Главная страница

Набоков_Владимир._Стихи_-_royallib.ru[1]. Погиб и кормщик и пловец! Лишь я, таинственный певец


Скачать 1.08 Mb.
НазваниеПогиб и кормщик и пловец! Лишь я, таинственный певец
Дата21.12.2022
Размер1.08 Mb.
Формат файлаdoc
Имя файлаНабоков_Владимир._Стихи_-_royallib.ru[1].doc
ТипДокументы
#856958
страница16 из 48
1   ...   12   13   14   15   16   17   18   19   ...   48
Крым


Назло неистовым тревогам,

ты, дикий и душистый край,

как роза, данная мне Богом,

во храме памяти сверкай!..

Тебя покинул я во мраке:

качаясь, огненные знаки

в туманном небе спор вели

над гулом берегов коварных.

Кругом, на столбиках янтарных,

стояли в бухте корабли.

В краю неласковом скучая,

все помню — плавные поля,

пучки густые молочая,

вкус теплых ягод кизиля;

я любовался мотыльками

степными — с красными глазками

на темных крылышках… Текла

от тени к тени золотистой,

подобна музыке волнистой,

неизъяснимая яйла!

О, тиховейные долины,

полдневный трепет над травой,

и холм — залет перепелиный…

О, странный отблеск меловой

расщелин древних, где у края

цветут пионы, обагряя

чертополоха чешую,

и лиловеет орхидея…

О, рощи буковые, где я

подслушал, Пан, свирель твою!

Воображаю грань крутую

и прихотливую яйлы,

и там — таинственную тую,

а у подножия скалы —

сосновый лес… С вершины острой

так ясно виден берег пестрый,

хоть наклонись да подбери!

Там я не раз, весною дальней,

встречал, как счастье, луч начальный

и ветер сладостный зари…

Там, ночью звездной, я порою

о крыльях грезил… Вдалеке,

меж гулким морем и горою,

огни в знакомом городке,

как горсть алмазных ожерелий,

небрежно брошенных, горели

сквозь дымку зыбкую, и шум

далеких волн и шорох бора

мне посылали без разбора

за роем рой нестройных дум!

Любил я странствовать по Крыму…

Бахчисарая тополя

встают навстречу пилигриму,

слегка верхами шевеля;

в кофейне маленькой, туманной,

эстампы английские странно

со стен засаленных глядят.

лет полтораста им — и боле:

бои былые — тучи, поле

и куртки красные солдат.

И посетил я по дороге

чертог увядший. Лунный луч

белел на каменном пороге

В сенях воздушных капал ключ

очарованья, ключ печали,

и сказки вечные журчали

в ночной прозрачной тишине,

и звезды сыпались над садом.

Вдруг Пушкин встал со мною рядом

и ясно улыбнулся мне…

О, греза, где мы ни бродили!

Там дни сменялись, как стихи…

Баюкал ветер, а будили

в цветущих селах петухи.

Я видел мертвый город: ямы

былых темниц, глухие храмы.

безмолвный холм Чуфуткалэ…

Небес я видел блеск блаженный,

кремнистый путь, и скит смиренный,

и кельи древние в скале.

На перевале отдаленном

приют — старик полуслепой

мне предложил, с поклоном сонным.

Я утомлен был. Над тропой

сгущались душные потемки;

в плечо впивался мне котомки

линючий, узкий ремешок;

к тому ж над лысиною горной

повисла туча, словно черный,

набухший, бархатный мешок.

И тучу, полную жемчужин,

проткнула с хохотом гроза,

и был уютен малый ужин

в татарской хижине: буза,

черешни, пресный сыр овечий…

Темнело. Тающие свечи

на круглом низеньком столе,

покрытом пестрой скатереткой,

мерцали ласково и кротко

в пахучей, теплой полумгле.

И синим утром я обратно

спустился к морю по пятам

своей же тени. Неопрятно

цвели на кручах, тут и там,

деревья тусклые Иуды,

на камнях млели изумруды

дремотных ящериц, тропа

вилась меж садиков веселых;

пел ручеек, на частоколах

белели козьи черепа.

О, заколдованный, о, дальний

воспоминаний уголок!

Внизу, над морем, цвет миндальный,

как нежно-розовый дымок,

и за поляною поляна,

и кедры мощные Ливана,

аллей пленительная мгла

(приют любви моей туманной!),

и кипарис благоуханный,

и восковая мушмула…

Меня те рощи позабыли…

В душе остался мне от них

лишь тонкий слой цветочной пыли…

К закату листья дум моих

при первом ветре обратятся,

но если Богом мне простятся

мечты ночей, ошибки дня,

и буду я в раю небесном,

он чем-то издавна известным

повеет, верно, на меня!
30 июня 1920


Сон на акрополе


Я эти сны люблю и ненавижу.

Ты знаешь ли их странную игру?

На миг один, как стая птиц роскошных,

в действительность ворвется вдруг былое

и вкруг тебя, сверкая, закружится

и улетит, всю душу взволновав.

Я в первый раз Акрополь посещал…

Убогий грек со стразом на мизинце,

все добросовестно мне объясняя,

вводил меня в разрушенные храмы

своих непостижимых предков. Маки

алели меж камней, и мимолетно

подумал я, что мраморные глыбы,

усеянные маками, похожи

на мертвецов с пурпурными устами…

Мы миновали желтые колонны

и с вышины увидели окрестность.

Взглянул я вниз, и чудо совершилось…

То южное ли солнце подшутило

над северной, тоскующей душой,

иль слишком жадные глаза поэта

мучительно и чудно обманулись,

не ведаю… Но вдруг исчезли горы,

гладь синяя мерцающего моря

в цветущую равнину превратилась:

ромашек золотистые сердца,

и вдовий цвет лиловый и пушистый,

и колокольчики — я различал

в траве густой, лоснящейся на солнце…

Преобразились белые Афины.

Передо мной — знакомое село:

все — сизые, полуслепые избы,

кабак с зеленой вывеской, часовня,

да мальчики, играющие в бабки,

да жалобно мычащая корова,

да пьяница, и пьяный русский ветер,

вздувающий рубашку на спине…

А там, вдали, меж полем и деревней,

я вижу лес, как молодость, веселый,

березовый, бледно-зеленый лес,

и просветы тропинок своенравных…

Как хочется предаться их извивам,

блуждать, мечтать, срывать кору с берез

и обнимать янтарный, влажный ствол,

льнуть, льнуть к нему и грудью, и губами,

и кровь его медовую впивать!

Все вижу: блеск песчинки на тропе,

и труп крота близ горки чернозема,

и пестрого жука на черной шкурке…

А сам я (о, как сладко-совершенно

мне это чудилось!) — я сам стою

на деревенском кладбище, где дышит

так пряно тень черемухи склоненной,

где меж могил алеет земляника,

где сыплются ольховые сережки

на старые, горбатые кресты…

И нехотя очнулся я, и голос

поскрипывал, прилежно рассуждая

о стройности дорических колонн

и о былых властительных богинях.

Что мне до них? Я видел сон иной.

День увядал. Внизу горели окна.

На запад шли оранжевые тучи.

"Благодарю", — промолвил я поспешно,

и на ладонь услужливою грека

упало несколько монет дырявых.

Так — за мечту платил я серебром…
25 апреля 1919, Афины


Странствия


Ты много странствовал. Рассказ холодный твой

я ныне слушаю не с завистью живой,

а с чувством сложного, глухого сожаленья.

Мне горько за тебя. Скитался долго ты;

везде вокруг себя единой красоты

разнообразные ты видел проявленья,

и многих городов в записках путевых

тобой приведены бесцветные названья.

Но ты не испытал тоски очарованья!

На желтом мраморе святилищ вековых,

на крыльях пестрых птиц, роскошных насекомых

узор ты примечал, не чуя Божества;

стыдливой музыке наречий незнакомых

с улыбкой ты внимал, а выучил слова

приветствий утренних, вечерних пожеланий;

в пустынях, в городах иль ночью, на поляне,

сияющей в лесу как озеро, о нет,

не содрогался ты, внезапно потрясенный

сознаньем бытия… И через много лет

ты возвращаешься, но смотришь изумленно,

когда я говорю, что сладостно потом

о странствиях мечтать, о прошлом золотом,

и вдруг припоминать, в тревоге, в умиленье

мучительном не то, что знать бы всякий мог,

а мелочь дивную, оттенок, миг, намек, —

звезду под деревом да песню в отдаленье.
14 февраля 1920

* * *


Над землею стоит голубеющий пар.

Почки лип озарили аллею;

и с нелепою песенкой первый комар

мне щекочет настойчиво шею…

И тоску по иной, сочно-черной весне —

вдохновенное воспоминанье —

ах, какую тоску! — пробуждает во мне

комариное это жужжанье…
20 февраля 1920


Football *


Я видел, за тобой шел юноша, похожий

на многих; знал я все: походку, трубку, смех.

Да и таких, как ты, немало ведь, и что же,

люблю по-разному их всех.

Вы проходили там, где дружественно-рьяно

играли мы, кружась под зимней синевой.

Отрадная игра! Широкая поляна,

пестрят рубашки; мяч живой

то мечется в ногах, как молния кривая,

то — выстрела звучней — взвивается, и вот

подпрыгиваю я, с размаху прерывая

его стремительный полет.

Увидя мой удар, уверенно-умелый,

спросила ты, следя вращающийся мяч:

знаком ли он тебе — вон тот, в фуфайке белой,

худой, лохматый, как скрипач.

Твой спутник отвечал, что, кажется, я родом

из дикой той страны, где каплет кровь на снег,

и, трубку пососав, заметил мимоходом,

что я — приятный человек.

И дальше вы пошли. Туманясь, удалился

твой голос солнечный. Я видел, как твой друг

последовал, дымя, потом остановился

и трубкой стукнул о каблук.

А там все прыгал мяч, и ведать не могли вы,

что вот один из тех беспечных игроков

в молчанье, по ночам, творит, неторопливый,

созвучья для иных веков.
26 февраля 1920, Кембридж

* Футбол (англ.).

* * *



Безвозвратная, вечно-родная,

эти слезы, чуть слышно звенящие,

проливал я, тебя вспоминая.

Поглядел я на звезды, горящие,

как высокие скорбные мысли,

и лучи удлинялись колючие,

ослепили меня и повисли

на ресницах жемчужины жгучие.

О, стекайте по тайным морщинам,

слезы яркие, слезы тяжелые!

Над минувшим, над счастьем единым

разгорайтесь, лучи невеселые…

Все ушло, все дороги смешались,

разлюбил я напевы искусные…

Только звезды у сердца остались,

только звезды, большие и грустные…
4 марта 1920

Движенье


Искусственное тел передвиженье —

вот разума древнейшая любовь,

и в этом жадно ищет отраженья

под кожею кружащаяся кровь.

Чу! По мосту над бешеною бездной

чудовище с зарницей на хребте

как бы грозой неистово-железной

проносится в гремящей темноте.

И, чуя, как добычу, берег дальний,

стоокие, по морокам морей

плывут и плещут музыкою бальной

чертоги исполинских кораблей.

Наклон, оправданное вычисленье

да четкий повторяющийся взрыв —

и вот оно, Дедала сновиденье,

взлетает, крылья струнные раскрыв.
1918, Крым


Телеграфные столбы


Столбов однообразных придорожных

фарфоровые бубенцы и шесть

гудящих струн…

Скользит за вестью весть —

шум голосов бесчисленных, тревожных

и жалобных скользит из края в край.

И ты — на бледной полосе дороги,

ты, странник загорелый, босоногий,

замедли шаг и с ветром замирай,

внимая проплывающему пенью.

Гудит, гудит уныние равнин,

и каждый столб ложится длинной тенью,

и путь далек, и ты один…
11 марта 1920


Каштаны


Цветущие каштаны, словно храмы

открытые, сияют вдоль реки.

Их красоту задуют ветерки

задорные, но в этот вечер — самый

весенний из весенних вечеров —

они чудесней всех твоих даров,

незримый Зодчий! Кто-то тихо, чисто

в цветах звенит (кто, ангел или дрозд?),

и тени изумрудные слоистой

листвы и грозди розовые звезд

в воде отражены.

Я здесь, упрямый,

юродивый, у паперти стою

и чуда жду, и видят грусть мою

каштаны, восхитительные храмы…
20 мая 1920, Кембридж

* * *



Люблю в струящейся дремоте

сливаться с вечером, когда

вы смутно в памяти поете,

о, потонувшие года!

Люблю я тайные кочевья…

Целую умерших, во сне.

Колосья, девушки, деревья —

навстречу тянутся ко мне.

Еще не дышит вдохновенье,

а мир обычного затих:

то неподвижное мгновенье —

уже не боль, еще не стих.

И полумысли, полузвуки

вплывают в дымчатый мой сон,

белея в сумерках, как руки

недорисованных Мадонн…

(Отрывок)


Твоих одежд воздушных я коснулся,

и мелкие посыпались цветы

из облака благоуханной ткани.

Стояли мы на белых ступенях,

в полдневный час, у моря, и на юге,

сверкая, колебались корабли.

Спросила ты:

что на земле прекрасней

темно-лиловых лепестков фиалок,

разбросанных по мрамору?

Твои

глаза, твои покорные глаза,

я отвечал.

Потом мы побрели

вдоль берега, ладонями блуждая

по краю бледно-каменной ограды.

Синела даль. Ты слабо улыбалась,

любуясь парусами кораблей,

как будто вырезанными из солнца.
29 мая 1920

* В С.: "Крым, 1918 г."


Романс


И на берег весенний пришли мы назад

сквозь туман исступленных растений.

По сырому песку перед нами скользят

наши узкие черные тени.

Ты о прошлом твердишь, о разбитой волне,

а над морем, над золотоглазым,

кипарисы на склонах струятся к луне,

и внимаю я райским рассказам.

Отражаясь в воде, колокольчики звезд

непонятно звенят, а над морем

повисает горящий, змеящийся мост,

и как дети о прошлом мы спорим.

Вспоминаем порывы разбрызганных дней.

Это больно, и это не нужно…

Мы идем, и следы наших голых ступней

наполняются влагой жемчужной.
8 июня 1920, Кембридж


Ласточки


Инок ласковый, мы реем

над твоим монастырем

да над озером, горящим

синеватым серебром.

Завтра, милый, улетаем —

утром сонным в сентябре.

В Цареграде — на закате,

в Назарете — на заре.

Но на север мы в апреле

возвращаемся, и вот

ты срываешь, инок тонкий,

первый ландыш у ворот;

и, не понимая птичьих

маленьких и звонких слов,

ты нас видишь над крестами

бирюзовых куполов.
10 июня 1920


Тайная вечеря


Час задумчивый строгого ужина,

предсказанья измен и разлуки.

Озаряет ночная жемчужина

олеандровые лепестки.

Наклонился апостол к апостолу.

У Христа — серебристые руки.

Ясно молятся свечи, и по столу

ночные ползут мотыльки.
1918, Крым


E. L.


Она давно ушла, она давно забыла…

Ее задумчивость любил я… Это было

в апреле лет моих, в прелестные лета,

на севере земли… Печаль и чистота

сливались в музыку воздушную, в созвучья

нерукотворные, когда, раздвинув сучья,

отяжелевшие от желтых звезд и пчел,

она меня звала. Я с нею перечел

все сказки юности, туманные, как ивы

над серым озером, на скатах, где, тоскливый,

играл я лютикам на лютне, под луной…

Ее задумчивость любил я. Надо мной

она как облако склонялась золотое,

о чем-то сетуя и в счастие простое

уверовать боясь. Ее полуобняв,

рассказывал я сны. Тогда, глаза подняв

(и лучезарная в них осень улыбалась),

она глядела вдаль, и плавно колебалась

тень ивовой листвы на платье, на плечах

ее девических, а волосы в лучах

горели призрачно… и все так странно было…

Она давно ушла, она давно забыла…

М. Ш.


Я видел, ты витала меж алмазных

стволов и черных листьев, под луной,

воздушно выбегала из бессвязных

узоров сумрака на луг лесной.

Твое круженье было молчаливо,

как ночь, и вдохновенно, как любовь…

Руками всплескивала, и тоскливо

склонялась ты, и улетала вновь.

И волосы твои струились, ноги

стремительно сияли, и луна

в глазах плясала… Любовались боги

лесные, любовалась тишина…

А жизнь, а жизнь, распутывая тени,

к тебе тянулась, бредила, звала,

но пеньем согласованных движений

ты властно заколдована была…


* * *


Кто меня повезет

по ухабам домой,

мимо сизых болот

и струящихся нив?

Кто укажет кнутом,

обернувшись ко мне,

меж берез и рябин

зеленеющий дом?

Кто откроет мне дверь?

Кто заплачет в сенях?

А теперь — вот теперь —

есть ли там кто-нибудь,

кто почуял бы вдруг,

что в далеком краю

я брожу и пою,

под луной, о былом?
8 августа 1920

* В С.: "Берлин, 1921 г."


Павлины


Павы ходили, перья ронили,

а за павами красная Панна,

Панна Марыя перье зберала,

веночек вила.

(Стих пинских калик перехожих)

Видели мы, нищие, как Мария Дева

проходила мимо округлого дворца;

словно отголосок нездешнего напева,

веяло сиянье от тонкого лица.

Облаков полдневных, бесшумно-своенравных

в синеве глубокой дробилось серебро.

Из-под пальмы выплыли три павлина плавных

и роняли перья, и каждое перо, —

то в тени блестящее, то — на солнце сонном

легкое зеленое, с бархатным глазком,

темною лазурью волшебно окаймленным,

падало на мрамор изогнутым цветком.

Видели мы, нищие, как с улыбкой чудной

Дева несравненная перья подняла

и венок мерцающий, синий, изумрудный,

для Христа ребенка в раздумий сплела.
2 августа 1920


В раю


Здравствуй, смерть! — и спутник крылатый,

объясняя, в рай уведет,

но внезапно зеленый, зубчатый,

нежный лес предо мною мелькнет.

И немой, в лучистой одежде,

я рванусь и в чаще найду

прежний дом мой земной, и, как прежде,

дверь заплачет, когда я войду.

Одуванчик тучки апрельской

в голубом окошке моем,

да диван из березы карельской,

да семья мотыльков под стеклом.

Буду снова земным поэтом:

на столе открыта тетрадь…

Если Богу расскажут об этом,

Он не станет меня укорять.
13 августа 1920

* * *



Мерцательные тикают пружинки,

и осыпаются календари.

Кружатся то стрекозы, то снежинки,

и от зари недолго до зари.

Но в темном переулке жизни милой,

как в городке на берегу морском,

есть некий гул; он дышит смутной силой,

он ширится; он с детства мне знаком.

И ночью перезвоном волн да кликом

струн, дальних струн, неисчислимых струн,

взволнован мрак, и в трепете великом

встаю на зов, доверчив, светел, юн…

Как чувствуешь чужой души участье,

я чувствую, что ночи звезд полны,

а жизнь летит, горит, и гаснет счастье,

и от весны недолго до весны.
14 августа 1920

* В С.: "14. 8. 21."


Лес


Дорога в темноте печалится лесная,

о давних путниках как будто вспоминая,

о бледном беглеце, о девушке хромой…

Улыбка вечера над низкой бахромой

туманно-гладких туч алеет сквозь ольшаник.

Иди себе да пой, упорный Божий странник,

к тебе навстречу ночь медлительно летит.

Все глуше под листвой дорога шелестит,

истлевшую красу вбирая все покорней,

и всюду расползлись уродливые корни,

как мысли черные чудовищной души.

Лес жаден, ночь слепа, ночлег далек, спеши.

Чу… ветер или зверь? не ведаешь… То справа,

в тумане меж стволов, пустынно-величава,

распустится луна, то слева из листвы

тропинка выбежит, и жуткий гук совы

проснется в глубине, как всплеск на дне колодца.

Порою же мелькнут над отблеском болотца

семь-восемь сосенок причудливой чредой;

в луче ты различишь цветов пушок седой

да ягоды глухой дремотной голубицы.

Пройдешь, заденешь ветвь, и плач незримой птицы

вновь скатится, замрет, и длительный двойник

ответит издали…

Да, сказочен твой лик,

да, чуден ропот твой, о хмурый, о родимый.

Под тучами листвы звучат неутомимо

от вешних сумерек до пасмурной зари

лесные голоса. Поди же разбери,

что клич разбойничий, что посвист соловьиный.

Все отзвуки земли слились в напев единый,

и ветер мечется, и, ужаса полна,

под каждой веткою свивается луна.

Так ночью бредит лес величественно-черный,

и лютый, и родной… О путник, ты упорной

да ровной поступью, да с песнями иди,

пока в нечаянном просвете впереди

не развернется даль полей — еще лиловых

в тот свежий, юный день. О странствиях суровых

тогда забудешь ты. За полем вспыхнет день

на крышах, имена оврагов, деревень

чирикнут в памяти, простые, дорогие…

И это вещий путь. И это ты — Россия.

Возвращение


Я всем вам говорю, о странники! — нежданный

глубокий благовест прольется над туманной

землей, и, полный птиц, волнистый встанет лес,

черемухой пахнет из влажного оврага,

и ветру вешнему неведомый бродяга

ответит радостно "воистину воскрес".

В полях, на площадях, в толпе иноплеменной,

на палубе, где пыль толпы неугомонной

бессонного кропит, — да, где бы ни был он, —

как тот, кто средь пустой беседы вдруг приметит

любимый лик в окне — так встанет он и встретит

свой день, свет ласковый и свежий, свет и звон.

И будет радостно и страшно возвращенье.

Могилы голые найдем мы — разрушенье,

неузнаваемы дороги, — все смела

гроза глумливая, пустынен край, печален…

О чудо. Средь глухих, дымящихся развалин,

раскрывшись, радуга пугливая легла.

И строить мы начнем, и сердце будет строго,

и ясен будет ум… Да, мучились мы много,

нас обнимала ночь, как плачущая мать,

и зори над землей печальные лучились, —

и в дальних городах мы, странники, учились

отчизну чистую любить и понимать.
22 октября 1920


Поэт


Он знал: отрада и тревога

и все, что зримо на земле —

все только бред и прихоть Бога,

туман дыханья на стекле!

Но от забвенья до забвенья

ему был мир безмерно мил,

и зной бессменный вдохновенья

звуковаятеля томил.

На крыльях чудного недуга

летя вдоль будничных дорог,

дружил он с многими, но друга

иметь он, огненный, не мог!

И в час сладчайший, час напрасный,

коснувшись бледных тайн твоих,

в долине лилий сладострастной

он лишь сорвал душистый стих!

Осень


Вот листопад. Бесплотным перезвоном

сад окроплен. Свод легок и высок.

Клен отдает со вздохом и поклоном

последний свой узорный образок.

И на листе огнистый ангел вышит,

и радужна меж грядок борозда,

и у крыльца стеклянного чуть дышит

сиротка ель, как черная звезда.

Подражание древним


Дия, мой бледный цветок, поверь ты случайному другу!

Звезд непорочных полна мраморной просади глубь.

Муж твой не видит, вставай, — уходи ты отсюда, молю я!

Дышит стоокая ткань, сердце амфоры горит,

ластятся к тучному богу блудницы, как легкие водны,

брови блаженно подняв, пьет он, чудовищный Вакх,

пьет он, и липкая влага, рыжую шерсть обагряя,

льется по жирной груди. Тут же, в сияньи цветном,

выпятив смуглый живот, пьяный мальчик, смеясь, орошает

смятый, упавший венок рдяных уродливых роз.

Песни. Бесстыжие стоны. Золотоногая дева

вьется средь томных гостей, вторя движеньям любви;

вот разбежался один, поймал на лету плясунью,

и покатился тимпан, по полу праздно звеня.

Дия, молю я, уйдем! Твой муж поседелый, беззубый

спит, благодарно прильнув к вялому юноше… Встань,

выйдем мы в сад незаметно, там тихо, пустынно; грозди

лунного света и мглы пышно свисают с ветвей.

Сочная ночь над землей алмазным стоит вертоградом;

жажду полней утолит сладость холодная звезд.

Дия, мои корабли ожидают в недальнем заливе!

В край увезу я тебя стройный, как зодчего сон…

Горы там, горы одни! Вырезные, немые вершины,

гордо прорвав облака, внемлют бесплотным богам…

Будем мы там пировать в гостях у луны величавой,

рядом, на черной скале… Дия, мой бледный цветок…
19 января 1923, Берлин


Lawn-tennis *


Юноша, белый и легкий, пестрым платком подпоясан;

ворот небрежно раскрыт, правый отвернут рукав.

Встал он, на гладком лугу, за черту, проведенную мелом,

голову поднял с улыбкой, мяч серебристый подкинул, —

выгнувшись, плавно взмахнул многострунной широкой лаптою

миг, — и со звуком тугим мяч отлетает и бледной

молнией падает там, где стоит, ожидая, такой же

юноша, белый и легкий; миг, — и со звуком ответным

мяч возвращается вновь через сетку, чуть вздутую ветром.

Мягкие синие тени бегут по траве озаренной.

Поодаль зыблется вяз. На ступени, у двери стеклянной,

лоснится лейка забытая. Дышат, блестят занавески.

В доме прохладно и пусто, а тут, на упругой поляне,

гонится ветер за солнцем, и будет до вечера длиться

легких мячей перезвон, — юности белой игра…
10 декабря 1920

* Теннис (англ.).


Бабочка


(Vanessa aniiopa)
Бархатно-черная, с теплым отливом сливы созревшей,

вот распахнулась она; сквозь этот бархат живой

сладостно светится ряд васильково-лазоревых зерен

вдоль круговой бахромы, желтой, как зыбкая рожь.

Села на ствол, и дышат зубчатые нежные крылья,

то припадая к коре, то обращаясь к лучам…

О, как ликуют они, как мерцают божественно! Скажешь:

голубоокая ночь в раме двух палевых зорь.

Здравствуй, о, здравствуй, греза березовой северной рощи!

Трепет, и смех, и любовь юности вечной моей.

Да, я узнаю тебя в Серафиме при дивном свиданье,

крылья узнаю твои, этот священный узор.
1917–1922


Велосипедист


Мне снились полевые дали,

дороги белой полоса,

руль низкий, быстрые педали,

два серебристых колеса.

Восторг мне снился буйно-юный,

и упоенье быстроты,

и меж столбов стальные струны,

и тень стремительной версты.

Поля, поля, и над равниной

ворона тяжело летит.

Под узкой и упругой шиной

песок бежит и шелестит.

Деревня. Длинная канава.

Сирень цветущая вокруг

избушек серых. Слева, справа

мальчишки выбегают вдруг.

Вдогонку шапку тот бросает,

тот кличет тонким голоском,

и звонко собачонка лает,

вертясь пред зыбким колесом.

И вновь поля, и голубеет

над ними чистый небосвод.

Я мчусь, и солнце спину греет,

и вот нежданно поворот.

Колеса косо пробегают,

не попадая в колею.

Деревья шумно обступают.

Я вижу старую скамью.

Но разглядеть не успеваю,

чей вензель вырезан на ней.

Я мимо, мимо пролетаю,

и утихает шум ветвей.
30 сентября 1918


* * *


Вдохновенье — это сладострастье

человеческого «я»:

жарко возрастающее счастье, —

миг небытия.

Сладострастье — это вдохновенье

тела, чуткого, как дух:

ты прозрел, ты вспыхнул на мгновенье,

в трепете потух.

Но когда услада грозовая

пронеслась, и ты затих, —

в тайнике возникла жизнь живая:

сердце или стих…
Cologne


* * *


Обезьяну в сарафане

как-то ряженый привел;

вперевалку подбежала,

мягко вспрыгнула на стол.

Села (бисерные глазки,

гнусно выпученный рот…) —

с человеческой ужимкой

книгу чудище берет,

книгу песен, книгу неги…

А она-то лапой хвать! —

вмиг обнюхала страницы

и давай их вырывать!

Пальцы рыжие топырит;

молчаливо, с быстротой

деловитою, кромсает

сердце книги золотой…

* * *


Карлик безрукий во фраке,

глупый, неловкий пингвин,

помнишь сиянье во мраке,

синие выступы льдин?

Помнишь зарницы ночные,

кольца и складки огня?

Помнишь туманы седые

длинного, длинного дня?

Грустная птица, смешная,

глядя на нас, на людей,

плачешь ли ты, вспоминая

ласковых черных моржей?

Помнишь ли птицу-подругу,

встречи на высшей скале,

вьюгу, волшебную вьюгу,

снежные вихри во мгле…

Ах, эти встречи! А ныне:

душный, искусственный грот,

имя твое по-латыни,

пятиалтынный за вход…
* Сентябрь 1917 *


Итальянке


К тебе, в минувшее, к иной, чудесной доле,

душа моя плывет в зазубристой гондоле;

осталось горе за кормой.

Я рад, что до конца молчали мы упрямо,

что в пышный, страшный сад не вышли мы из храма

любви глубокой и немой:

на каменных устах прекрасного былого

улыбкою горит несказанное слово,

невоплощенная мечта, —

как световой двойник стоцветной, вечной зыби,

дрожащий, над водой, на внутреннем изгибе

венецианского моста…

На Голгофе


Восходит благовоние сырое

со дна долин, и в небе, над холмом,

на трех крестах во мгле белеют трое…

Там женщина, в унынии немом,

на среднюю, на черную вершину

глядит, глядит… Провидеть ей дано,

что в горький час ее земному сыну

всего живей воспомнилось одно…

Да, — с умиленьем сладостным и острым

(колени сжав, лицо склонив во мглу…),

он вспомнил домик в переулке пестром,

и голубей, и стружки на полу.

* * *


Блаженство мое, облака и блестящие воды

и все, что пригоршнями Бог мне дает!

Волнуясь, душа погружается в душу природы,

и розою рдеет, и птицей поет!

Купаюсь я в красках и звуках земли многоликой,

все яркое, стройное жадно любя.

Впитал я сиянье, омылся в лазури великой,

и вот, сладость мира, я славлю тебя!

Я чувствую брызги и музыку влаги студеной,

когда я под звездами в поле стою,

и в капле медвяной, в росинке прозрачно-зеленой

я Бога, и мир, и себя узнаю.

Заря ли, смеясь, восстает из смятенья цветного,

я к голой груди прижимаю ее…

Я — в яблоке пьяная моль, и мне рая иного

не надо, не надо, блаженство мое!

* * *


Я без слез не могу

тебя видеть, весна.

Вот стою на лугу,

да и плачу навзрыд.

А ты ходишь кругом,

зеленея, шурша…

Ах, откуда она,

эта жгучая грусть!

Я и сам не пойму,

только знаю одно:

если б иволга вдруг

зазвенела в лесу,

если б вдруг мне в глаза

мокрый ландыш блеснул

в этот миг, на лугу,

я бы умер, весна…
1920


Домой


На мызу, милые! Ямщик

вожжою овода прогонит,

и — с Богом! Жаворонок тонет

в звенящем небе, и велик,

и свеж, и светел мир, омытый

недавним ливнем: благодать,

благоуханье. Что гадать?

Все ясно, ясно; мне открыты

все тайны счастья; вот оно:

сырой дороги блеск лиловый,

по сторонам то куст ольховый,

то ива; бледное пятно

усадьбы дальней; рощи, нивы,

среди колосьев васильки,

зеленый склон; изгиб ленивый

знакомой тинистой реки.

Скорее, милые! Рокочет

мост под копытами. Скорей!

И сердце бьется, сердце хочет

взлететь и перегнать коней.

О, звуки, полные былого!

Мои деревья, ветер мой,

и слезы чудные, и слово

непостижимое: домой!
1917–1922


Березы


Стволы сквозь легкое зеленое сиянье

белеют, тонкие, и воздух освежен

грозой промчавшейся. Чуть слышный перезвон

дробится надо мной, чуть слышное журчанье,

и по невидимым качается волнам.

Трава вся в теневых лиловых паутинах,

вся в ослепительных извилинах, а там,

меж светлых облаков, роскошно лебединых,

струится радуга и смутно с высоты

мне улыбается, в лазури нежной тая,

такая нежная, невинная, святая,

что умиленные склоняются листы,

роняя длинные сверкающие слезы, —

и это жизнь моя, и это край родной,

родная красота… и льется надо мной

сиянье легкое, зеленое, — березы…

Поэты


Что ж! В годы грохота и смрада,

еще иссякнуть не успев,

журчит, о бледная отрада,

наш замирающий напев…

И, слабый, ласковый, ненужный,

он веет тонкою тоской,

как трепет бабочки жемчужной

в окне трескучей мастерской.

Так беспощаден гул окрестный,

людей так грубы города,

нам так невесело и тесно, —

что мы уходим навсегда…

И, горько сжав сухие губы,

глядим мы, падшие цари,

как черные дымятся трубы

средь перьев розовой зари.
15 июля 1919


Biology *


Муза меня не винит: в науке о трепетах жизни

все — красота. Искромсав осторожно липовый листик,

винт золотой верчу, пока не наметятся ясно

в круглом белом просвете святые зеленые соты;

или же сердцем живым распятой лягушки любуюсь:

сладостно рдеет оно, будто спелая, липкая вишня.

Режу, дроблю, вникаю, вижу сокрытые мышцы,

ветви несметных жил, и, что вижу, мелками цветными

четко черчу на доске.

Сверкают стекла, невнятно

пахнет эфиром и прелью в комнате длинной и светлой.

Радостен тонкий труд, и радостно думать, что дома

ждет меня томик стихов и музой набитая трубка.
Cambridge

* Биология (англ.).


В. Ш.


Если ветер судьбы, ради шутки,

дохнув, забросит меня

в тот город, желанный и жуткий,

где ты вянешь день ото дня,

и если на улице яркой

иль в гостях, у новых друзей,

иль там, у дворца, под аркой,

средь лунных круглых теней,

мы встретимся вновь, — о, Боже,

как мы будем плакать тогда

о том, что мы стали несхожи

за эти глухие года;

о юности, в юность влюбленной,

о великой ее мечте,

о том, что дома на Мильонной

на вид уж совсем не те.
1922 г.?


Художник-нищий


Нередко на углу, под серою стеной,

видал я нищего: безногий и больной,

он в красках выражал свой замысел нехитрый.

Газетный лоскуток служил ему палитрой,

его дрожащая багровая рука

писала тщательно цветы и облака

на плитах каменных. Вот кончил. Робким взглядом

прохожего зовет, сутулится, а рядом

мечтает о гроше зияющий картуз.

И вспомнил я свой дар, ненужных светлых муз,

недолговечные созвучья и виденья, —

когда на улице, средь гула и движенья

бесчувственных колес, не встретил я вчера

калеки моего… Да что! Как из ведра

бездонного, лил дождь, и каменные плиты

блестели холодно, и краски были смыты…

Облака


1
На солнце зо'лотом сияет дождь летучий,

озера в небесах синеют горячо,

и туча белая из-за лиловой тучи

встает, как голое плечо.

Молчи, остановись. Роняют слезы рая

соцветья вешние, склонясь через плетень,

и на твоем лице играет их сырая,

благоухающая тень.

Не двигайся, молчи. Тень эту голубую

я поцелуями любовно обогну.

Цветы колышутся… я счастлив. Я целую

запечатленную весну.
2
Закатные люблю я облака:

над ровными далекими лугами

они висят гроздистыми венками,

и даль горит, и молятся луга.

Я внемлю им. Душа моя строга,

овеяна безвестными веками:

с кудрявыми багряными богами

я рядом плыл в те вольные века.

Я облаком в вечерний чистый час

вставал, пылал, туманился и гас,

чтоб вспыхнуть вновь с зарею неминучей.

Я облетал все зримое кругом,

блаженствовал и, помню, был влеком

жемчужной тенью, женственною тучей.
1921, Берлин


Пир


Так лучезарна жизнь, и радостей так много.

От неба звездного чуть слышный веет звон:

бесчисленных гостей полны чертоги Бога,

в один из них я приглашен.

Как нищий, я пришел, но дали мне у двери

одежды светлые, и распахнулся мир:

со стен расписанных глядят цветы и звери,

и звучен многолюдный пир.

Сижу я и дивлюсь… По временам бесшумно

дверь открывается в мерцающую тьму.

Порою хмурится сосед мой неразумный,

а я — я радуюсь всему:

и смоквам розовым, и сморщенным орехам,

и чаще бражистой, и дани желтых пчел;

и часто на меня со светлым, тихим смехом

хозяин смотрит через стол.
22 мая 1921


Белый рай


Рай — широкая, пустая

оснеженная страна:

призрак неба голубого,

тишь и белизна…

Там над озером пушистым,

сладким холодом дыша,

светит леса молодого

белая душа…

Там блаженствовать я буду

в блеске сети ледяной,

пробираться, опьяненный

вечной белизной,

и, стрелою из-под веток

вылетая на простор,

на лучистых, легких лыжах

реять с белых гор.

Кони


Гнедые, грузные, по зелени сырой

весенней пажити, под тусклыми дубами,

они чуть двигались и мягкими губами

вбирали сочные былинки, и зарей,

вечернею зарей полнеба розовело.

И показалось мне, что время обмертвело,

что вечно предо мной стояли эти три

чудовищных коня; и медные отливы

на гривах медлили, и были молчаливы

дубы священные под крыльями зари.
1917–1922


Зеркало


Ясное, гладкое зеркало, утром, по улице длинной,

будто святыню везли, туча белелась на миг

в синем глубоком стекле, и по сини порою мелькала

ласточка черной стрелой… Было так чисто оно,

так чисто, что самые звуки, казалось, могли отразиться.

Мимо меня провезли этот осколок живой

вешнего неба, и там, на изгибе улицы дальнем,

солнце нырнуло в него: видел я огненный всплеск.

О, мое сердце прозрачное, так ведь и ты отражало

в дивные давние дни солнце, и тучи, и птиц!

Зеркало ныне висит в сенях гостиницы пестрой;

люди проходят, спешат, смотрятся мельком в него.
1 января 1919


Ночь


Как только лунные протянутся лучи,

всплывает музыка в аллее…

О, серебристая, катись и рокочи

все вдохновенней, все полнее!..

Порхает до зари незримая рука

по клавишам теней и света

и замедляется, ленива и легка…

Последний звук, — и ночь допета…

La belle dame sans merci *


(Из John Keats)
"Ax, что мучит тебя, горемыка,

что ты, бледный, скитаешься тут?

Озерная поблекла осока,

и птицы совсем не поют.

Ax, что мучит тебя, горемыка,

какою тоской ты сожжен?

Запаслась уже на зиму белка,

и по житницам хлеб развезен.

На челе твоем млеет лилея,

томима росой огневой,

на щеке твоей вижу я розу,

розу бледную, цвет неживой…"

Шла полем Прекрасная Дама,

чародейки неведомой дочь:

змеи — локоны, легкая поступь,

а в очах — одинокая ночь.

На коня моего незнакомку

посадил я, и, день заслоня,

она с чародейною песней

ко мне наклонялась с коня.

Я сплел ей запястья и пояс,

и венок из цветов полевых,

и ласкалась она, и стонала

так нежно в объятьях моих.

Находила мне сладкие зелья,

мед пчелиный и мед на цветке,

и, казалось, в любви уверяла

на странном своем языке.

И, вздыхая, меня увлекала

в свой приют между сказочных скал,

и там ее скорбные очи

поцелуями я закрывал.

И мы рядом на мху засыпали,

и мне сон померещился там…

Горе, горе! С тех пор я бессонно

брожу по холодным холмам;

королевичей, витязей бледных

я увидел, и, вечно скорбя,

все кричали: Прекрасная Дама

без любви залучила тебя.

И алканье они предрекали,

и зияли уста их во тьме,

и я, содрогаясь, очнулся

на этом холодном холме.

Потому-то, унылый и бледный,

одиноко скитаюсь я тут,

хоть поблекла сырая осока

и птицы давно не поют.
* Безжалостная Прекрасная Дама (фр.). Джон Китс (1796–1821) — английский поэт.


Пьяный рыцарь


С тонким псом и смуглым кубком

жарко-рдяного вина,

ночью лунной, в замке деда

я загрезил у окна.

В длинном платье изумрудном,

вдоль дубравы, на коне

в серых яблоках, ты плавно

проскакала при луне.

Встал я, гончую окликнул,

вывел лучшего коня,

рыскал, рыскал по дубраве,

спотыкаясь и звеня;

и всего-то только видел,

что под трефовой листвой

жемчуговые подковы,

оброненные луной.
1917–1922


* * *


Я думаю о ней, о девочке, о дальней,

и вижу белую кувшинку на реке,

и реющих стрижей, и в сломанной купальне

стрекозку на доске.

Там, там встречались мы и весело оттуда

пускались странствовать по шепчущим лесам,

где луч в зеленой мгле являл за чудом чудо,

блистая по листам.

Мы шарили во всех сокровищницах Божьих;

мы в ивовом кусте отыскивали с ней

то лаковых жучков, то гусениц, похожих

на шахматных коней.

И ведали мы все тропинки дорогие,

и всем березонькам давали имена,

и младшую из них мы назвали: Мария

святая Белизна.

О Боже! Я готов за вечными стенами

неисчислимые страданья восприять,

но дай нам, дай нам вновь под теми деревцами

хоть миг, да постоять.
1917–1922


Перо


Зелененьким юрким внучатам

наказывал леший в бору:

"По черным ветвям, по зубчатым,

жар-птица порхнет ввечеру;

поймайте ее, лешенечки,

и клетку из лунных лучей

возьмите у ключницы-ночки,

да так, чтоб не видел Кощей.

Далече от чащи брусничной

умчите добычу свою,

найдете вы домик кирпичный

в заморском, туманном краю.

Оставьте ее на пороге:

там кроткий изгнанник живет,

любил он лесные дороги

и вольный зеленый народ".

Так дедушка-леший на ели

шушукал, и вот ввечеру,

как струны, стволы зазвенели,

и что-то мелькнуло в бору.

Маячило, билось, блестело.

Заохал, нахохлился дед…

Родимые, знать, улетела

жар-птица из пестрых тенет.

Но утром, как пламя живое,

на пыльном пороге моем

лежало перо огневое

с цветным удлиненным глазком.

Ну что ж, и за этот подарок

спасибо, лесные друзья.

Я беден, и день мой неярок,

и как же обрадован я.
7 июня 1921, Кембридж


* * *


Мы столпились в туманной церковенке,

вспоминали, молились и плакали,

как нечаянно двери бесшумные

распахнулись, и тенью лазоревой

ты вошла, о весна милосердная!

Разогнулись колена покорные,

прояснились глаза углубленные…

Что за чудо случилось отрадное!

Заливаются птицы на клиросе,

плещут воды живые под сводами,

вдаль по ризам колеблются радуги,

и не свечи мы держим, а ландыши,

влажной зеленью веет — не ладаном,

и, расставя ладони лучистые,

окруженная сумраком радостным,

на иконе Весна улыбается.

* * *


Моей матери

Людям ты скажешь: настало.

Завтра я в путь соберусь.

(Голуби. Двор постоялый.

Ржавая вывеска: Русь.)

Скажешь ты Богу: я дома.

(Кладбище. Мост. Поворот.)

Будет старик незнакомый

вместо дубка у ворот.
3 мая 1920, Кембридж


Русь


Пока в тумане странных дней

еще грядущего не видно,

пока здесь говорят о ней

красноречиво и обидно —

сторонкой, молча проберусь

и, уповая неизменно,

мою неведомую Русь

пойду отыскивать смиренно, —

по черным сказочным лесам,

вдоль рек да по болотам сонным,

по темным пашням, к небесам

бесплодной грудью обращенным.

Так побываю я везде,

в деревню каждую войду я…

Где ж цель заветная, о, где —

непостижимую — найду я?

В лесу ли — сумраком глухим

сырого ельника сокрытой —

нагой, разбойником лихим

поруганною и убитой?

Иль поутру, в селе пустом,

о, жданная! — пройдешь ты мимо,

с улыбкой на лице простом

задумчиво-неуловимой?

Или старушкой станешь ты

и в голубой струе кадильной,

кладя дрожащие кресты,

к иконе припадешь бессильно?

Где ж просияет берег мой?

В чем угадаю лик любимый?

Русь! иль во мне, в душе самой

уж расцветаешь ты незримо?

Жизнь


Шла мимо Жизнь, но ни лохмотий,

ни ран ее, ни пыльных ног

не видел я… Как бы в дремоте,

как бы сквозь душу звездной ночи, —

одно я только видеть мог:

ее ликующие очи

и губы, шепчущие: Бог!

1   ...   12   13   14   15   16   17   18   19   ...   48


написать администратору сайта