Главная страница

Три века северной столицы


Скачать 2.75 Mb.
НазваниеТри века северной столицы
Дата20.07.2022
Размер2.75 Mb.
Формат файлаdoc
Имя файлаvoznikshij-voleyu-petra-istoriya-sankt-peterburga-s-drevnih-vrem.doc
ТипДокументы
#633885
страница32 из 42
1   ...   28   29   30   31   32   33   34   35   ...   42

Посошков Иван Тихонович (16521726) — выдающийся экономист эпохи Петра I, сторонник меркантилизма. В своей «Книге о скудности и богатстве» (1724) он отстаивал всемерное развитие производительных сил страны путем расширения производства отечественных товаров, развития торговли и увеличения товарооборота с другими странами; стоял за организацию в России цехов. Выдвигал прогрессивное для своего времени требование точного определения обязанностей крестьян по отношению к помещикам.

Многим известна история княжны Таракановой, незаконной дочери Елизаветы Петровны и графа Разумовского. Ее объявили самозванкой и обманом вывезли из Италии на корабле. Больная чахоткой, она умер­ла в конце 1775 г. Императрица восклицает в одном из своих писем:

«Распутная лгунья осмелилась просить у меня аудиенции. Объявите этой развратнице, что я никогда не приму ее, ибо мне вполне известны и крайняя ее безнравственность, и преступные замыслы, и попытки присвоить чужие имена и титулы. Если она будет продолжать упорст­вовать в своей лжи, она будет предана самому строгому суду».

Образу княжны Таракановой посвящены романы и стихи.

В журнале «Русский архив» за 1877 г. приводятся воспоминания Винского, попавшего в Петропавловку по подозрению в краже из бан­ка крупной суммы. Со двора крепости его ввели в небольшую дверцу, и он увидел огромный сарай, освещаемый лишь одним окошком. С Вин­ского сняли одежду: «Без обуви и штанов повели меня в самую глубь каземата, где, отворивши маленькую дверь, сунули меня в нее, бросили ко мне шинель и обувь, потом двери захлопнулись... Видя себя совер­шенно в темноте, я сделал шага два вперед, но лбом коснулся свода. Из осторожности простерши руки вправо, ощупал прямую мокрую сте­ну; поворотясь влево, наткнулся на мокрую скамью, и на сей севши, старался собрать рассыпавшийся мой рассудок». Кормили Винского за счет казны так: утром — сбитень с булкой, днем — кашица с говядиной. Стоило все это пять копеек. Позже его перевели в другую камеру— светлую, с большим окном, разрешили свидания и на содержание стали выдавать 25 копеек в день.

В 1790 г. в Петропавловскую крепость посажен писатель Радищев, автор книги «Путешествие из Петербурга в Москву». Прочитав ее, Ека­терина воскликнула: «Да Радищев бунтовщик хуже Пугачева!»

Вести дело Александра Радищева она поручила известному своими зверствами начальнику Тайной канцелярии Шешковскому. Радищев, узнав об этом, упал в обморок.

Пока Радищев находился в крепости, его родственники каждый день посылали Шешковскому гостинцы, и, пожалуй, лишь это спасло писателя от пыток. Шешковский ограничился «вопросными пунктами», составленными на основании пометок Екатерины на полях крамольной книги.

В конце XVIII в. в Петропавловскую крепость были заключены сту­денты Колокольников и Невзоров — по делу Новикова.

Но, как ни странно, в это время среди узников Петропавловки было больше французов.

Мы находим упоминание о неких Дю-Розуа, посаженном за масон­ские книги, Боно, по поводу которого «Ее Императорское Величество высочайше указать соизволила, чтобы посланного арестанта (из Варша­вы), по приезде в город, как наивозможно в ночное время закрытого, чтобы его никто видеть не мог, привезти прямо в крепость». По всей видимости, это был крупный прусский шпион.

Сидели в крепости польские повстанцы и самые разные революци­онеры, злодеи и основатели религиозных сект...

Не обходилось и без анекдотических случаев. Двое молодых пере­водчиков иностранной коллегии Стрелевский и Буйда, зная ужас им­ператрицы Екатерины перед Французской революцией, решили на этом сыграть, придумав составить записку на высочайшее имя о методах пресечения возможности такой революции в России. Но сначала они намеревались немножко попугать и сочинили письмо, якобы написан­ное неким иностранцем: в нем говорилось, что Екатерина — первейший враг Французской революции, и ее нужно отравить, подсыпав яду в ку­шанье. Стрелевский передал письмо графу Зубову, сказав, что нашел его на улице.

В результате оба друга «загремели» в Петропавловку и немало на­терпелись, пока Шешковский не разобрался, в чем дело. Их позже вы­слали на службу в Польшу.

Сидел одно время в крепости любопытный монах Авель, сочиняю­щий мистические религиозные проповеди. На допросах он утверждал, что увидел в небесах две книги и только записывает их содержание. Пытался Авель предсказывать будущее. Такая ересь не могла прийтись по нраву Екатерине, и Авеля, после допросов в Петропавловке, велено было держать вечно в Шлиссельбургской крепости.

За оскорбление императорского двора сидел в крепости граф Ап­раксин, высланный потом в Тобольск.

Уже при Павле был заключен полковник Елагин — «за дерзновен­ные разговоры».

Попал в крепость даже знаменитый атаман Платов — по ложному доносу об умысле стать во главе донских казаков и отделиться от Рос­сии. Вот что он вспоминал: «Стены были мокры и скользки, а по полу бегали крысы. Сначала мне это казалось гадким, а напоследок я к это­му гаду и он ко мне, друг к другу, привыкли». Когда Платова император Павел отправил в поход на Индию, тот воскликнул: «Хоть к черту на рога, к самому лукавому в пекло идти, а не в этот проклятый гнилой каземат!»

Сразу большой приток арестантов случился в 1820 г. — это были бунтовавшие солдаты Семеновского полка. Сидели они, по воспомина­ниям современников, в мрачном каземате — 24 шага в длину и 8 в ши­рину, с маленьким окном в толстой стене. Было сыро и грязно. И в такое помещение набивали до 300 человек: сидеть на койках прихо­дилось по очереди.

А. С. Пушкин иронизировал в 1829 г.:
Вот перешел чрез мост Кукушкин,

Опершись жопой о гранит,

Сам Александр Сергеич Пушкин

С мосье Онегиным стоит.

Не удостаивая взглядом

Твердыню власти роковой,

Он к крепости стал гордо задом:

Не плюй в колодец, милый мой.
Упомянем еще нескольких арестантов, содержащихся в крепости в 10-х годах XIX в.

Это дезертир Пршилковский, комиссионер Дмитриев, титулярный советник Язвицкий, штабс-капитан Катаев, разные иностранцы.

Сидели в Петропавловке и женщины. Из них упоминается о некоей «девице Салтан» (видимо, иностранка), арестованной в мужском кос­тюме.

Ужасными были условия жизни декабристов. Для них наскоро вы­строили камеры из сырого леса; они имели вид клеток и помещались в крепостных амбразурах. Д. Завалишин вспоминает: «Эти клетки были так тесны, что едва доставало места для кровати, столика и чугунной печи. Когда печь топилась, то клетка наполнялась непроницаемым ту­маном, так что, сидя на кровати, нельзя было видеть двери на рассто­янии двух аршин. Но лишь только закрывали печь, то делался от нее удушливый смрад, а пар, охлаждаясь, буквально лил потоком со стен, так что в день выносили по двадцати и более тазов воды. Флюсы, ревматизм, страшные головные боли были неизбежным следствием та­кого положения».

Князь Кропоткин пишет: «В Алексеевском равелине, как гласила молва, сидело несколько человек, заключенных на всю жизнь по при­казу Александра II, за то, что они знали дворцовые тайны, которых дру­гие не должны были знать. Одного из них, старика с длинной бородой, видел в таинственной крепости один из моих знакомых».

Кто же этот секретный узник? Нынешние исследователи сходятся что он — или гвардейский офицер Шевич, или поручик Бейдеман. Мне кажется, скорее всего — последний. Михаил Бейдеман из дворян, окончил военное училище, жил потом за границей. Он был волонтером у Гарибальди, наборщиком в типографии Герцена, Узнав о крестьянской реформе 1861 г., Бейдеман решил вернуться в Россию, но был задер­жан на границе. У него нашли подложный манифест к народу.

Провел Бейдеман в Петропавловке двадцать лет безымянным под номером 17. Позже его перевели в Казань — в больницу для умали­шенных, где он и умер.

В 1870— 1872 гг. внутри Трубецкого бастиона построили тюрьму на 69 одиночных камер, где содержались подследственные и осужден­ные (до исполнения приговора) узники. В них сидели члены петер­бургского «Союза борьбы за освобождение рабочего класса» (Бауман и др.), члены разных политических партий.

В феврале 1917 г. в Петропавловскую крепость были заключены царские министры.

По делу о кружке, руководимом титулярным советником Буташевичем-Петрашевским, в Петропавловку попали 43 человека. Среди них были оба брата Достоевские: отставной инженер-поручик Ф. До­стоевский и отставной поручик М. Достоевский, освобожденные через восемь месяцев после гражданской казни и отправленные на катор­жные работы. Федору Михайловичу предстояло провести в Омске че­тыре года.

Вот как, по воспоминаниям известного народника и террориста М. Михайлова, кормили в то время в крепости; «Кроме щей и каши, давали макароны и суп, говядину с соусом из брюквы или говядину с картофелем. Иногда давали пирог с кашей. Но суп обыкновенно не пред­ставлял никакого отличия от грязной воды, говядина была похожа — по выражению Хлестакова — на топор, масло было горькое».

Прочитав сетования Михайлова, наши зеки 30—50-х гг. решили бы, что Петропавловка — сущий рай.

В 1860-х гг. в крепости сидели литераторы Писарев, Чернышевский и Шелгунов, примерно, по два года каждый. Обвиненный в составлении прокламаций и сношениях с государственными пре­ступниками, Шелгунов сожалел, что в библи­отеке тюрьмы не нашел книг по нескольким отраслям знаний. Вспо­минал странный мягкий удар, то и дело слышащийся где-то: оказа­лось, это заключенный Серно-Соловьевич упражняется в своей ка­мере с мячом.
***

Николай Некрасов
Приметы
Видно, вновь в какой нелепости

Молодежь уличена, —

На квартиры подле крепости

Поднимается цена.
Каждый день старушки бледные

Наезжают в гости к нам.

И берут лачужки бедные

По неслыханным ценам.
Оживает наша тихая

Палестина, — к Рождеству

Разоденусь, как купчиха, я

И копейку наживу.
1876

***
С декабря 1825 г. по май 1866 г. в Алексеевский равелин поступило 149 человек по самым разным обвинениям: о государ­ственной измене и за отступление от православия, за взяточничество и подлоги банковских билетов, лжедонос и похищение чужой жены... Бывали здесь князья и студенты, польские шляхтичи и монахи, купцы и мещане...

В 1830 г. сюда попал управляющий делами комитета министров Ге-желинский — за подлоги. После следствия его отправили рядовым в Финляндский полк.

В 80-х годах осужденных на каторжные работы предварительно содержали в Трубецком бастионе Петропавловки. Находились они на общем каторжном положении: в арестантском платье, с ежемесячным бритьем головы. Табака не полагалось, книг тоже. Постель была из войлока с подушкой, набитой соломой. Завтрак для каторжных состоял из кваса вместо чая и двух фунтов хлеба на день. Обед — из горо­хового супа или щей и каши. Вечером — чай. По просьбе заключенного давали Евангелие.

Мы считаем вполне уместным поместить здесь выдержки из воспоми­наний политического заключенного Поливанова как о Трубецком бастионе, так и о равелине. Выдержки мы приводим без сокра­щения, лишь комбинируя их из разных мест вос­поминаний. Начинается описание с того момента, как Поливанов подъезжал к крепости.

«С каждой секундой стена Петропавловской крепости становилась все ближе и ближе, и я с жадностью смотрел в окно кареты, желая запечат­леть в памяти все, что проходило перед моим взо­ром. Теперь в тяжелые минуты прощания с воль­ным светом все казалось мне близким, родным, все обращало на себя внимание... Вот мы проехали через Кронверкский проспект — и перед нами по­казались стены крепости, подъемный мост, пере­кинутый через канал, и ворота, казавшиеся мне пастью чудовищного зверя. Вот мы уже катились беззвучно по деревянной настилке этого моста, и я только успеваю бросить прощальный взгляд на Неву, над которой уже начинает сгущаться вечер­ний туман, как мы очутились в крепостных воро­тах.

Мы поехали сначала по направлению к собо­ру, мимо бульварчика и расположенного за ним белого двухэтажного здания, где помещалась какая-то канцелярия; потом мы выехали на пло­щадь, и карета взяла наискось левее, и мы напра­вились к узкому деревянному забору, идущему от крепостной стены или здания, примыкающего к стене, к монетному двору. Через ворота в этом за­боре шла дорога в Трубецкой бастион; ворота рас­пахнулись перед нами очень быстро и предупреди­тельно, и мы въехали в узкий переулок, с правой стороны которого шел очень высокий деревянный забор, отделяющий территорию Монетного двора от Трубецкого бастиона, а слева двухэтажное зда­ние, нижние окна которого выходили на тротуар.

Здесь начиналась Екатерининская куртина, в вер­хнем этаже которой помещался архив в громадных залах. В одной из них часто производятся допросы сидящим в Трубецком бастионе, там же судили Верховным судом Каракозова (1866 г.) и Соловьева (1879). В нижнем этаже находятся одиночные ка­меры, выходящие окнами на Неву. До постройки тюрьмы Трубецкого бастиона (1868—69) Екатери­нинская и Невская куртины были обычным местом заключения следственных политических арестан­тов. Проехав по переулку несколько десятков шагов, карета остановилась у подъезда, ведущего в тюрьму Трубецкого бастиона... На крыльце по­казался сторож, носивший название присяжного, и махнул рукою. Мы (т.е., Поливанов и сопровож­дающие его жандармы) поднялись на крыльцо и, пройдя караульную комнату мимо солдат-гвардей­цев, куривших цигарки, и их ружей, поставлен­ных в козлы, очутились в большой, мрачной и до­нельзя грязной комнате. Она слабо освещалась двумя окнами, выходившими в тюремный садик. Нижние стекла этих окон были матовые. В правом переднем углу стоял грязный деревянный стол, а за ним по обеим сторонам угла шла глаголем де­ревянная же скамейка. У левой стены находилась круглая печь, обитая железом, а далее, в левом углу виднелась узкая дверь, окрашенная в темно-вишневую краску. От этой двери был растянут старый рваный половик...

Тюрьма Трубецкого бас­тиона имела вид пятиугольника. Четыре стены тюрьмы шли параллельно фасам бастиона, а пятая сторона была занята приемной комнатой и квар­тирой смотрителя. Помнится, в ней же находится помещение для свиданий через решетку. По ос­тальным четырем идут камеры, восемь номеров по каждой, да еще на четырех углах имеются пло­щадки с изолированными камерами, так что в каждом этаже имеется 36 камер, всего же значит 72. Из коридора у каждой из камеры на высоте аршин двух был прибит железный, окрашенный белою краскою бак для воды, ибо водопровода в камерах не было ... Я прошелся несколько раз по камере и осмотрел ее. Длиною она была, помнится, шагов 8—9 и очень высока. Я только концами пальцев мог достать до краев косого подоконника, самое же окно на высоте не менее, если не более, сажени и давало, как я мог убедиться в этом на следующий день, очень мало света, так как, хотя стекла не были матовые, но стены бастиона были на очень небольшом расстоянии от окна, в которое никогда не мог проникнуть ни один солнечный луч.

Далее во втором этаже, куда меня перевели на третий день, окна были значительно ниже валганга, так что и там было темновато, особенно осенью и зимою. Мебель состояла из железной кро­вати, прикованной изголовьем к стенке. Ножки этой кровати были вделаны в асфальтовый пол: перед ней было нечто вроде стола, роль которой играл железный лист в осьмушку дюйма толщи­ной, вделанный в стену у изголовья кровати. Этот стол опирался на две железные полосы, один конец которых вделан наглухо в стену, а другой прикле­пан к нижней поверхности стола. Кроме этого, было только два предмета: с правой от входа сто­роны двери кран, а под ним раковина, с левой — неудобоназываемое учреждение с ведром, тоже прикованное к стене (параша). Таким образом, во всей камере не было ни одного предмета, который можно было бы передвинуть с места на место. А потому забраться на окно не было никакой возмож­ности.

В камере была страшная грязь, сырость, капли воды, сбегавшие с подоконника, образовали к утру целую лужу... Внешняя сторона моей жизни проходила так: утром часов в семь мне приносили ломоть черного хлеба, полотенце, которое затем от­бирали, и подметали пол. В 12 часов раздавали обед — омерзительный, нужно сказать. В скором­ные дни он состоял из щей или из жиденького манного супа, в котором, по солдатской поговорке «крупинка за крупинкой гонялась с дубинкой», гречневая каша в весьма умеренном количестве, а в постные дни (среда и пятница) из гороха или супа с признаками снетков и каши с постным мас­лом. В семь часов давали ужин — остатки щей или супа, разбавленные в изобилии кипятком…»

А вот описание Алексеевского равелина, нахо­дящееся в тех же самых записках: «Пройдя не­большое расстояние по переулку, мы свернули на­лево в какие-то ворота, которые вели в пролет, очень длинный и очень темный; очевидно, он шел под зданием, примыкавшим к крепостной стене. На пути нам попадались и слева и справа какие-то подъезды, какие-то ворота. Потом тьма сгустилась уже до того, что ничего нельзя было разобрать; мы шли уже сквозь толщу крепостной стены. В конце подворотни мы остановились, и я, несколько освоившись с темнотой, увидел, что нахожусь в нескольких шагах от окованных железом ворот, они распахнулись, и передо мною открылось поле, занесенное снегом, далее какой-то мостик с горев­шими на нем двумя фонарями, а за ними неболь­шой островок с низким одноэтажным зданием. Жандармы подхватили меня и, почти неся на руках, быстро поволокли по направлению к этому мостику.

Выйдя за ворота, я видел направо и на­лево стены крепости, уходившие во тьму, затем, далее, за полоской земли, окаймлявшей стены, — темную, даже черную поверхность еще не замерз­шей Невы, казавшейся, быть может, более темной, чем на самом деле, благодаря снегу, покрывавшему землю. Впереди был мостик, о котором я говорил, а за ним — здание Алексеевского равелина. Близ мостика передо мной мелькнула закрытая до сих пор выступом Трубецкого бастиона набережная противоположного берега Невы или, лучше ска­зать, ряд фонарей, тянувшихся огненным пункти­ром вдоль набережной; но мы идем быстро, жан­дармы тащат меня чуть ли не на рысях; огни исчезли, мы уже перешли через мостик. Алексеевский равелин совсем уже близко и мрачно смотрит на меня темными окнами, напоминающими пустые глазницы черепа: было заметно сразу, что стекла были матовые. Пройдя шагов 25—30 от крепости, мы остановились перед воротами, в ко­торых была калитка с оконцем, забранным снару­жи решеткой из медных прутьев.

Калитка распах­нулась, меня ввели в подворотню. Отворивший нам калитку старший унтер-офицер жандармского ка­раула пошел впереди, минуя первое крылечко с правой стороны, которое, как я убедился, вело в караульное помещение, повел нас во второе. Я за­метил, что напротив его, по левой стороне подво­ротни, было точно такое же крылечко с двумя ка­менными ступеньками. Невдалеке от этих крылечек были другие ворота, точно такие же, как и наружные, которые вели в садик, служивший местом прогулки заключенных. Внутренность ко­ридора, в который мы вошли, поразила меня своей неприглядностью. Этот коридор слабо освещался маленькой керосиновой лампой, поставленной на одном из окон, которые были расположены на левой стене, выходившей в садик. Окна были не­велики и находились очень высоко, пожалуй, даже выше среднего человеческого роста. С правой сто­роны шла сначала глухая стена, потом виднелась белая дверь в углублении стены, запертая засовом, а над ней дощечка с надписью № 4. Дверь следу­ющего номера, пятого, была открыта, и жандармы, все еще не выпускавшие меня из рук, втащили меня туда так быстро, что я успел только бросить беглый взгляд и заметить, что против моей камеры коридор поворачивает под острым углом налево, и что по его правой стороне был расположен ряд камер. Мне удалось увидеть только дверь № 6...

Первое, что меня поразило — это были стены. Мне казалось, что они аршина на полтора, начиная от пола, были обиты черным бархатом, а выше вы­крашены в казенный бледно-бланжевый цвет. Для красоты под потолок шла красная полоса в виде бордюра. Я подошел к стене и увидел, что этот бархат был ни что иное, как черно-зеленоватая плесень, покрывавшая бархатным ковром всю ни­жнюю часть стены; повыше она изменяла цвет на бледно-розовый, далее же — на белый и распола­галась уже не таким толстым слоем. Стекла были матовыми и на них лежали черными полосами тени перекладин решетки. Налево от входа весь угол наполняла огромная изразцовая печь, топив­шаяся из коридора; несколько ближе к двери — деревянное учреждение с ведром. В расстоянии ар­шина полтора от левой стены стояла деревянная кровать, покрытая ветхим одеялом старомодного рисунка, бывшим некогда белым с красными по­лосками, но пожелтевшим от времени. У кровати стоял деревянный крашеный стол, ящик из кото­рого был вынут, и такой же стул с высокой спин­кой. На столе стояла большая глиняная кружка с водою, жестяная лампочка и коробка шведских спичек.

Порядок жизни в Алексеевском равелине не отличался много от того, который был в Тру­бецком бастионе: утром, с семи часов, начинался обход камер и раздача хлеба, тут же начиналась прогулка для тех, чья очередь приходилась в дан­ный день. Так как ежедневно гуляла только по­ловина тюрьмы, то к 9 часам прогулка кончалась, потом приходил доктор, и, затем, до вечера насту­пала такая тишина, какая в Трубецком бывала только по ночам, да и то не всегда. Ровно в пол­день слышались шаги солдат, несущих обед, и звя­канье шпор Ирода (так заключенные прозвали смотрителя). Затем раздавалось хлопанье дверей и грохот засовов, которыми сопровождалась всякая раздача пищи. Белье меняли каждую субботу; по субботам же, раз в шесть недель, бывала у нас ванна. Мыла, тем паче зубного порошка я не видел все время заключения в Петропавловской крепос­ти, кроме как в ванне; равным образом и другой, необходимой в житейском обиходе вещи — носово­го платка, считавшегося начальством тоже излиш­ней роскошью».

Приведем из тех же воспоминаний глав­ные моменты жизни заключенных, моменты, осо­бенно сильно влиявшие на психику.

Момент первый. — «Ну, иди!» — обращаясь ко мне, сказал капитан Домашнев. Я просто остолбе­нел и не тронулся с места... В первый раз услышал я обращение на «ты»... и кровь ударила мне в голову. Трудно передать, что я перечувствовал в течение нескольких следующих секунд. Я знал, ко­нечно, что со мной не будут обращаться, как с принцем крови; я, казалось, был готов ко всем страданиям, лишениям, унижениям; я говорил, что такого рода нравственные надругательства, как бритье головы, кандалы, обращение на «ты», не могут иметь в моих глазах характера личного ос­корбления. Это — общеобязательная, прилагаемая ко всем каторжным норма, это — одно из средств, которыми существующий государственный строй борется со своими врагами... и много и много рас­суждал я в этом роде, но увы! не в первый раз оказалось, что броня философии не в силах защи­тить от комариного укуса. Ум может говорить, что ему угодно, но всякая логика бессильна, когда чув­ство в разладе с умом... ».

Момент второй. — «Надо раздеться», — обра­тился он ко мне. Меня обступили вошедшие вслед за ним присяжные и жандармы, и, при помощи дюжины умелых рук, через две минуты я остался в чем мать родила. Один взял мою шляпу и пе­редал ее другому, тот третьему, и в один миг она исчезла из камеры. В тоже время один тащил с меня пальто за левый рукав, другой — за правый, третий стал на одно колено и снимал с меня штиб­леты. Я поразился быстротой и отчетливостью, с какой все это делалось: не было ни суетни, ни толкотни, ни излишней поспешности, а дело так и кипело. Видно было, что это дело им очень зна­комо, и в нем выработались свои определенные приемы.

Когда я был совершенно раздет, то две пары дюжих рук легли ко мне на плечи, и я опус­тился на стул, неведомо откуда появившийся. Тут началась последняя и вместе с тем самая тяжелая, самая унизительная часть обыска. Один стал пе­ребирать мои волосы гребенкой и пальцами, дру­гой искал, не запрятано ли что-нибудь между пальцами ног, третий полез ко мне в ухо, а двое, держа меня за руки, шарили под мышками. Ис­кали, словом, везде, где только можно было пред­положить какую-либо контрабанду. Я никогда бы не поверил, что служебное рвение может прости­раться так далеко. При первом прикосновении жандармских лап у меня потемнело в глазах, и я видел рой каких-то блестящих точек, прыгающих по всем направлениям. Да, встряска была по­рядочная!»

И, наконец, момент третий. «Алексеевский равелин был ужасным и таинственным местом за­ключения, входя в которое нужно было «оставить всякую надежду». Здесь человек терял свое имя, здесь не допускалось никаких сношений — ни лич­ных, ни письменных, даже с самыми близкими родственниками: арестант умирал для всего мира. Здесь не было никакого закона, кроме монаршей воли, и эту тюрьму посещали только царь, шеф жандармов и комендант крепости».

И несмотря на все это, вот какие воспоминания о месте про­гулки — тюремном садике  сохранились у арес­танта Алексеевского равелина:

«Летом наш садик имел очень миленький вид: все в нем цвело и зеленело, клумбы покрывались лилиями, листва березок так приятно ласкала взгляд; но и они, бедняжки, испытывали на себе влияние неволи. Ростя как бы на дне колодца — поверхность сада была ниже пола зданий — окру­женные стенами, они жадно тянулись к теплу и свету, а потому были гораздо тоньше, чем должно было им быть; но все же росли они хорошо и срав­нялись уже верхушками с коньком крыши тюрем­ного здания. Про липу и говорить нечего; она уже давно переросла крышу, и вершина ее всегда была залита солнечным светом. Яблони роскошно цвели весной и приносили к осени много яблок, которые, однако, почти все обрывали жандармы, даже не давая им вызреть как следует. В саду росли еще: старая ветвистая бузина — излюбленное место во­робьиных собраний, точно клуб какой-то, где всег­да раздавалось задорное чиликанье, так приятно нарушавшее тюремную тишину. Кусты по краям дорожки краснели от ягод. Одна только елочка, посаженная, видимо, недавно кем-нибудь из наших ближайших предшественников — Ширяевым или Нечаевым, — хирела, словно тоскуя о родном про­сторе моховых болот.

Порой так приятно было сидеть на скамеечке под липой, в тени которой сидело несколько поко­лений русских радикалов, любоваться зеленью, цветами, следить зa тем, как в лазурном небе про­бегают белые облачка и парят с резким криком чайки, — наши волжские «мартышки», — сверкая на солнце белым брюшком, так напоминавшие мне много, много счастливых минут, пережитых мной еще в недалеком прошлом, но которое казалось теперь таким далеким. Тюремная стена так круто и резко отрезала меня от него, что теперешняя моя жизнь казалась не продолжением этого про­шлого, а каким-то новым, вторым существованием, нисколько не похожим на бывшее. Я жадно при­слушивался ко всем долетавшим до меня звукам: и пароходные свистки, и доносившаяся по време­нам музыка из Летнего сада, и рев слона в Зоо­логическом саду, что был на Петербургской сто­роне — все, все звуки — (особенно отчетливые по вечерам: теперь нас было так много, что прогулка тянулась весь день с утра до сумерек) — напоми­нали мне о жизни, которая «играет у гробового входа» жизни, ставшей теперь такой чуждой, такой далекой, далекой!»

В начале XX в. в Петропавловку попали виновники сдачи Порт-Ар­тура японцам Стессель и Небогатов, приговоренные к смертной казни. Этот приговор был заменен на десятилетний срок в крепости.

После введения военно-полевых судов работы в Петропавловской крепости прибавилось. Первым процессом такого суда в Петербурге было «Дело о нападении 14 октября 1906 года на помощника каз­начея С.-Петербургской портовой таможни». Привлекалось 12 че­ловек, все они сидели в Петропавловке. Восемь из них были пове­шены там же.

Карета под охраной шести конных жандармов везла деньги на об­щую сумму в полмиллиона рублей — золотом, кредитными билетами, купонами и пр. Вдруг раздались взрывы бомб, брошенных под ноги лошадям. Началась стрельба. Налетчики похватали мешки и побросали их в свой экипаж, где сидела хорошо одетая дама (как выяснилось, Адель Коган, исчезнувшая навсегда). Экипаж умчался. Двое нападав­ших были убиты, один застрелился, видя, что бежать невозможно. Ранены четыре дворника (один смертельно), три жандарма, таможен­ник и двое прохожих. Через две недели полиция заключила в крепость Владимира Лихтенштадта, признавшегося в изготовлении им бомб для этой акции, а также для взрыва дачи Столыпина на Аптекарском ос­трове.

В 1908 г. были арестованы десять человек, на квартирах которых обнаружено большое количество бомб, револьверов и пр. Это была группа, готовящая различные покушения на государственных лиц. Се­мерых из них через неделю заключения в крепости повесили. Это дело любопытно тем, что среди десятерых находился обвиняемый с итальянским паспортом Марио Кальвино. Итальянское министерство иностранных дел телеграфировало просьбу о помиловании, итальян­ский посол в России просил у департамента полиции встречи с уз­ником. Но когда один из защитников потребовал отсрочки судебного заседания ввиду иностранного подданства подсудимого, председатель оборвал его: «Подсудимый Кальвино, не называющий своей фамилии, должен считаться русским подданным, хотя бы из Шклова или Бердичева». Председатель оказался не прав: как выяснилось, обвиняемый был из Одессы.

Война 1914 г. вызвала приток в Петропавловку крупных немецких шпионов: Лерхенфельда и др.

А в 1916 г. туда был заключен военный министр Сухомлинов, по­дозревавшийся в связях с немецкой разведкой. Дело его продолжало рассматривать уже Временное правительство: Сухомлинов был пере­веден в петроградскую тюрьму «Кресты», откуда в мае 1918 г. осво­божден (!) по амнистии. Он тотчас же перебрался в Германию. Видно, хорошую службу сослужил он в свое время будущим членам «рабоче-крестьянского» правительства.
***
Мария Шкапская
Город спал во сне непробудном

До утра, всю ночь напролет,

Но работал громко и трудно

В Петропавловской пулемет.
И над нею пели метели

И гигантская тень Петра

На невероятных качелях

Качалась всю ночь до утра.
И была угрюмая жалость

На страшном Петровом лице,

И с Петром Россия качалась

На доске, на другом конце.
Были руки до крови стерты,

И была живая едва,

И болталась, словно у мертвой,

Седая ее голова.
Но летели качели в тучи

До утра, всю ночь напролет,

И всю ночь работал трескучий

В Петропавловской пулемет.
1922
1   ...   28   29   30   31   32   33   34   35   ...   42


написать администратору сайта