Главная страница

Анджей Стасюк На пути в Бабадаг Анджей Стасюк На пути в Бабадаг


Скачать 1.29 Mb.
НазваниеАнджей Стасюк На пути в Бабадаг Анджей Стасюк На пути в Бабадаг
Дата03.03.2018
Размер1.29 Mb.
Формат файлаrtf
Имя файлаStasyuk_Na-puti-v-Babadag_RuLit_Me.rtf
ТипДокументы
#37607
страница17 из 20
1   ...   12   13   14   15   16   17   18   19   20
105 материи.

Я вынюхиваю это повсюду. Не стоит обманываться. Ко всему прочему я слеп и глух. Как правило, никакого прочего и не существует. Так было полтора месяца назад в Узлине. В Муригиол мы приплыли на моторной лодке. Вокруг простирались четыре тысячи квадратных километров каналов, озер, мертвых рукавов, болот, топей и земли, плоской, словно водяное зеркало. Можно плыть много часов, и ничего не изменится. Один и тот же горячий, неподвижный сон. Пространство впитывает все без остатка. Движение не оставляет никаких следов. Большая река приносит с континента ил и лепит из него новую обманчивую сушу. Все это сродни началу творения, когда пейзаж еще только собирается с силами, чтобы восстать над поверхностью вод. Это гипноз, путешествие против течения времени и экспедиция в прадетство.

Так вот, сперва была Узлина. Гостиница, три этажа которой возносились над этой болотистостью, плоскостью и архаичностью. Казалось, ее случайно обронили при переезде. В радиусе нескольких десятков километров это было самое высокое здание. У мостков ждала девушка в мини, на высоких каблуках. Она держала поднос с рюмками сливовицы, простой деревенской цуйки. В каждой рюмке плавала оливка. Перед гостиницей – бассейн, зонтики и лежаки. Ничего не попишешь. Но номер во флигеле был что надо. За окном простирался бардак средней руки, какие то котлы для воды, кучи щебня, огороды, самодельные заборы, и лаяли цепные псы, охранявшие грядки с капустой. В первую ночь меня покусали клопы, к тому же стояла жуткая духота. В соседнем основательном отеле гудел кондиционер. Вечером у костра развлекались служащие фирмы «Коти» и разносился какой то идиотический глобальный хит парад.

Назавтра появился Митка. Он присел к нам за столик в баре под зонтиками. Лет шестидесяти, допотопные штаны от костюмной пары, резиновые шлепанцы на босу ногу, какая то рубашенция. Он словно явился сюда прямо с болот, из камышовых зарослей. Пил одно пиво за другим и жаловался, что с тех пор, как врачи что то ему вырезали, он больше не может пить водку. Митка говорил по русски, но официанток подзывал по румынски. Его каждый вечер поили в гостинице, бесплатно. Иногда он приносил на гостиничную кухню барана или поросенка. Хозяин шел на все это, потому что хотел купить у Митки землю, чтобы расширить бизнес. Дело в том, что Митка был его соседом. Вокруг шатались коровы и свиньи. Этого добра у Митки было великое множество. В поисках жратвы скотина бродила где попало – среди болот и песков, протянувшихся вдоль рукава Святого Георгия.

В сумерках мы пошли взглянуть на хозяйство Митки. Оно оказалось большим и плоским. Напоминало лабиринт, составленный из оград, проходов, заборов, полуоткрытых коровников и хлевов под камышовой крышей. Нигде ни огонька, никакого освещения, ни лампочки, ничего. Сверху простиралось лучистое, фосфоресцирующее небо, но здесь темнота уже сгустилась, пропитанная запахом животных и продуктов жизнедеятельности. Свиньи обступили Митку, словно домашние собаки. В закоулках что то похрюкивало, постанывало, переваривало пищу и урчало, из углов тянуло звериным теплом, словно в недрах хозяйства устраивалось на ночлег какое то огромное вечное существо.

Только в избе Митки было светлее. Под низким потолком горела слабая лампочка. В длинном и узком помещении стояло самое необходимое: постель, шкафчик с посудой, стол и больше ничего. Митка исчез за маленькой дверью и через мгновение появился с двустволкой. Ружье было старое, из под воронения просвечивал металл. Он сказал, что разрешает нам пострелять, надо только заплатить за патроны. Была уже ночь и я решил, что это дурацкая затея. Сказал, что, может, в другой раз. Митка немного погрустнел и положил оружие на постель. На стене висела маленькая размытая черно белая фотография. Изображенный на ней мужчина кого то напоминал, но я засомневался, потому что снимок был старый. Я спросил у Митки. «Да, это Чаушеску», – ответил тот с улыбкой. Он был доволен, что я узнал вождя. И, словно в продолжение фотографической темы и всей мизансцены, достал из ящика фото покойной жены.

Такой вот Митка. Обожает диктатора, вспоминает жену и не прочь пострелять в потемках. Он улегся спать рядом со своим ружьем. Позади его хозяйства не было ничего, ни дворов, ни людей. Я даже не знаю, все ли его животные возвращались на ночь в загоны. Да и знал ли он, сколько их, пересчитывал ли когда нибудь? В полукилометре отсюда резвилась фирма «Коти», женщины в бикини сновали вокруг бассйна, а мужики напоминали итальянских любовников в белых штанах. Небольшой жилистый старик спал как младенец. Я фантазировал, что он видит во сне своих коров, свиней, кур и собак, что они окружают его плотным теплым кругом и оберегают от козней и предательства мира. Шумный отель рядом с погруженным во мрак, душным хозяйством казался бумажным, готовым сгинуть в собственном бессмысленном пламени.

Да, вторая половина октября, погода меняется, наступили холода, и даже сыпет первый снег. Зима придет недели через две три. Я снова смогу воображать все места, в которых побывал весной и летом. Это делает мир значительно просторнее. Можно сказать, что континент разрастается, расширяется. Ведь каждый стремится к величию. Розпутье, Баурчи, Убля, Мариапоч, Эринд, Хуси, Соколов Подляский, Ходош, Зборов, Караорман, Делатынь и Дулёмбка – не исключение. Видеть Ливов весной и представлять себе Ливов зимний – все равно как если бы Ливов увеличился вдвое и вдвое похорошел, хотя он и так хорош. Именно там начинается та разбитая дорога, которая пролегает через самое сердце массива Чергов. Кажется, движение по ней закрыто, и, когда едешь, душа немного уходит в пятки, потому что у словацких полицейских, кажется, напрочь отсутствует чувство юмора. В любом случае, это красивая трасса по абсолютной глухомани до самого Майдана. Но я ведь не о том собирался написать… Я хотел сказать о величии и славе памяти, точно огонек спички прожигающей карты насквозь и переносящей места и предметы в область вечности, которой угрожает лишь риск космической деменции, бесконечно увеличивающей континент и извлекающей из небытия на свет. Кто побывал в Розпутье, в Баурчи и Караормане, тот меня поймет. Там тлеет темная душа полуострова и дремлет материя, которая, подобно костному мозгу, вырабатывает густую черную кровь едва осознаваемых стремлений. Побывать в Розпутье, в Баурчи и Караормане – значит увидеть минувшее, еще не усомнившееся в целесообразности будущего, ведь по сути еще ничего толком и не началось. И, возможно, никогда не начнется и не разделит судьбу прочего, уделом которого станет оплакивание собственного конца. Ни Розпутье, ни Караорман не рухнут в изнеможении. Они стары, но умрут молодыми, они утомлены, но умрут полными сил, на полувздохе, в пути, смысла и цели которого даже не успеют постичь. Октябрь, идет холодный ночной дождь, и я могу представить себе, как мокрая темнота заливает деревни и города. Они лежат на дне вод и еще не названы. Как большие спящие рыбы, в брюхе которых живут дома, люди и дороги. Люди шепчут во мраке, сосредоточенные, прильнув друг к дружке, пережидают потоп и пытаются угадать свой жребий. Время еще, в сущности, не началось, темно, и нужно ждать рассвета. Вести подобны обещаниям и легендам. Мир так далек, что, возможно, прекратит свое существование прежде, чем мы о нем услышим.

В такие ночи я достаю пластиковую коробку с фотографиями. Их там около тысячи. Словно обезьянка шарманщика, вытаскиваю наугад первую попавшуюся карточку и смотрю. Обычно я понятия не имею, когда сделан снимок, но всегда знаю где. Выходит, я помню тысячу фрагментов мира. К тому же на фотках практически ничего нет: пасущиеся на помойке лошади, кусок забора и ободранная стена, зеленый холм, деревенская хата, фрагмент горного пейзажа, черный кот и канализационный люк, туман, дерево и разъезженный снег, фасад дома, пустая улица и так далее, полное отсутствие смысла, непрерывности, чистая случайность ничтожных предметов, лишенных значения минут, детская игра и наивная попытка проверить, реально ли «щелчком» затвора обездвижить реальность. Но я все помню и могу, не прибегая к помощи коробки, перечислять географические названия, страны, города и деревни. Кот был во Львове, лошади – в пригороде Гирокастры, треугольный угловой фасад – в Черновцах, забор – в Токае, а горы – это Кочевски Рог. Правда, где был разъезженный снег, я помню смутно. Наверняка в окрестностях Кечкемета, где нибудь к западу от города, в котором я заблудился и потом, перепуганный, искал выездную автостраду, потому что, судя по всему, меня несло на будапештское шоссе, которого я боялся как огня. Впрочем, кончилось все хорошо, и я увидел над собой черные пролеты виадука и ползущие на север длинные тела грузовиков. Я запутался в сети скверных желтых дорог. Туман висел низко над землей. В этих горизонтальных прозрачных щелях я видел остатки венгерских госхозов, во всяком случае, так они выглядели: ржавеющие тракторы, догорающий коллективизм, какие то огромные хлевы и коровники, и тут картинка заканчивалась, серый туман скрывал остальной мир, и можно было воображать бог знает что, всю Большую низменность, Альфёльд, плоскую, напоенную влагой землю, соединенную с небом при помощи густого мокрого воздуха, болотистую безбрежность, лишенную горизонта, что то вроде слегка материализованного небытия. Итак, где то они были, этот разъезженный снег и желтая трава, где то там, за Кечкеметом, в Кишкуне.

Затем я и держу весь этот хлам, ворох фоток 9x13, чтобы представлять, что происходит за их пределами, представлять то, что они скрывают от взгляда и памяти. Колода из тысячи карт, напускной глянец «Фуджи» или «Кодака», мертвый свет буквализма, вот такой я фотограф. К тому же на этих фото почти нет людей. Словно упала нейтронная бомба и уничтожила все, что движется, кроме Львовского кота и албанских коней. Но это просто страх туземца – как бы не выкрасть чужую жизнь и чужую душу. Так мне кажется. Не исключено однако, что причина кроется в безлюдности пейзажа, в моем собственном одиночестве. Хорошо ведь явиться в готовую страну и никого там не застать. Можно все начинать сызнова. Тогда история превращается в легенду, а реальность – в приватные фантазии. Ведь невозможно понять, скажем, Воскопою – Воскопою можно в лучшем случае вообразить. На фотографиях Воскопои – ни души, только пара ослов, пасущихся среди чертополоха и камней. Я знаю, что здесь должны быть водитель Яни, прикладывающийся то к бренди, то к пиву, и гречанка, хозяйка бара, и ее молчаливый муж, и упившийся вусмерть приятель Яни со славянскими чертами лица, и дефективный мальчик, которого мы подобрали по дороге, но ведь тогда повесть застопорилась бы на веки вечные и мне бы нипочем не выпутаться из клубка их судеб. Итак, лишь пара ослов, камни да серо голубое небо над разрушенным монастырем. Ах да, знаю, я ехал тогда в деревню Бобоштица – всего тридцать с небольшим километров на юго восток, – основали ее якобы польские рыцари, во время очередного крестового похода. Жители, кажется, даже еще помнили отдельные польские слова, хотя уже понятия не имели, что они означают. Так вот, я собирался туда поехать вместо того, чтобы смотреть на ослов, камни и чертополох, но, честно говоря, мне было до лампочки, хотя это безусловно интересно. Я просто вернулся в Корчу и часами смотрел из окна гостиницы на площадь, как глазел бы предоставленный сам себе фотоаппарат. На небытие, пустоту, одинаковую на всем белом свете. То же в Гирокастре. Противомоскитная сетка размывала контуры минарета. То же в Шерегейше. Дождь, опустевший двор, мокрые ветви каштанов и жестяной грохот воды в водостоках. В Прелашко иней на траве, стоянка с одиноким автомобилем и развалюха по другую сторону шоссе. Везде одно и то же. Наводишь на резкость так, чтобы пробить оболочку воздуха, прорезать кожу пространства. Достаточно окна в новом месте. В Кагуле были опустевший ночной рынок и тени собак, во много раз крупнее их самих. В Кишиневе тоже шел дождь и улица Василе Александри превратилась в серую реку. Это были тропические ливни, и мне приходилось закрывать окно. Ежедневно в девять утра в одноэтажном доме на другой стороне улицы мужчина открывал контору. Я запомнил верхушку ворот, изогнутую улиткой, морской волной или бараньим рогом, – вот, пожалуй, и все. Я смотрел на это часами и представлял себе остальное. То же самое я делаю теперь. Высыпаю из пластиковой коробки фотографии, из металлической банки из под водки «Абсолют» – монеты, из картонной коробки – билеты, квитанции о штрафе и гостиничные счета, из выдвижного ящика банкноты – и неизменно получаю тысячекратно умноженную повседневность и ничего больше. Как в Мариапоче в сентябре. На большом плоском пустыре за городом прямо на земле, на кусках полиэтилена, были разложены товары. Никаких чудес, китайский ширпотреб, джинсы, фальшивый «адидас» и «найк». Все аккуратно расставлено, уложено рядами, и все ослепительно новое. Продавцы неподвижно стояли над своим товаром и ждали. Все предлагали примерно одно и то же. Сухая, вытоптанная трава, застывшие фигуры торговцев, и никто ничего не покупает, даже не приценивается. Они напоминали персонажей старинной повести, кочевое племя, что раскладывает свои товары перед городскими воротами, а на рассвете следующего дня бесследно исчезает. Чуть дальше стояли карусели и тиры, а потом еще лотки со сладостями и вином, ярмарочные лавки с сувенирами, пряничные сердечки, кустарный промысел, дудочки и петушки на палочке, а также палатки с религиозной литературой. Под деревьями был разбит табор, разложена еда, вареные яйца, бутылки с пивом, бутерброды, кое кто, разувшись, дремал. Стояло несколько румынских машин с номерами SM, то есть из окрестностей Сату Маре, и несколько словацких. Из незримых громкоговорителей неслась музыка, но под огромным небом Венгерской низменности все казалось тихим и мелким. Перед барочным собором устанавливали камеры будапештские телевизионщики. Толпа терялась в этом огромном плоском песчаном пространстве. Впитывалась в него, точно влага. Я надеялся встретить знакомых цыган из Молдавии, барона Артура Церари или Роберта, – в конце концов, праздник был цыганский, – но нигде не обнаружил ни семисотого БМВ, ни «икс пять». На пустынной стоянке ждали печальные «дакии», усталые «лады», героические «трабанты» и заезженные дизели из Рейха. В единственном банкомате закончились форинты. Да, Мариапоч напоминал последнее поселение, за которым начинаются необитаемые территории. Я мог без труда представить, как поднимается ветер и все вокруг заносит песком. Во дворике храма шла униатская литургия. Цыгане из Марамуреша были одеты изысканно и величественно. Черные шляпы, наборные пояса, золотые цепи и ковбойские сапоги. Я заметил несколько красивых лиц. Древнюю тревожную красоту, какой уже не встретишь. Высокие каблуки женщин вязли в песке. Я проехал триста километров, чтобы увидеть все это. Ничего не происходило. Бог знает, чего я ожидал: кибиток, ржания коней, глотателей огня? Я неизменно остаюсь в дураках, реальность всегда меня обыгрывает. К тому же я был без гроша. Оставалось только ехать обратно. Мариапоч в тот вечер являл собой край света, пыль и ожидание вечерней службы. До румынской границы – тридцать километров, городок Ньирбатор и две деревеньки. Люди прохаживались и великодушно убивали время. На каруселях почти никто не катался. Все слонялись, точно был какой то сонный карнавал, и эта имитация супербыстрой спортивной обуви, неподвижно лежащая в пыли, казалась насмешкой, пародией на собственное предназначение. Нетрудно было представить себе, как из центра Большой Венгерской низменности надвигается скот, огромные черные свиньи, и в поисках настоящей пищи роются в этой дешевке, расталкивают влажными мордами горы одежды, пробуют на вкус и выплевывают крашеный пластик, повизгивают и срут на лейблы знаменитых фирм, обращают в хлев всю эту фальшивую ярмарку, тяжелый дух возносится к небу и плывет над Мариапочем и Сабольч Сатмаром, смешиваясь с колокольным звоном, древесным дымом, мычанием коров и сухим ветром, и так должно быть всегда, на веки веков аминь.

Два дня назад был День поминовения усопших. Я, как обычно, купил несколько лампадок и поехал на кладбища. Дул южный ветер, и зажечь огонь было трудно. Но потом, прикрытые жестяными крышечками, лампадки горели хорошо. Иногда я обнаруживал уже зажженные. Меня всегда занимало, кто в этой пустыне ставит лампадки боснийцам? Или хорватам? Или венграм? Konigliche Ungarische Landsturm Huzarem Regiment,106 по венгерски – гонведы. Или вот тирольцы. Tiroler Kaiser Jager Regiment.107 Там ничего нет. Туда можно поехать только специально, не по пути в другое место. В Радоцине, например, страна попросту заканчивается: дорога, по которой может проехать телега или джип, исчезает в лугах, пропадает в порыжевшей траве, размывается в илистых лужах, через два километра Словакия, но лампадки там все же горели. Четверо австрийцев из 27 го полка инфантерии и семьдесят девять русских, тоже из пехоты. Вот ведь были раньше названия – инфантерия… То есть соплячество, ребячество, щенки со штыками, резня младенцев, большинство из них понятия не имели, где и зачем оказались. Приходилось довольствоваться образами императора – одного или другого. Они, вероятно, и довольствовались. За неимением другого выхода. Четверо австрийцев. То есть они могли быть словенцами или словаками, или венграми, или румынами, украинцами, поляками. Весьма космополитическое место. Они лежат, глядя на долину Вислока, на Дубовый Верх и пограничный перевал. Так что я зажигаю им лампадку и ставлю рядом с той, что уже горит. Деревья голые, но светит солнце, и так пусто и безлюдно, словно здесь никогда ничего не происходило. Все лежит в земле. Металлические пуговицы, пряжки и кости. То же на Долгом. Только там они покоятся на совершенно голом месте. Ни деревца, ни кустика, и огонек приходится заслонять полой куртки, пока не разгорится как следует. Снова инфантерия и фельдегери. Сорок пять императорских подданных и двести семь русских. А вот в Чарном тихо. Сначала положили их, затем посадили деревья, теперь тут тень и покой. Летом царит полумрак. Буки соприкасаются кронами, образуя что то вроде залы или, кто знает, даже часовни или храма. А они лежат себе внутри. Двести семь австрийцев и триста семьдесят два русских. С русскими – та же история, что и с австрийцами. Половина из них – украинцы, поляки, киргизы, финны и кто еще там – достаточно взглянуть на карту. Тут почти не дует, так что лампадки я зажигаю без труда и ставлю на каменный постаменте немецкой надписью. Под землей лежат останки жителей доброй половины Европы и частично Азии. Удивительно представлять себе, скажем, Адриатику, пальмы, кампанилы в Пиране, гуцульские шалаши в Черной Горе, финскую тундру, степи, Запорожье, крымских татар, виноградники Токая, венский и прешовский декаданс, азиатские пески, донских казаков, готику Семиградья, юрты, верблюдов и все прочее – как оно лежит здесь, на глубине полутора метров, вплотную друг к другу, вперемешку, просачивается вглубь, соединяется с песком, камнями, глиной, корнями деревьев, что уже более семидесяти лет питаются телами эстонцев и хорватов здесь, на краю света, куда практически никто не заглядывает. Так что я зажигаю лампадки, стою и смотрю, и отправляю культ мертвых, потому что все важное совершается лишь в прошлом. Так уж повелось в этих краях. Будущее не существует, пока не минует. Холодный ноябрьский свет ложится на лес, дорогу и луга, и все такое яркое и твердое, словно бы вечное. Они пришли сюда, чтобы умереть вдали от дома. В пятистах, семистах, тысяче километров от него. Европейский навоз. Ни имени, ни возраста. Абсолютное небытие и общность. Я люблю приходить сюда и ступать по ним. Ощущаю все это под ногами, эти сочащиеся сквозь грунт подземные ручейки. Дожди вымывают минералы из костей, и вода несет их в глубь долин, в бассейны потоков и поймы, и еще дальше, и наконец они возвращаются туда, откуда прибыли, ведь смерть их была безгрешна и они не обречены блуждать, точно проклятые. Они входят в свои дома, часы начинают отмерять минуты, и все остается по прежнему. Время просто затаило дыхание, и снова на дворе 1914 год. Поскольку один раз они уже умерли, не будет войны, развития событий, сжатая пружина истории проржавеет и лопнет. Так я фантазирую в ноябре, прогуливаясь в полутора метрах над их телами. Представляю места, из которых они родом, – кое где я наверняка побывал. Получается замкнутый круг и что то вроде обряда. Иные из них, вот как в Бескидах, в сильный дождь могут сразу стечь на другую сторону Карпат, а потом по речкам Каменец, Топла, Латорица, Ондава – в Бодрог, по Бодрогу в Тису и по Тисе – в Дунай. Для многих этот путь ближе, чем для тех, кому приходится плыть по Висле и морям. Бескидек – карпатский водораздел и, когда случится хороший ливень, воды справедливо разделяются пополам, текут на север и на юг, забирая солдат с собой. Сто шестьдесят восемь австрийцев и сто тридцать пять русских, все пехотинцы. Сколько плыть, скажем, до Тисалёка, если ты – атом, крошка извести или фосфора?
1   ...   12   13   14   15   16   17   18   19   20


написать администратору сайта