Буслаев Ф. О литературе. О литературе
Скачать 2.38 Mb.
|
Инороге, или Единороге. Так называется тот лютый зверь, преследующий путника, в древнерусских рукописях и старопечатных книгах, а так же с одним длинным рогом, и представляется он в изображениях звериного или чудовищного стиля, у нас и на Западе. Чтобы покончить с тенденциями, привожу следующие слова Гончарова; потому что мнения таких великих масте- 1 Исповедь графа Л. Н. Толстого. Женева, 1884, с. 18 — 19. 465 ров своего дела, как автор «Обломова», всегда пользуются авторитетностью в эстетической критике. «Художник мыслит образами, сказал Белинский, — и мы видим это на каждом шагу, во всех даровитых романистах. Но как он мыслит — вот давнишний, мудреный, спорный вопрос! Одни говорят — сознательно, другие — бессознательно. Я думаю — и так, и эдак: смотря по тому, что преобладает в художнике, ум или фантазия и так называемое сердце? Он работает сознательно, если ум его тонок, наблюдателен и превозмогает фантазию и сердце. Тогда идея нередко высказывается помимо образа. И если талант не силен, она заслоняет образ и является тенденцией). У таких сознательных писателей ум досказывает, чего не договаривает образ — и их создания бывают нередко сухи, бледны, неполны; они говорят уму читателя, мало говоря воображению и чувству. Они убеждают, учат, уверяют, так сказать, мало трогая. И наоборот — при избытке фантазии и при — относительно меньшем против таланта — уме образ поглощает в себе значение, идею; картина говорит за себя, и художник часто сам увидит смысл — с помощью тонкого критического истолкователя, какими, например, были Белинский и Добролюбов»1. Надобно знать, что высокое призвание романиста нарушается иногда злоупотреблением таланта; потому что и поэты — те же люди и подвержены тем же неблагоприятным поветриям, которые портят и развращают толпу. Никогда не следует забывать, что искусство — не для одного только искусства, но и для жизни. Истинно и вполне изящно только то, что ведет к добру и правде, что возвышает и облагораживает ум и сердце. Это положение не требует доказательств: оно засвидетельствовано произведениями великих поэтов всех времен и народов. Отклонение от него называется дурным или зловредным направлением. Распространяться о том, в чем такое направление состоит, нет настоятельной надобности: более или менее всякий это понимает, и особенно хорошо знает тот, кто упорно ему следует. Впрочем, сознанное и обличенное зло теряет свое обаяние и силу, вызывая общественную нравственность, веками утвержденную, на оборону и противодействие. 1 Четыре очерка. С.-Пб., 1881, с. 228 — 229. 466 Но в водовороте расшатавшихся убеждений, в этом гаме противоречий и пререканий полуграмотной толпы, забирающей все более и более силы, чтобы снискать себе верховное главенство посредством той всеобщей подачи голосов, которую — для своих кляуз, сплетен, заманиваний, угроз и всяких дрязгов, называемых злобою дня, — открыла она себе на столбцах газетных листов, — в этом оглушительном, ошеломляющем водовороте так трудно становится теперь художнику и поэту сохранить и уберечь свободу и независимость в своих творческих замыслах и в бескорыстных, чистых влечениях фантазии и сердца, — и так легко можно погубить себя, увлекшись широким течением того грязного потока. Одного таланта недостаточно, не спасет и твердость воли, если и талант и воля не будут вооружены таким оружием, против которого уже не устоять натискам той наянливой толпы, выучившейся грамоте для того только, чтобы разбирать по складам свои нескончаемые злобы дня. Такое оружие всегда найдет себе поэт в истинном, настоящем образовании, как сложилось оно опытами веков, и в знании. Продолжаю словами Тургенева, обращенными к новому поколению русских писателей. «Итак, мои молодые собратья, к вам идет речь моя. Greift nur hinein in's volle menschenleben! — сказал бы я вам со слов нашего общего учителя, Гёте, — Ein jeder lebt's — nicht Vielen ist's bekannt Und wo ihr's packt — da ist's interessant»1. Силу этого «схватывания», этого «уловления» жизни дает только талант, а талант дать себе нельзя; но и одного таланта недостаточно. Нужно постоянное общение со средою, которую берешься восроизводить; нужна правдивость, правдивость неумолимая в отношении к собственным ощущениям; нужна свобода, полная свобода воззрений и понятий — и, наконец, нужна образованность, нужно знание... Учение не только свет, по народной пословице, — оно также и свобода. Ничто так не освобождает человека, как знание, — и нигде так свобода не нужна, как в деле художества, 1 То есть: «Запускайте руку (лучше я не умею перевести) внутрь, в глубину человеческой жизни! Всякий живет ею, не многим она знакома — и там, где вы ее схватите, там будет интересно». (Примеч. Тургенева.) 467 поэзии: не даром даже на казенном языке художества зовутся «вольными», свободными. Может ли человек «схватывать», «уловлять» то, что его окружает, если он связан внутри себя? Пушкин это глубоко чувствовал». Затем Тургенев делает выдержку из его сонета, «который, — присовокупляет он, — каждый начинающий писатель должен вытвердить наизусть и помнить как заповедь»1. Привожу этот сонет сполна. Поэт, не дорожи любовию народной! Восторженных похвал пройдет минутный шум, Услышишь суд глупца и смех толпы холодной; Но ты останься тверд, спокоен и угрюм. Ты царь: живи один. Дорогою свободной Иди, куда влечет тебя свободный ум, Усовершенствуя плоды любимых дум, Не требуя наград за подвиг благородный. Они в самом тебе. Ты сам свой высший суд; Всех строже оценить умеешь ты свой труд. Ты им доволен ли, взыскательный художник? Доволен? Так пускай толпа его бранит, И плюет на алтарь, где твой огонь горит, И в детской резвости колеблет твой треножник. VIII Основные правила нравственности в своем существе остаются у народов христианских одни и те же, но приложение их к жизни изменяется под влиянием исторических условий и по степени развития цивилизации. Если бы все случаи жизни исчерпывались десятью заповедями, то не нужно бы было ни Кормчей Книги, ни Свода законов, ни Окружного Суда с обвинительною властию и защитою. Вот почему прежняя мораль, завещанная средними веками новому времени, теперь во многом неприменима. Она ограничивалась самыми общими понятиями религии и нравственности, и не в их простой, Евангельской чистоте, а в схоластическом своде догматов, в котором человеколюбивое и милосердное учение Евангельское было низве- 1 Полн. собр. соч. И. С. Тургенева. СПб., 1883, т. 1, с. 115 — 116. 468 дено до неумолимых решений полицейского устава: если же частные случаи в житейских затруднениях и столкновеньях нельзя было подвести под слишком общие параграфы устава — а таких случаев были тысячи, — то решение их предоставлялось самосуду и инквизиции, в разных ее видах и формах. Понятно, что мораль и частный случай, приводимый для примера из новеллы или анекдота, плохо ладили между собою в прежней нравоучительно-повествовательной литературе. Старинную, уже готовую повесть из какого-нибудь сборника восточных притчей прилагал к своему собственному нравоучению моралист или проповедник; или тоже готовую, тоже взятую откуда-нибудь напрокат моральную сентенцию старался вывести повествователь из вчерашнего анекдота, который он только что подслушал. Современный роман стремится к решению трудной задачи — примирить между собой, насколько возможно, оба эти элемента, бывшие доселе разрозненными и очень часто друг с другом непримиримыми. Прежние моралисты, ссылаясь на готовую, старинную новеллу или на Эзопову басню, оставались в том же убеждении, с каким тогда пользовались историею: искали и находили в ней примеры, как поступать, чувствовать и мыслить. Со времен Гизо, Тьери, Маколея изучают историю уже вовсе не с этою наивною практическою целью. Мы хорошо знаем теперь, что идущая вперед жизнь, в своих ежедневных мелочах, иногда имеющих роковое значение, в вопросах совести, задаваемых на каждом шагу столкновением страстей с обязанностями, в борьбе добра и зла, правды и лжи, предлагает столько новых задач для решения, столько новых случаев для спасительного назидания, что история, в своих давно уже всем известных примерах, должна отказаться от руководства — как нам поступать разумно и честно именно теперь, и в таком именно случае, который мог быть дан только нашим временем, и, следовательно, никоим образом не мог быть предусмотрен в летописях прошедшего. Отсюда объясняется настоятельная потребность, чтобы романист брал себе сюжеты преимущественно из современной нам жизни, чтобы изображал современные нравы и характеры, с их заботами, увлечениями и страстями. Микроскоп и химический анализ — эти великие средства естественных наук — романист усвоил себе и приложил к изучению и изображению характеров, действий и стра- 469 стей, — и дает читателям наблюдения и опыты психологического и вообще нравственного анализа, чтобы вести нас к теоретическому самопознанию и расширять и уяснять практический взгляд на жизнь, и тем и другим воспитывать в нас нравственное чувство, и своим творчеством восполнять нам житейскую опытность. Вместо того чтобы насиловать чужую басню или новеллу, вытягивая из нее дешевую мораль, романист не читает нам нравоучений (это уже давно надоело), а вводит нас в свой очарованный круг вымышленных лиц и событий, в которых мы открываем наших собственных знакомых, иногда и нас самих, или наших друзей и врагов, и во время чтения свыкаемся с ними, с их обстановкою, живем их жизнью, радуемся их радостями и скорбим их скорбями, любим их или ненавидим; и — вот вместо сухой отвлеченной морали — романист в живых лицах своего обаятельного вымысла доводит нам до омерзения бессердечного упрямца или себялюбивого честолюбца, повергающего в бедствие свою семью, или же умиляет нас любовью к великодушной, неустрашимой прямоте и честности, которая в простоте сердца господствует над изворотливым коварством и бесчеловечною тираниею. Это для нас уже не личные правила, мнения и убеждения автора, не поучительное его доктринерство, а такие назидания, которые сами собою извлекаются из общения нашего с поэтическими идеалами, с их образом действий и чувствований, все равно как бы из личного опыта и наблюдений в знакомстве с кем-либо в действительности. И тем сильнее и неотразимее подчиняемся мы спасительному назиданию, чем оно незаметнее уходит в самую глубь волшебного зеркала поэтических вымыслов, которое однако, постоянно отражает наши собственные чувства и поступки, — и романист, как мифический Протей, претворяя свое нравственное бытие в живые образы фантазии, непрестанно меняется из одного в другой и, в лице этих вымышленных героев, прозревает своих читателей. Облегчает наши душевные заботы, сочувствует собственным нашим радостям и печалям, заглядывает в нашу собственную совесть, указывая нам недосмотры в наших собственных расчетах между правом и обязанностью, предъявляет нам высокие требования нравственного долга, самопожертвования и великодушия, но вместе с тем человеколюбиво прощает нам наши погрешности, приводя смягчающие обстоятельства, или же изрекает строгое осуждение, в виду обстоятельств отягчающих. Иногда он манит и соблазняет, чтобы испытать 470 твердость нравственных убеждений, учит и исповедует, дает разрешение или налагает епитимью. Вместе с тем внушает читателю, что на земле нет ни абсолютного зла, ни добра, нет ни демонов, ни ангелов, нет чистых — без малейшего пятна — идеалов; потому что за всяким добрым поступком за всяким бескорыстием можно подметить практическую пружину эгоизма или просто слабость воли и равнодушие; потому что в каждом из нас есть тайные зародыши на поползновение к той же пошлости, лжи и злобе, которые романист рисует в своих действующих лицах: и снисходительнее мы становимся к своей грешной братии, к преступникам и ошельмованным, умиляемся чувством евангельского милосердия и миримся с житейским злом и несовершенствами человеческой природы. Психологические анализы поступков и страстей в современном романе — это анатомия нашего собственного сердца. Анализы эти заставляют читателя припоминать мельчайшие движения его собственной души, целые вереницы пережитых им самим минут и перечувствованных положений; заставляют читателя возобновить в своей душе тот же психологический процесс, который в нем самом когда-то совершался и который теперь, как в зеркале, отражает ему романист в поэтическом вымысле. Сверх того, романист, анализируя этот процесс, возводит его для читателя в полное сознание или по малой мере заставляет глубоко задуматься, чтобы дать себе отчет в том, что доселе делалось безотчетно. В пример приведу из последнего романа графа Толстого, как пробуждается в Левине сознание о великом значении брачного обряда в то самое время, когда стоит он под венцом со своею обожаемою невестою. В этом смутном пробуждении, в этом просонье от религиозного индифферентизма к чаянию духовного просветления будто слышится голос самого автора, обращенный к читателю: «А вы, милостивый государь или милостивая государыня, что вы сами думали и как себя чувствовали, когда и над вами совершался тот же обряд, при вашем равнодушном, легкомысленном взгляде на вопросы религии, или что вы станете думать и чувствовать сами, когда он будет над вами совершаться? Оставались ли вы или останетесь ли по-прежнему нерадивы и невнимательны к делу религиозной совести, или же в эти решительные, роковые минуты вашей судьбы, вашего великого счастия или великого бедствия — в трепете вашего собственного сердца, в надежде и опасении за будущее, в любви к драгоценному для вас существу, с которым в этот самый момент вы на- 471 всегда соединяете нераздельно свое бытие — не поднимутся ли сами собой из глубины всего вашего нравственного существа такие великие жизненные принципы, к которым до тех пор вы оставались глухи, потому что легковерно относились только ко внешней форме церковного обряда, не вникая в глубокий смысл жизни и в ее вековечную правду?» Путем самого тонкого психологического анализа действий и страстей, прав и обязанностей современный роман движет, руководит и воспитывает общественную совесть. Он выводит на свет божий такие преступления и проступки, вызванные течением времени, которых не ведает ни Кормчая Книга, ни уголовный кодекс. Он изрекает такие обвинения, которые и на ум не приходили самому прозорливому из представителей обвинительной власти; но вместе с тем он умеет и защитить осужденного с такою неотразимою силою, как не удавалось еще ни одному из самых ловких и изворотливых адвокатов. Современный роман в своих решениях выше суда и расправы, основанных на мертвой букве закона; он почерпает свое обаятельное могущество в идеальном стремлении — для блага человечества — водворить на земле разумный союз сурового правосудия с Евангельским милосердием. ПРИМЕЧАНИЯ Настоящий сборник является запоздалым ответом на настоятельную необходимость переиздания работ выдающихся отечественных филологов XIX века. Тут Федор Буслаев стоит и дожидается очереди в одном ряду с Николаем Тихонравовым, Александром Веселовским, Александром Пыпиным, Александром Потебней и др. Их работы давно уже труднодоступны; меж тем они должны быть известны любому студенту, любому преподавателю языка, словесности или истории, а в идеале — любому пытливому и вдумчивому соотечественнику. По богатству идей, тонкости филологического и искусствоведческого анализа, глубине высказанных суждений работы этих ученых не утеряли своего значения до наших дней и трудно поверить, что когда-либо утеряют, особенно если учесть все упрямее выражаемую склонность филологии уходить от постановки капитальных проблем и забираться в непролазные дебри частных уточнений. Вскоре после смерти Буслаева1 его учениками и последователями был предпринят ряд изданий сочинений учителя. Тогда-то, сначала в журнале «Старина и новизна», а потом и в отдельной 1 Ф. И. Буслаев скончался 31 июля 1897 года в селе Люблино (теперь в черте Москвы) и похоронен на кладбище Новодевичьего монастыря, у алтарных абсид когда-то главного здесь громадного Смоленского собора. Его скромная могила и поныне находится там. Каждый может прийти сюда, постоять в раздумье и вспомянуть добрым словом Федора Ивановича Буслаева — великого сына нашей земли. 473 книге впервые увидели свет замечательные «Лекции, читанные... Наследнику Цесаревичу Николаю Александровичу» (История русской литературы, 1904 — 1907). В то же время по поручению Академии наук Никодим Кондаков подготавливает к печати и издает два первых тома Собрания сочинений Ф. И. Буслаева (т. 1 — 1908; т. 2 — 1910). К сожалению, вследствие различных сложных обстоятельств (мировая война, революция, снова война и т. п.) работа над продолжением издания крайне затянулась. Третий том был опубликован только в 1930 году и уже без участия Н. П. Кондакова (умер в эмиграции, в Праге, в 1925 г.). К 1930 году заметные перемены произошли и в общественно-моральном климате страны, и все это не могло не сказаться на качестве издания. Последний том разительно отличался от предшествующих: он стал собранием разнородных статей Буслаева, как правило, периферийных для его творчества. Включать же работы принципиальной важности новая редакция, видимо, уже не смела. Поэтому ни составом своим, ни даже объемом этот том не напоминал научную солидность кондаковского издания. После этого сочинения Буслаева издаются у нас крайне редко и уже без какой-либо системы. В 1941 году, буквально за несколько недель до начала войны, успевает выйти ранняя работа Буслаева «О преподавании отечественного языка». В 1959 году в педагогических целях была переиздана «Историческая грамматика русского языка», и, наконец, тридцать лет спустя, в 1987 году, составитель сборника «Древнерусская литература в исследованиях» В. Кусков включил в эту хрестоматию лучших русских исследований о древней литературе две работы Ф. И. Буслаева — статью «Русская поэзия в XI — XII веке» и с небольшими купюрами исследование «Идеальные женские характеры Древней Руси», которое, уже по восстановлении купюр, воспроизводится и в настоящем сборнике. |