Набоков_Владимир._Стихи_-_royallib.ru[1]. Погиб и кормщик и пловец! Лишь я, таинственный певец
Скачать 1.08 Mb.
|
КрымНазло неистовым тревогам, ты, дикий и душистый край, как роза, данная мне Богом, во храме памяти сверкай!.. Тебя покинул я во мраке: качаясь, огненные знаки в туманном небе спор вели над гулом берегов коварных. Кругом, на столбиках янтарных, стояли в бухте корабли. В краю неласковом скучая, все помню — плавные поля, пучки густые молочая, вкус теплых ягод кизиля; я любовался мотыльками степными — с красными глазками на темных крылышках… Текла от тени к тени золотистой, подобна музыке волнистой, неизъяснимая яйла! О, тиховейные долины, полдневный трепет над травой, и холм — залет перепелиный… О, странный отблеск меловой расщелин древних, где у края цветут пионы, обагряя чертополоха чешую, и лиловеет орхидея… О, рощи буковые, где я подслушал, Пан, свирель твою! Воображаю грань крутую и прихотливую яйлы, и там — таинственную тую, а у подножия скалы — сосновый лес… С вершины острой так ясно виден берег пестрый, хоть наклонись да подбери! Там я не раз, весною дальней, встречал, как счастье, луч начальный и ветер сладостный зари… Там, ночью звездной, я порою о крыльях грезил… Вдалеке, меж гулким морем и горою, огни в знакомом городке, как горсть алмазных ожерелий, небрежно брошенных, горели сквозь дымку зыбкую, и шум далеких волн и шорох бора мне посылали без разбора за роем рой нестройных дум! Любил я странствовать по Крыму… Бахчисарая тополя встают навстречу пилигриму, слегка верхами шевеля; в кофейне маленькой, туманной, эстампы английские странно со стен засаленных глядят. лет полтораста им — и боле: бои былые — тучи, поле и куртки красные солдат. И посетил я по дороге чертог увядший. Лунный луч белел на каменном пороге В сенях воздушных капал ключ очарованья, ключ печали, и сказки вечные журчали в ночной прозрачной тишине, и звезды сыпались над садом. Вдруг Пушкин встал со мною рядом и ясно улыбнулся мне… О, греза, где мы ни бродили! Там дни сменялись, как стихи… Баюкал ветер, а будили в цветущих селах петухи. Я видел мертвый город: ямы былых темниц, глухие храмы. безмолвный холм Чуфуткалэ… Небес я видел блеск блаженный, кремнистый путь, и скит смиренный, и кельи древние в скале. На перевале отдаленном приют — старик полуслепой мне предложил, с поклоном сонным. Я утомлен был. Над тропой сгущались душные потемки; в плечо впивался мне котомки линючий, узкий ремешок; к тому ж над лысиною горной повисла туча, словно черный, набухший, бархатный мешок. И тучу, полную жемчужин, проткнула с хохотом гроза, и был уютен малый ужин в татарской хижине: буза, черешни, пресный сыр овечий… Темнело. Тающие свечи на круглом низеньком столе, покрытом пестрой скатереткой, мерцали ласково и кротко в пахучей, теплой полумгле. И синим утром я обратно спустился к морю по пятам своей же тени. Неопрятно цвели на кручах, тут и там, деревья тусклые Иуды, на камнях млели изумруды дремотных ящериц, тропа вилась меж садиков веселых; пел ручеек, на частоколах белели козьи черепа. О, заколдованный, о, дальний воспоминаний уголок! Внизу, над морем, цвет миндальный, как нежно-розовый дымок, и за поляною поляна, и кедры мощные Ливана, аллей пленительная мгла (приют любви моей туманной!), и кипарис благоуханный, и восковая мушмула… Меня те рощи позабыли… В душе остался мне от них лишь тонкий слой цветочной пыли… К закату листья дум моих при первом ветре обратятся, но если Богом мне простятся мечты ночей, ошибки дня, и буду я в раю небесном, он чем-то издавна известным повеет, верно, на меня! 30 июня 1920 Сон на акрополеЯ эти сны люблю и ненавижу. Ты знаешь ли их странную игру? На миг один, как стая птиц роскошных, в действительность ворвется вдруг былое и вкруг тебя, сверкая, закружится и улетит, всю душу взволновав. Я в первый раз Акрополь посещал… Убогий грек со стразом на мизинце, все добросовестно мне объясняя, вводил меня в разрушенные храмы своих непостижимых предков. Маки алели меж камней, и мимолетно подумал я, что мраморные глыбы, усеянные маками, похожи на мертвецов с пурпурными устами… Мы миновали желтые колонны и с вышины увидели окрестность. Взглянул я вниз, и чудо совершилось… То южное ли солнце подшутило над северной, тоскующей душой, иль слишком жадные глаза поэта мучительно и чудно обманулись, не ведаю… Но вдруг исчезли горы, гладь синяя мерцающего моря в цветущую равнину превратилась: ромашек золотистые сердца, и вдовий цвет лиловый и пушистый, и колокольчики — я различал в траве густой, лоснящейся на солнце… Преобразились белые Афины. Передо мной — знакомое село: все — сизые, полуслепые избы, кабак с зеленой вывеской, часовня, да мальчики, играющие в бабки, да жалобно мычащая корова, да пьяница, и пьяный русский ветер, вздувающий рубашку на спине… А там, вдали, меж полем и деревней, я вижу лес, как молодость, веселый, березовый, бледно-зеленый лес, и просветы тропинок своенравных… Как хочется предаться их извивам, блуждать, мечтать, срывать кору с берез и обнимать янтарный, влажный ствол, льнуть, льнуть к нему и грудью, и губами, и кровь его медовую впивать! Все вижу: блеск песчинки на тропе, и труп крота близ горки чернозема, и пестрого жука на черной шкурке… А сам я (о, как сладко-совершенно мне это чудилось!) — я сам стою на деревенском кладбище, где дышит так пряно тень черемухи склоненной, где меж могил алеет земляника, где сыплются ольховые сережки на старые, горбатые кресты… И нехотя очнулся я, и голос поскрипывал, прилежно рассуждая о стройности дорических колонн и о былых властительных богинях. Что мне до них? Я видел сон иной. День увядал. Внизу горели окна. На запад шли оранжевые тучи. "Благодарю", — промолвил я поспешно, и на ладонь услужливою грека упало несколько монет дырявых. Так — за мечту платил я серебром… 25 апреля 1919, Афины СтранствияТы много странствовал. Рассказ холодный твой я ныне слушаю не с завистью живой, а с чувством сложного, глухого сожаленья. Мне горько за тебя. Скитался долго ты; везде вокруг себя единой красоты разнообразные ты видел проявленья, и многих городов в записках путевых тобой приведены бесцветные названья. Но ты не испытал тоски очарованья! На желтом мраморе святилищ вековых, на крыльях пестрых птиц, роскошных насекомых узор ты примечал, не чуя Божества; стыдливой музыке наречий незнакомых с улыбкой ты внимал, а выучил слова приветствий утренних, вечерних пожеланий; в пустынях, в городах иль ночью, на поляне, сияющей в лесу как озеро, о нет, не содрогался ты, внезапно потрясенный сознаньем бытия… И через много лет ты возвращаешься, но смотришь изумленно, когда я говорю, что сладостно потом о странствиях мечтать, о прошлом золотом, и вдруг припоминать, в тревоге, в умиленье мучительном не то, что знать бы всякий мог, а мелочь дивную, оттенок, миг, намек, — звезду под деревом да песню в отдаленье. 14 февраля 1920 * * *Над землею стоит голубеющий пар. Почки лип озарили аллею; и с нелепою песенкой первый комар мне щекочет настойчиво шею… И тоску по иной, сочно-черной весне — вдохновенное воспоминанье — ах, какую тоску! — пробуждает во мне комариное это жужжанье… 20 февраля 1920 Football *Я видел, за тобой шел юноша, похожий на многих; знал я все: походку, трубку, смех. Да и таких, как ты, немало ведь, и что же, люблю по-разному их всех. Вы проходили там, где дружественно-рьяно играли мы, кружась под зимней синевой. Отрадная игра! Широкая поляна, пестрят рубашки; мяч живой то мечется в ногах, как молния кривая, то — выстрела звучней — взвивается, и вот подпрыгиваю я, с размаху прерывая его стремительный полет. Увидя мой удар, уверенно-умелый, спросила ты, следя вращающийся мяч: знаком ли он тебе — вон тот, в фуфайке белой, худой, лохматый, как скрипач. Твой спутник отвечал, что, кажется, я родом из дикой той страны, где каплет кровь на снег, и, трубку пососав, заметил мимоходом, что я — приятный человек. И дальше вы пошли. Туманясь, удалился твой голос солнечный. Я видел, как твой друг последовал, дымя, потом остановился и трубкой стукнул о каблук. А там все прыгал мяч, и ведать не могли вы, что вот один из тех беспечных игроков в молчанье, по ночам, творит, неторопливый, созвучья для иных веков. 26 февраля 1920, Кембридж * Футбол (англ.). * * *Безвозвратная, вечно-родная, эти слезы, чуть слышно звенящие, проливал я, тебя вспоминая. Поглядел я на звезды, горящие, как высокие скорбные мысли, и лучи удлинялись колючие, ослепили меня и повисли на ресницах жемчужины жгучие. О, стекайте по тайным морщинам, слезы яркие, слезы тяжелые! Над минувшим, над счастьем единым разгорайтесь, лучи невеселые… Все ушло, все дороги смешались, разлюбил я напевы искусные… Только звезды у сердца остались, только звезды, большие и грустные… 4 марта 1920 ДвиженьеИскусственное тел передвиженье — вот разума древнейшая любовь, и в этом жадно ищет отраженья под кожею кружащаяся кровь. Чу! По мосту над бешеною бездной чудовище с зарницей на хребте как бы грозой неистово-железной проносится в гремящей темноте. И, чуя, как добычу, берег дальний, стоокие, по морокам морей плывут и плещут музыкою бальной чертоги исполинских кораблей. Наклон, оправданное вычисленье да четкий повторяющийся взрыв — и вот оно, Дедала сновиденье, взлетает, крылья струнные раскрыв. 1918, Крым Телеграфные столбыСтолбов однообразных придорожных фарфоровые бубенцы и шесть гудящих струн… Скользит за вестью весть — шум голосов бесчисленных, тревожных и жалобных скользит из края в край. И ты — на бледной полосе дороги, ты, странник загорелый, босоногий, замедли шаг и с ветром замирай, внимая проплывающему пенью. Гудит, гудит уныние равнин, и каждый столб ложится длинной тенью, и путь далек, и ты один… 11 марта 1920 КаштаныЦветущие каштаны, словно храмы открытые, сияют вдоль реки. Их красоту задуют ветерки задорные, но в этот вечер — самый весенний из весенних вечеров — они чудесней всех твоих даров, незримый Зодчий! Кто-то тихо, чисто в цветах звенит (кто, ангел или дрозд?), и тени изумрудные слоистой листвы и грозди розовые звезд в воде отражены. Я здесь, упрямый, юродивый, у паперти стою и чуда жду, и видят грусть мою каштаны, восхитительные храмы… 20 мая 1920, Кембридж * * *Люблю в струящейся дремоте сливаться с вечером, когда вы смутно в памяти поете, о, потонувшие года! Люблю я тайные кочевья… Целую умерших, во сне. Колосья, девушки, деревья — навстречу тянутся ко мне. Еще не дышит вдохновенье, а мир обычного затих: то неподвижное мгновенье — уже не боль, еще не стих. И полумысли, полузвуки вплывают в дымчатый мой сон, белея в сумерках, как руки недорисованных Мадонн… (Отрывок)Твоих одежд воздушных я коснулся, и мелкие посыпались цветы из облака благоуханной ткани. Стояли мы на белых ступенях, в полдневный час, у моря, и на юге, сверкая, колебались корабли. Спросила ты: что на земле прекрасней темно-лиловых лепестков фиалок, разбросанных по мрамору? Твои глаза, твои покорные глаза, я отвечал. Потом мы побрели вдоль берега, ладонями блуждая по краю бледно-каменной ограды. Синела даль. Ты слабо улыбалась, любуясь парусами кораблей, как будто вырезанными из солнца. 29 мая 1920 * В С.: "Крым, 1918 г." РомансИ на берег весенний пришли мы назад сквозь туман исступленных растений. По сырому песку перед нами скользят наши узкие черные тени. Ты о прошлом твердишь, о разбитой волне, а над морем, над золотоглазым, кипарисы на склонах струятся к луне, и внимаю я райским рассказам. Отражаясь в воде, колокольчики звезд непонятно звенят, а над морем повисает горящий, змеящийся мост, и как дети о прошлом мы спорим. Вспоминаем порывы разбрызганных дней. Это больно, и это не нужно… Мы идем, и следы наших голых ступней наполняются влагой жемчужной. 8 июня 1920, Кембридж ЛасточкиИнок ласковый, мы реем над твоим монастырем да над озером, горящим синеватым серебром. Завтра, милый, улетаем — утром сонным в сентябре. В Цареграде — на закате, в Назарете — на заре. Но на север мы в апреле возвращаемся, и вот ты срываешь, инок тонкий, первый ландыш у ворот; и, не понимая птичьих маленьких и звонких слов, ты нас видишь над крестами бирюзовых куполов. 10 июня 1920 Тайная вечеряЧас задумчивый строгого ужина, предсказанья измен и разлуки. Озаряет ночная жемчужина олеандровые лепестки. Наклонился апостол к апостолу. У Христа — серебристые руки. Ясно молятся свечи, и по столу ночные ползут мотыльки. 1918, Крым E. L.Она давно ушла, она давно забыла… Ее задумчивость любил я… Это было в апреле лет моих, в прелестные лета, на севере земли… Печаль и чистота сливались в музыку воздушную, в созвучья нерукотворные, когда, раздвинув сучья, отяжелевшие от желтых звезд и пчел, она меня звала. Я с нею перечел все сказки юности, туманные, как ивы над серым озером, на скатах, где, тоскливый, играл я лютикам на лютне, под луной… Ее задумчивость любил я. Надо мной она как облако склонялась золотое, о чем-то сетуя и в счастие простое уверовать боясь. Ее полуобняв, рассказывал я сны. Тогда, глаза подняв (и лучезарная в них осень улыбалась), она глядела вдаль, и плавно колебалась тень ивовой листвы на платье, на плечах ее девических, а волосы в лучах горели призрачно… и все так странно было… Она давно ушла, она давно забыла… М. Ш.Я видел, ты витала меж алмазных стволов и черных листьев, под луной, воздушно выбегала из бессвязных узоров сумрака на луг лесной. Твое круженье было молчаливо, как ночь, и вдохновенно, как любовь… Руками всплескивала, и тоскливо склонялась ты, и улетала вновь. И волосы твои струились, ноги стремительно сияли, и луна в глазах плясала… Любовались боги лесные, любовалась тишина… А жизнь, а жизнь, распутывая тени, к тебе тянулась, бредила, звала, но пеньем согласованных движений ты властно заколдована была… * * *Кто меня повезет по ухабам домой, мимо сизых болот и струящихся нив? Кто укажет кнутом, обернувшись ко мне, меж берез и рябин зеленеющий дом? Кто откроет мне дверь? Кто заплачет в сенях? А теперь — вот теперь — есть ли там кто-нибудь, кто почуял бы вдруг, что в далеком краю я брожу и пою, под луной, о былом? 8 августа 1920 * В С.: "Берлин, 1921 г." ПавлиныПавы ходили, перья ронили, а за павами красная Панна, Панна Марыя перье зберала, веночек вила. (Стих пинских калик перехожих) Видели мы, нищие, как Мария Дева проходила мимо округлого дворца; словно отголосок нездешнего напева, веяло сиянье от тонкого лица. Облаков полдневных, бесшумно-своенравных в синеве глубокой дробилось серебро. Из-под пальмы выплыли три павлина плавных и роняли перья, и каждое перо, — то в тени блестящее, то — на солнце сонном легкое зеленое, с бархатным глазком, темною лазурью волшебно окаймленным, падало на мрамор изогнутым цветком. Видели мы, нищие, как с улыбкой чудной Дева несравненная перья подняла и венок мерцающий, синий, изумрудный, для Христа ребенка в раздумий сплела. 2 августа 1920 В раюЗдравствуй, смерть! — и спутник крылатый, объясняя, в рай уведет, но внезапно зеленый, зубчатый, нежный лес предо мною мелькнет. И немой, в лучистой одежде, я рванусь и в чаще найду прежний дом мой земной, и, как прежде, дверь заплачет, когда я войду. Одуванчик тучки апрельской в голубом окошке моем, да диван из березы карельской, да семья мотыльков под стеклом. Буду снова земным поэтом: на столе открыта тетрадь… Если Богу расскажут об этом, Он не станет меня укорять. 13 августа 1920 * * *Мерцательные тикают пружинки, и осыпаются календари. Кружатся то стрекозы, то снежинки, и от зари недолго до зари. Но в темном переулке жизни милой, как в городке на берегу морском, есть некий гул; он дышит смутной силой, он ширится; он с детства мне знаком. И ночью перезвоном волн да кликом струн, дальних струн, неисчислимых струн, взволнован мрак, и в трепете великом встаю на зов, доверчив, светел, юн… Как чувствуешь чужой души участье, я чувствую, что ночи звезд полны, а жизнь летит, горит, и гаснет счастье, и от весны недолго до весны. 14 августа 1920 * В С.: "14. 8. 21." ЛесДорога в темноте печалится лесная, о давних путниках как будто вспоминая, о бледном беглеце, о девушке хромой… Улыбка вечера над низкой бахромой туманно-гладких туч алеет сквозь ольшаник. Иди себе да пой, упорный Божий странник, к тебе навстречу ночь медлительно летит. Все глуше под листвой дорога шелестит, истлевшую красу вбирая все покорней, и всюду расползлись уродливые корни, как мысли черные чудовищной души. Лес жаден, ночь слепа, ночлег далек, спеши. Чу… ветер или зверь? не ведаешь… То справа, в тумане меж стволов, пустынно-величава, распустится луна, то слева из листвы тропинка выбежит, и жуткий гук совы проснется в глубине, как всплеск на дне колодца. Порою же мелькнут над отблеском болотца семь-восемь сосенок причудливой чредой; в луче ты различишь цветов пушок седой да ягоды глухой дремотной голубицы. Пройдешь, заденешь ветвь, и плач незримой птицы вновь скатится, замрет, и длительный двойник ответит издали… Да, сказочен твой лик, да, чуден ропот твой, о хмурый, о родимый. Под тучами листвы звучат неутомимо от вешних сумерек до пасмурной зари лесные голоса. Поди же разбери, что клич разбойничий, что посвист соловьиный. Все отзвуки земли слились в напев единый, и ветер мечется, и, ужаса полна, под каждой веткою свивается луна. Так ночью бредит лес величественно-черный, и лютый, и родной… О путник, ты упорной да ровной поступью, да с песнями иди, пока в нечаянном просвете впереди не развернется даль полей — еще лиловых в тот свежий, юный день. О странствиях суровых тогда забудешь ты. За полем вспыхнет день на крышах, имена оврагов, деревень чирикнут в памяти, простые, дорогие… И это вещий путь. И это ты — Россия. ВозвращениеЯ всем вам говорю, о странники! — нежданный глубокий благовест прольется над туманной землей, и, полный птиц, волнистый встанет лес, черемухой пахнет из влажного оврага, и ветру вешнему неведомый бродяга ответит радостно "воистину воскрес". В полях, на площадях, в толпе иноплеменной, на палубе, где пыль толпы неугомонной бессонного кропит, — да, где бы ни был он, — как тот, кто средь пустой беседы вдруг приметит любимый лик в окне — так встанет он и встретит свой день, свет ласковый и свежий, свет и звон. И будет радостно и страшно возвращенье. Могилы голые найдем мы — разрушенье, неузнаваемы дороги, — все смела гроза глумливая, пустынен край, печален… О чудо. Средь глухих, дымящихся развалин, раскрывшись, радуга пугливая легла. И строить мы начнем, и сердце будет строго, и ясен будет ум… Да, мучились мы много, нас обнимала ночь, как плачущая мать, и зори над землей печальные лучились, — и в дальних городах мы, странники, учились отчизну чистую любить и понимать. 22 октября 1920 ПоэтОн знал: отрада и тревога и все, что зримо на земле — все только бред и прихоть Бога, туман дыханья на стекле! Но от забвенья до забвенья ему был мир безмерно мил, и зной бессменный вдохновенья звуковаятеля томил. На крыльях чудного недуга летя вдоль будничных дорог, дружил он с многими, но друга иметь он, огненный, не мог! И в час сладчайший, час напрасный, коснувшись бледных тайн твоих, в долине лилий сладострастной он лишь сорвал душистый стих! ОсеньВот листопад. Бесплотным перезвоном сад окроплен. Свод легок и высок. Клен отдает со вздохом и поклоном последний свой узорный образок. И на листе огнистый ангел вышит, и радужна меж грядок борозда, и у крыльца стеклянного чуть дышит сиротка ель, как черная звезда. Подражание древнимДия, мой бледный цветок, поверь ты случайному другу! Звезд непорочных полна мраморной просади глубь. Муж твой не видит, вставай, — уходи ты отсюда, молю я! Дышит стоокая ткань, сердце амфоры горит, ластятся к тучному богу блудницы, как легкие водны, брови блаженно подняв, пьет он, чудовищный Вакх, пьет он, и липкая влага, рыжую шерсть обагряя, льется по жирной груди. Тут же, в сияньи цветном, выпятив смуглый живот, пьяный мальчик, смеясь, орошает смятый, упавший венок рдяных уродливых роз. Песни. Бесстыжие стоны. Золотоногая дева вьется средь томных гостей, вторя движеньям любви; вот разбежался один, поймал на лету плясунью, и покатился тимпан, по полу праздно звеня. Дия, молю я, уйдем! Твой муж поседелый, беззубый спит, благодарно прильнув к вялому юноше… Встань, выйдем мы в сад незаметно, там тихо, пустынно; грозди лунного света и мглы пышно свисают с ветвей. Сочная ночь над землей алмазным стоит вертоградом; жажду полней утолит сладость холодная звезд. Дия, мои корабли ожидают в недальнем заливе! В край увезу я тебя стройный, как зодчего сон… Горы там, горы одни! Вырезные, немые вершины, гордо прорвав облака, внемлют бесплотным богам… Будем мы там пировать в гостях у луны величавой, рядом, на черной скале… Дия, мой бледный цветок… 19 января 1923, Берлин Lawn-tennis *Юноша, белый и легкий, пестрым платком подпоясан; ворот небрежно раскрыт, правый отвернут рукав. Встал он, на гладком лугу, за черту, проведенную мелом, голову поднял с улыбкой, мяч серебристый подкинул, — выгнувшись, плавно взмахнул многострунной широкой лаптою миг, — и со звуком тугим мяч отлетает и бледной молнией падает там, где стоит, ожидая, такой же юноша, белый и легкий; миг, — и со звуком ответным мяч возвращается вновь через сетку, чуть вздутую ветром. Мягкие синие тени бегут по траве озаренной. Поодаль зыблется вяз. На ступени, у двери стеклянной, лоснится лейка забытая. Дышат, блестят занавески. В доме прохладно и пусто, а тут, на упругой поляне, гонится ветер за солнцем, и будет до вечера длиться легких мячей перезвон, — юности белой игра… 10 декабря 1920 * Теннис (англ.). Бабочка(Vanessa aniiopa) Бархатно-черная, с теплым отливом сливы созревшей, вот распахнулась она; сквозь этот бархат живой сладостно светится ряд васильково-лазоревых зерен вдоль круговой бахромы, желтой, как зыбкая рожь. Села на ствол, и дышат зубчатые нежные крылья, то припадая к коре, то обращаясь к лучам… О, как ликуют они, как мерцают божественно! Скажешь: голубоокая ночь в раме двух палевых зорь. Здравствуй, о, здравствуй, греза березовой северной рощи! Трепет, и смех, и любовь юности вечной моей. Да, я узнаю тебя в Серафиме при дивном свиданье, крылья узнаю твои, этот священный узор. 1917–1922 ВелосипедистМне снились полевые дали, дороги белой полоса, руль низкий, быстрые педали, два серебристых колеса. Восторг мне снился буйно-юный, и упоенье быстроты, и меж столбов стальные струны, и тень стремительной версты. Поля, поля, и над равниной ворона тяжело летит. Под узкой и упругой шиной песок бежит и шелестит. Деревня. Длинная канава. Сирень цветущая вокруг избушек серых. Слева, справа мальчишки выбегают вдруг. Вдогонку шапку тот бросает, тот кличет тонким голоском, и звонко собачонка лает, вертясь пред зыбким колесом. И вновь поля, и голубеет над ними чистый небосвод. Я мчусь, и солнце спину греет, и вот нежданно поворот. Колеса косо пробегают, не попадая в колею. Деревья шумно обступают. Я вижу старую скамью. Но разглядеть не успеваю, чей вензель вырезан на ней. Я мимо, мимо пролетаю, и утихает шум ветвей. 30 сентября 1918 * * *Вдохновенье — это сладострастье человеческого «я»: жарко возрастающее счастье, — миг небытия. Сладострастье — это вдохновенье тела, чуткого, как дух: ты прозрел, ты вспыхнул на мгновенье, в трепете потух. Но когда услада грозовая пронеслась, и ты затих, — в тайнике возникла жизнь живая: сердце или стих… Cologne * * *Обезьяну в сарафане как-то ряженый привел; вперевалку подбежала, мягко вспрыгнула на стол. Села (бисерные глазки, гнусно выпученный рот…) — с человеческой ужимкой книгу чудище берет, книгу песен, книгу неги… А она-то лапой хвать! — вмиг обнюхала страницы и давай их вырывать! Пальцы рыжие топырит; молчаливо, с быстротой деловитою, кромсает сердце книги золотой… * * *Карлик безрукий во фраке, глупый, неловкий пингвин, помнишь сиянье во мраке, синие выступы льдин? Помнишь зарницы ночные, кольца и складки огня? Помнишь туманы седые длинного, длинного дня? Грустная птица, смешная, глядя на нас, на людей, плачешь ли ты, вспоминая ласковых черных моржей? Помнишь ли птицу-подругу, встречи на высшей скале, вьюгу, волшебную вьюгу, снежные вихри во мгле… Ах, эти встречи! А ныне: душный, искусственный грот, имя твое по-латыни, пятиалтынный за вход… * Сентябрь 1917 * ИтальянкеК тебе, в минувшее, к иной, чудесной доле, душа моя плывет в зазубристой гондоле; осталось горе за кормой. Я рад, что до конца молчали мы упрямо, что в пышный, страшный сад не вышли мы из храма любви глубокой и немой: на каменных устах прекрасного былого улыбкою горит несказанное слово, невоплощенная мечта, — как световой двойник стоцветной, вечной зыби, дрожащий, над водой, на внутреннем изгибе венецианского моста… На ГолгофеВосходит благовоние сырое со дна долин, и в небе, над холмом, на трех крестах во мгле белеют трое… Там женщина, в унынии немом, на среднюю, на черную вершину глядит, глядит… Провидеть ей дано, что в горький час ее земному сыну всего живей воспомнилось одно… Да, — с умиленьем сладостным и острым (колени сжав, лицо склонив во мглу…), он вспомнил домик в переулке пестром, и голубей, и стружки на полу. * * *Блаженство мое, облака и блестящие воды и все, что пригоршнями Бог мне дает! Волнуясь, душа погружается в душу природы, и розою рдеет, и птицей поет! Купаюсь я в красках и звуках земли многоликой, все яркое, стройное жадно любя. Впитал я сиянье, омылся в лазури великой, и вот, сладость мира, я славлю тебя! Я чувствую брызги и музыку влаги студеной, когда я под звездами в поле стою, и в капле медвяной, в росинке прозрачно-зеленой я Бога, и мир, и себя узнаю. Заря ли, смеясь, восстает из смятенья цветного, я к голой груди прижимаю ее… Я — в яблоке пьяная моль, и мне рая иного не надо, не надо, блаженство мое! * * *Я без слез не могу тебя видеть, весна. Вот стою на лугу, да и плачу навзрыд. А ты ходишь кругом, зеленея, шурша… Ах, откуда она, эта жгучая грусть! Я и сам не пойму, только знаю одно: если б иволга вдруг зазвенела в лесу, если б вдруг мне в глаза мокрый ландыш блеснул в этот миг, на лугу, я бы умер, весна… 1920 ДомойНа мызу, милые! Ямщик вожжою овода прогонит, и — с Богом! Жаворонок тонет в звенящем небе, и велик, и свеж, и светел мир, омытый недавним ливнем: благодать, благоуханье. Что гадать? Все ясно, ясно; мне открыты все тайны счастья; вот оно: сырой дороги блеск лиловый, по сторонам то куст ольховый, то ива; бледное пятно усадьбы дальней; рощи, нивы, среди колосьев васильки, зеленый склон; изгиб ленивый знакомой тинистой реки. Скорее, милые! Рокочет мост под копытами. Скорей! И сердце бьется, сердце хочет взлететь и перегнать коней. О, звуки, полные былого! Мои деревья, ветер мой, и слезы чудные, и слово непостижимое: домой! 1917–1922 БерезыСтволы сквозь легкое зеленое сиянье белеют, тонкие, и воздух освежен грозой промчавшейся. Чуть слышный перезвон дробится надо мной, чуть слышное журчанье, и по невидимым качается волнам. Трава вся в теневых лиловых паутинах, вся в ослепительных извилинах, а там, меж светлых облаков, роскошно лебединых, струится радуга и смутно с высоты мне улыбается, в лазури нежной тая, такая нежная, невинная, святая, что умиленные склоняются листы, роняя длинные сверкающие слезы, — и это жизнь моя, и это край родной, родная красота… и льется надо мной сиянье легкое, зеленое, — березы… ПоэтыЧто ж! В годы грохота и смрада, еще иссякнуть не успев, журчит, о бледная отрада, наш замирающий напев… И, слабый, ласковый, ненужный, он веет тонкою тоской, как трепет бабочки жемчужной в окне трескучей мастерской. Так беспощаден гул окрестный, людей так грубы города, нам так невесело и тесно, — что мы уходим навсегда… И, горько сжав сухие губы, глядим мы, падшие цари, как черные дымятся трубы средь перьев розовой зари. 15 июля 1919 Biology *Муза меня не винит: в науке о трепетах жизни все — красота. Искромсав осторожно липовый листик, винт золотой верчу, пока не наметятся ясно в круглом белом просвете святые зеленые соты; или же сердцем живым распятой лягушки любуюсь: сладостно рдеет оно, будто спелая, липкая вишня. Режу, дроблю, вникаю, вижу сокрытые мышцы, ветви несметных жил, и, что вижу, мелками цветными четко черчу на доске. Сверкают стекла, невнятно пахнет эфиром и прелью в комнате длинной и светлой. Радостен тонкий труд, и радостно думать, что дома ждет меня томик стихов и музой набитая трубка. Cambridge * Биология (англ.). В. Ш.Если ветер судьбы, ради шутки, дохнув, забросит меня в тот город, желанный и жуткий, где ты вянешь день ото дня, и если на улице яркой иль в гостях, у новых друзей, иль там, у дворца, под аркой, средь лунных круглых теней, мы встретимся вновь, — о, Боже, как мы будем плакать тогда о том, что мы стали несхожи за эти глухие года; о юности, в юность влюбленной, о великой ее мечте, о том, что дома на Мильонной на вид уж совсем не те. 1922 г.? Художник-нищийНередко на углу, под серою стеной, видал я нищего: безногий и больной, он в красках выражал свой замысел нехитрый. Газетный лоскуток служил ему палитрой, его дрожащая багровая рука писала тщательно цветы и облака на плитах каменных. Вот кончил. Робким взглядом прохожего зовет, сутулится, а рядом мечтает о гроше зияющий картуз. И вспомнил я свой дар, ненужных светлых муз, недолговечные созвучья и виденья, — когда на улице, средь гула и движенья бесчувственных колес, не встретил я вчера калеки моего… Да что! Как из ведра бездонного, лил дождь, и каменные плиты блестели холодно, и краски были смыты… Облака1 На солнце зо'лотом сияет дождь летучий, озера в небесах синеют горячо, и туча белая из-за лиловой тучи встает, как голое плечо. Молчи, остановись. Роняют слезы рая соцветья вешние, склонясь через плетень, и на твоем лице играет их сырая, благоухающая тень. Не двигайся, молчи. Тень эту голубую я поцелуями любовно обогну. Цветы колышутся… я счастлив. Я целую запечатленную весну. 2 Закатные люблю я облака: над ровными далекими лугами они висят гроздистыми венками, и даль горит, и молятся луга. Я внемлю им. Душа моя строга, овеяна безвестными веками: с кудрявыми багряными богами я рядом плыл в те вольные века. Я облаком в вечерний чистый час вставал, пылал, туманился и гас, чтоб вспыхнуть вновь с зарею неминучей. Я облетал все зримое кругом, блаженствовал и, помню, был влеком жемчужной тенью, женственною тучей. 1921, Берлин ПирТак лучезарна жизнь, и радостей так много. От неба звездного чуть слышный веет звон: бесчисленных гостей полны чертоги Бога, в один из них я приглашен. Как нищий, я пришел, но дали мне у двери одежды светлые, и распахнулся мир: со стен расписанных глядят цветы и звери, и звучен многолюдный пир. Сижу я и дивлюсь… По временам бесшумно дверь открывается в мерцающую тьму. Порою хмурится сосед мой неразумный, а я — я радуюсь всему: и смоквам розовым, и сморщенным орехам, и чаще бражистой, и дани желтых пчел; и часто на меня со светлым, тихим смехом хозяин смотрит через стол. 22 мая 1921 Белый райРай — широкая, пустая оснеженная страна: призрак неба голубого, тишь и белизна… Там над озером пушистым, сладким холодом дыша, светит леса молодого белая душа… Там блаженствовать я буду в блеске сети ледяной, пробираться, опьяненный вечной белизной, и, стрелою из-под веток вылетая на простор, на лучистых, легких лыжах реять с белых гор. КониГнедые, грузные, по зелени сырой весенней пажити, под тусклыми дубами, они чуть двигались и мягкими губами вбирали сочные былинки, и зарей, вечернею зарей полнеба розовело. И показалось мне, что время обмертвело, что вечно предо мной стояли эти три чудовищных коня; и медные отливы на гривах медлили, и были молчаливы дубы священные под крыльями зари. 1917–1922 ЗеркалоЯсное, гладкое зеркало, утром, по улице длинной, будто святыню везли, туча белелась на миг в синем глубоком стекле, и по сини порою мелькала ласточка черной стрелой… Было так чисто оно, так чисто, что самые звуки, казалось, могли отразиться. Мимо меня провезли этот осколок живой вешнего неба, и там, на изгибе улицы дальнем, солнце нырнуло в него: видел я огненный всплеск. О, мое сердце прозрачное, так ведь и ты отражало в дивные давние дни солнце, и тучи, и птиц! Зеркало ныне висит в сенях гостиницы пестрой; люди проходят, спешат, смотрятся мельком в него. 1 января 1919 НочьКак только лунные протянутся лучи, всплывает музыка в аллее… О, серебристая, катись и рокочи все вдохновенней, все полнее!.. Порхает до зари незримая рука по клавишам теней и света и замедляется, ленива и легка… Последний звук, — и ночь допета… La belle dame sans merci *(Из John Keats) "Ax, что мучит тебя, горемыка, что ты, бледный, скитаешься тут? Озерная поблекла осока, и птицы совсем не поют. Ax, что мучит тебя, горемыка, какою тоской ты сожжен? Запаслась уже на зиму белка, и по житницам хлеб развезен. На челе твоем млеет лилея, томима росой огневой, на щеке твоей вижу я розу, розу бледную, цвет неживой…" Шла полем Прекрасная Дама, чародейки неведомой дочь: змеи — локоны, легкая поступь, а в очах — одинокая ночь. На коня моего незнакомку посадил я, и, день заслоня, она с чародейною песней ко мне наклонялась с коня. Я сплел ей запястья и пояс, и венок из цветов полевых, и ласкалась она, и стонала так нежно в объятьях моих. Находила мне сладкие зелья, мед пчелиный и мед на цветке, и, казалось, в любви уверяла на странном своем языке. И, вздыхая, меня увлекала в свой приют между сказочных скал, и там ее скорбные очи поцелуями я закрывал. И мы рядом на мху засыпали, и мне сон померещился там… Горе, горе! С тех пор я бессонно брожу по холодным холмам; королевичей, витязей бледных я увидел, и, вечно скорбя, все кричали: Прекрасная Дама без любви залучила тебя. И алканье они предрекали, и зияли уста их во тьме, и я, содрогаясь, очнулся на этом холодном холме. Потому-то, унылый и бледный, одиноко скитаюсь я тут, хоть поблекла сырая осока и птицы давно не поют. * Безжалостная Прекрасная Дама (фр.). Джон Китс (1796–1821) — английский поэт. Пьяный рыцарьС тонким псом и смуглым кубком жарко-рдяного вина, ночью лунной, в замке деда я загрезил у окна. В длинном платье изумрудном, вдоль дубравы, на коне в серых яблоках, ты плавно проскакала при луне. Встал я, гончую окликнул, вывел лучшего коня, рыскал, рыскал по дубраве, спотыкаясь и звеня; и всего-то только видел, что под трефовой листвой жемчуговые подковы, оброненные луной. 1917–1922 * * *Я думаю о ней, о девочке, о дальней, и вижу белую кувшинку на реке, и реющих стрижей, и в сломанной купальне стрекозку на доске. Там, там встречались мы и весело оттуда пускались странствовать по шепчущим лесам, где луч в зеленой мгле являл за чудом чудо, блистая по листам. Мы шарили во всех сокровищницах Божьих; мы в ивовом кусте отыскивали с ней то лаковых жучков, то гусениц, похожих на шахматных коней. И ведали мы все тропинки дорогие, и всем березонькам давали имена, и младшую из них мы назвали: Мария святая Белизна. О Боже! Я готов за вечными стенами неисчислимые страданья восприять, но дай нам, дай нам вновь под теми деревцами хоть миг, да постоять. 1917–1922 ПероЗелененьким юрким внучатам наказывал леший в бору: "По черным ветвям, по зубчатым, жар-птица порхнет ввечеру; поймайте ее, лешенечки, и клетку из лунных лучей возьмите у ключницы-ночки, да так, чтоб не видел Кощей. Далече от чащи брусничной умчите добычу свою, найдете вы домик кирпичный в заморском, туманном краю. Оставьте ее на пороге: там кроткий изгнанник живет, любил он лесные дороги и вольный зеленый народ". Так дедушка-леший на ели шушукал, и вот ввечеру, как струны, стволы зазвенели, и что-то мелькнуло в бору. Маячило, билось, блестело. Заохал, нахохлился дед… Родимые, знать, улетела жар-птица из пестрых тенет. Но утром, как пламя живое, на пыльном пороге моем лежало перо огневое с цветным удлиненным глазком. Ну что ж, и за этот подарок спасибо, лесные друзья. Я беден, и день мой неярок, и как же обрадован я. 7 июня 1921, Кембридж * * *Мы столпились в туманной церковенке, вспоминали, молились и плакали, как нечаянно двери бесшумные распахнулись, и тенью лазоревой ты вошла, о весна милосердная! Разогнулись колена покорные, прояснились глаза углубленные… Что за чудо случилось отрадное! Заливаются птицы на клиросе, плещут воды живые под сводами, вдаль по ризам колеблются радуги, и не свечи мы держим, а ландыши, влажной зеленью веет — не ладаном, и, расставя ладони лучистые, окруженная сумраком радостным, на иконе Весна улыбается. * * *Моей матери Людям ты скажешь: настало. Завтра я в путь соберусь. (Голуби. Двор постоялый. Ржавая вывеска: Русь.) Скажешь ты Богу: я дома. (Кладбище. Мост. Поворот.) Будет старик незнакомый вместо дубка у ворот. 3 мая 1920, Кембридж РусьПока в тумане странных дней еще грядущего не видно, пока здесь говорят о ней красноречиво и обидно — сторонкой, молча проберусь и, уповая неизменно, мою неведомую Русь пойду отыскивать смиренно, — по черным сказочным лесам, вдоль рек да по болотам сонным, по темным пашням, к небесам бесплодной грудью обращенным. Так побываю я везде, в деревню каждую войду я… Где ж цель заветная, о, где — непостижимую — найду я? В лесу ли — сумраком глухим сырого ельника сокрытой — нагой, разбойником лихим поруганною и убитой? Иль поутру, в селе пустом, о, жданная! — пройдешь ты мимо, с улыбкой на лице простом задумчиво-неуловимой? Или старушкой станешь ты и в голубой струе кадильной, кладя дрожащие кресты, к иконе припадешь бессильно? Где ж просияет берег мой? В чем угадаю лик любимый? Русь! иль во мне, в душе самой уж расцветаешь ты незримо? ЖизньШла мимо Жизнь, но ни лохмотий, ни ран ее, ни пыльных ног не видел я… Как бы в дремоте, как бы сквозь душу звездной ночи, — одно я только видеть мог: ее ликующие очи и губы, шепчущие: Бог! |