Главная страница
Навигация по странице:

  • — Не вас спрашиваю, Егор Кузьмич. Ну, так чем

  • — Лгу! — зэк защемил зубы. — Может, вас это убедит

  • — До свидания, гражданин начальник. Печку когда чинить

  • — Кто у вас нынче на верхних нарах устроился

  • — Т-с-с… торопишься! Думай — какая выгода Никанорушке с того

  • — Добровольные идиоты, значит

  • — Лучше — МВД! А это видел

  • — Скажем, скажем, — пообещал Никанор Евстафьевич, — ты ещё бандеровцев запиши в свою бумагу. Что скажешь, Иосиф

  • Файл 626. Черная свеча Высоцкий Владимир


    Скачать 0.88 Mb.
    НазваниеЧерная свеча Высоцкий Владимир
    АнкорФайл 626
    Дата04.05.2023
    Размер0.88 Mb.
    Формат файлаpdf
    Имя файла626.pdf
    ТипКнига
    #1107576
    страница34 из 42
    1   ...   30   31   32   33   34   35   36   37   ...   42
    — Чем вы его ударили, Упоров?
    — Гирькой, — потянулся заспанный старшина Страшко, — чем ещё такое сотворишь?
    Гирькой. Рысковый ты хлопец, моряк.

    — Не вас спрашиваю, Егор Кузьмич. Ну, так чем?
    — Рукой, гражданин начальник. По-другому не дерусь.
    Капитан изобразил на лице что-то неопределённо кислое. Прошёлся вдоль скамьи,
    притоптывая сапогами, после чего иронично уставился на Упорова:
    — Они тоже говорят — вы его рукой. Мне не верится. Врут.
    — Люди рядом были, гражданин начальник.
    — И я не без глаз. Кость раздроблена. Если бы такое сделала лошадь — поверил.
    — Прызнайся честно — куда гырьку спулил? — просил Страшко. — За такое дело карцером обойдёшься.
    — Капитан Алискеров требует начать следствие… Я вынужден вас отправить в БУР.
    — Нет моей вины, гражданин начальник.
    — Так все говорят. Полная зона безвинных.
    — Вас не убеждает? — Упоров обнажил кровоточащую рану на боку.
    — Положите на стол предмет, которым вы воспользовались при самообороне, — капитан ему симпатизировал, это было очевидно.
    — Да рукой я…
    — Лжёте! Мне неприятно от вас…

    — Лгу?! — зэк защемил зубы. — Может, вас это убедит?
    Он резко выбросил кулак и снёс угол печки. Страшко одобрительно ойкнул, не дыша смотрел, как из образовавшейся дыры выползает дым.
    — Ты… психа не справляй. Надо бы полегче его.
    Такая дыра, здесь — дыра. Похожи, правда, капитан.
    Опять распахнулась дверь, ругаясь, вошёл Алискеров.
    — Входите, полюбуйтесь: бунт! Отказываются идти в барак. Разбаловали бандитов!
    Капитан Зимин надевает очки, говорит строго, но спокойно:
    — Свободны, Упоров. Объясните людям — ваша невиновность установлена. Идите!

    — До свидания, гражданин начальник. Печку когда чинить?
    — Старшина распорядится. Идите, вам сказано!
    Зэк прошёл мимо озадаченного Алискерова, глянув на него без торжества остатками не исчерпанной в поединке ярости. Толкнул дверь вахты, а оказавшись на широком, скользком крыльце, увидел согнутых ветром, сжавшихся от долгого ожидания людей. Они качнулись к нему все вместе.
    — Ура! — грянуло над Кручёным.
    — Отставить выкрики! — забеспокоился Барабулько.
    — Будет вам, гражданин начальник, — успокоил его Иосиф Гнатюк, — мы порядок не нарушаем.
    — Я что? Я ничего. Руководство может подумать…
    — Руководство уже подумало, сказало: «Вин не виновен!»
    Soklan.Ru
    194/246

    Фунт молчал. Почти уже целый час смотрел в одну точку и слушал невыразительный, без всякого живого чувства рассказ пожилого вора Сосульки, который по полной своей старческой изношенности возвратился с Золотинки на Кручёный после двухлетнего отсутствия.
    Известно было — возвращаются с гиблого места лишь раскаявшиеся да вот такие не пригодные к общественному труду крахи с готовым билетом на Тот Свет. Других не выпускали, выносить — выносили, но с обязательной дыркой во лбу и вперёд ногами.
    День уже позевывал, тянулся к вечеру, кутаясь в спокойные, длинные сумерки.
    Зэки сидели рядышком на низкой скамейке, прислонив спины к нагретой майским солнышком стене. Один молчал с полным ко всему безразличием, а другой полушёпотом изливал душу,
    по-стариковски незлобно и занудливо. Временами его рассказ прерывался. Он закусывал золотыми зубами нижнюю губу, качал грязной головой, глядя на Граматчикова:
    — Смотрю: вроде бы — ты! В то ж время подменный какой-то. Чужой. Да… нехорошо получилось. У нас тоже шибко хорошего мало было. Должно, наполовину в первую зиму вымерли. Сторожа наши за все пулей расчёт вели. Мы их тоже сокращали, но не в том количестве. Перезимовали худо-бедно. Потесней бы жить, покрепче вору за вора держаться.
    Куды ж там?! Пожаловал этапчик с Широкого, в ем — полный комплект беспредела. Как полагается — резня началась. Ментам такое мероприятие на руку, плановое оно. Усмирить не успели тех лихих людишек, за своих принялись. Ржанникова знал?
    Фунт кивнул, склонив вбок изувеченную шею, а после снова преклонил стриженный тупыми ножницами затылок к серым тёплым доскам.
    — Дружил он с Конотопом. Кажись — хохол, но определённо трудно сказать. Прыщеватый такой, злой. Грех и порок в нём сошлись родными братьями. Кто прознался за его сучьё
    прошлое, ума не приложу. Сдаётся мне — с Ванино за ним характеристика пришла. Взяли мальца без хипиша при картёжных делах, допросили чин по чину, приговор вынесли. Сидит,
    буркалы выкатил, немой, будто пень. Повели кончать в баню. Я ещё пожалел стервеца,
    зарезать хотели. Ну да там такие исполнители были: пока до живого доберутся — вымучают человека. Давай, говорю, повесим паренька. Хряк рылом закрутил, но потом согласие дал —
    повесить. Петля — орудие проверенное. Ею святых на Соловках кончали, чтоб кровя не пускать. Как ни кровожадны большевички были, а святой крови стеснялись…
    — Гони больше — «стеснялись»! — пробурчал с ухмылкой Фунт.
    — А чо?! — возмутился Сосулька. — Не все ж они из бандитов. Мужики обыкновенные среди них тоже встречались. Со мной сидел один на пересылке, человек — человеком. Да и
    Гаранин в Пасху не расстреливал.
    — Рассказывай! — перебил Граматчиков.
    Сосулька шмыгнул тонким носом, улыбнулся закатному краешку солнышка, уплывающему за горбатую спину сиреневого хребта.
    — Глянь, Фунтюша, какая красота на свете живёт! В одном человеке её нету. Ну, так доскажу. Приладили мы верёвку в надёжной балочке. Подвёл я напоследок к двери сучонка и говорю: «Поклонись свету белому, когда теперь увидишь».
    — Жалостливый ты человек, Сосулька…
    — Ты дале слушай. Он, падла, белей снега, но улыбается и кричит, совестью сучьей клянётся — Жора одного с ним сучьего племени. Петля — на шее. Разве можно в петле сбрехать?! Засомневался я, поначалу хотел уж вести обратно для дальнейшего разбора.
    Посовещались. Повесили. Ему что, сукину сыну, висит себе, язык нам кажет, мы мозги ломаем: сообщать — не сообщать?! Решили — промолчим. Так Хряк, он же своего личного закона отродясь не имел: с пелёнок блатным пользовался. Вложил! Снова — сходняк. Сом на нём верховодит и бочком — бочком Жорку под нож толкает. Народ заключённый, каждый справедливости требует, а понятие о ней не имеет. Революция сплошная! Безголовая революция, а не сходка. Вот когда за Никанора Евстафьевича…
    — О нем не надо, — холодно обрезал Фунт.
    Сосулька поднял жидкую бровь, вынул из кармана расшитый бисером кисет, сыпанув на ладонь табачку, затолкал в каждую ноздрю понемногу. Чихнул с громадным удовольствием,
    рассуждая сам с собой, сказал:
    Soklan.Ru
    195/246

    — Надо — не надо. Никанорушка бы такой смуты не допустил. Плохо у нас там правительство гулеванило: до власти жадность большая, уважения нету. Они на один день вперёд не глянут. Вспомни, Фунтик, как четверо воров из побега перед вахтой лежало, а
    Чеснок был живой, только под наркозом состоял. Решили на него мента списать. Все — за!
    Один Никанорушка — против. Чуял! Природа в нём волчья, потому и нюх такой.
    — За Жорку не договорил…
    — Так нож ему прописали.
    — Мрази кровожадные!
    — Истинно так. Приговор есть, но грех на душу никто брать не хотел. Мне поручают исполнителей назначить, а у меня, веришь — нет, от такой несправедливости язык отнялся.
    Тогда Георгий встаёт и произносит: «Наговор ваш начисто отрицаю, но против опчего мнения ходить не могу». Взял нож. Сом сразу поплошал на глазах. Георгий сходке поклонился. Сому в рожу — тьфу! Сам — раз! И будьте любезны — по самую рукоятку в грудях. Тут-то разлад и зародился на полный серьёз. Ржанников ещё ногами сучит, покойником, можно сказать, себя не признал, а Шмакодявка, кручёный такой лепило, все бой клеил колотый, как застонет бабьим голосом: «Не прощу себе Жоркиной смертушки!» Блядва двурылая!
    — Сам-то за что голосовал, Пафнутич? — спросил Фунт и повернул к Сосульке строгий взгляд.
    Пафнутич ещё разок нюхнул табачку, не убирая, однако, слезливых стариковских глаз.
    — Сам, как все. Дальше слушай. Жорку обмыли, одели во все чистое. Побрил я его. У
    фраеров нары на гроб разобрали и похоронили в зоне. Менты только этим годом вынуть заставили… а так все искали. Думали — рванул. Сом после такого поворота почуял неладное к себе отношение, побег стал готовить. Два месяца делали подкоп, землю на чердаке прятали. Вымотались. Поскреби-ка её, каменную, целую ночь! Меня старшина Веркопуло спрашивает: «Что вы, подлюки, худеете? Кормят вас, охраняют, воспитывают. Дрочите, чи шо?» Но так никто и не догадался, пока однажды к нам самолично Оскоцкий не пожаловал.
    Что тебе за того мента рассказывать?! Така прокоцана шкура — хрен обманешь. Зашёл,
    зыркнул на лаги — те провисли, как вымя: тяжесть такая на них схоронена. Усе ему ясно стало. Но понтоваться не начал, потому как, сам понимаешь, за несостоявшийся побег орденов не дают. Факт нужон. Факт они в свой праздник получили 10 ноября. Пятнадцать рыл вышло из зоны. Всех скосили до единого. У них не забалуешь. Привезли на плац, сложили рядком.
    Оскоцкий пальцем тычет в покойничков, кричит от дрянности своей весело: «Я вам — баню!
    Вы мне — побег! Я вам — кино! Вы мне — побег! Таперича — в расчёте!» Чо к чему кричал,
    раз в расчёте — непонятно.

    — Кто у вас нынче на верхних нарах устроился?
    — Вишь, беспокоят тебя наши дела. Душу, Евлампий, попортить трудно…

    — За мою душу, Николай Пафнутич, не страдай. У руля кто стоит в воровской зоне?
    — Водяной. Кешка Водопьянов. Самостоятельный вор, тихий, до крови не жадный. Уже побег сколотил, с полпудика золота на материк ушло. Старается паренёк. Жаль, в слове слабоват,
    на одной ловкости мужицкой держится. Сам не помышлял возвернуться? Примут тебя непременно…
    — То ушло навсегда. Жалости не осталось…
    — Как знаешь… Оно, может, и правильно: бригада ваша знатная. И бугор ваш, рыбина скользкая, у начальства в почёте.
    — Бугра оставь в покое. Не сел на воровской крюк, уже и рыбиной стал?!
    Фунт поднёс своё татуированное шрамами лицо к высохшему лицу Сосульки:
    — Я сразу понял — зачем ты пожаловал, с червей ходить не стоило. Говори только о деле,
    иначе ухо оторву!
    — Офраерился ты, Евлампий, донельзя, — вздохнул Сосулька, — запамятовал: вор, как нож,
    везде пролезет.
    — Не грозишься ли, Николай Пафнутич? — на этот раз вкрадчиво спросил Фунт и как остановил все звуки: такая вдруг вокруг них образовалась плотная тишина.
    Soklan.Ru
    196/246

    Дед сглотнул слюну, голос стал ломче, но не задрожал:
    — Придержи злобу — со старым товарищем говоришь по прошлому своему ремеслу. Верно толкуют — нрав у тебя дурковатый образовался. Лучше на ус мотай: откуда туда грязь плывёт.
    — От Дьяка!

    — Т-с-с… торопишься! Думай — какая выгода Никанорушке с того?
    — Тогда менты.
    — Такое же мнение имею. Хитрости имя не занимать. Да и вам тоже. Не лупись. Знаю —
    бригадой перед поселковым советом деревца сажали. Для свободных граждан старались.
    Думать без смеху не могу: Дьякушка, злодейчик всероссийский, как Ленин, улучшает ихнюю жизнь. У других зэков все по-людски: вышел, заглотил банку спирта, поймал бабу посговорчивей, в рожу менту дал и прямым ходом — в БУР. У вас благородно получилося. С

    чего бы, Фунтик?
    — Замочи один рога — всю бригаду спалит. Воры выносят решение, и все ему подчиняются…
    — Не туда гребёшь. У воров всегда опчая выгода, а у вас бугор пенки снимает…
    — Дьяков керосин! Не отпирайся! Жалею — горло старой жабе не порвал!
    — Опять ты к чужой глотке тянешься. Разве можно за фраера — бугра на уважаемого вора руку поднимать? Стыд-то какой! Тебя самого, когда выписывали из воров, с миром отпустили.
    Могли иначе постановить…
    Николай Пафнутич глубоко вздохнул, высморкался, старательно вытер ладонь о голенище яловых сапог.
    Чахлая полоска заката, переливаясь, умирала в слезливых глазах Сосульки, огорчённого поведением Граматчикова.
    — …Стал бы тогда твой час последним перед вечностью. Кто понять сумел, нужное словцо замолвил? Молчишь. У Никанора Евстафьевича и грех, и доброе дело душа спрятать может.
    Он для тебя в ней добро нашёл. Помягчай к нему, парень. Просьба наша такая. Ещё ответь мне, Фунтик, кто это догадался партийного крикуна на картине намалевать? Опять бугор ваш?!
    — Хоть бы и я!
    Николай Пафнутич дышит с тяжёлым присвистом: или смеётся про себя, или возмущается,
    не поймёшь.
    Но говорит ровно, не говорит даже, а выговаривает, как нашкодившему мальчонке:
    — Ты — нет. Ты можешь «медведю» брюхо распороть, грохнуть кого по запарке. Далеко думать тебе не дано. Длинные, змеиные мозги для такого дела нужны. Особенные, я бы сказал. Бугор, получается… Хорошую сеточку плетёт фраерок, чтоб золотую рыбку выудить.
    Для себя…
    Искалеченная улыбка, сменившаяся короткой судорогой, тронула лицо Граматчикова. Он примерился к Сосульке тем же невыразительным взглядом, от которого многим становилось неуютно ещё до того, как Евлампий вынимал нож. Он сказал:
    — Делить нас пришёл. Не по-вашему у нас скроено? Но, благо, нету у тебя такого клина.
    Одно ботало, и то поганое. Его оторвать можно. Инструмент — при мне.
    — Старость смертью не напугаешь, Фунтик. Ты же не бандит с большой дороги, не потерявший совесть комсомолец. Сурьезный вор… в прошлом.
    — Тогда не вози по сухому пузу мыло. Говори — с чем пришёл? Кроишь, мозги наизнанку выворачиваешь. Завязывай!
    Сосулька пошевелил губами, поглядел на Граматчикова, почесал грязную голову:
    — Неправду с тобой играть не стану. Рушится наше дело. Дорога в тропку выродилась, а тропка повела честных воров к кладбищу. Колымские блатные постановили беречь тех, кто всю жизнь жил и живёт по нашим законам. Меж пальцев у ментов прокрался Сосулька, чтобы передать тебе лично их низкую просьбу. Должны вы с бугром твоим кручёным вывести на свободу в целости и сохранности Никанора Евстафьевича. А коли кто из вас раньше его по ту сторону образуется… извиняйте.
    Soklan.Ru
    197/246

    — Кончай! Фраерам жевать надо, мне и так ясно, что дело тёмное. Буду с Вадимом толковать.
    — Осторожненько только…
    — Учишь?!
    — Зачем? Совет даю. По старости разума, слава Богу, не лишён. И на меня, в крайности, не цельтесь: во мне проку мало. Другие есть головы вашу судьбу решать.
    — Шкуру бережёшь, Николай Пафнутич?! Береги. Кому она только нужна? Крови в тебе тоже не осталось: одна жёлчь с хитростью пополам. Тоскливый ты человек. Муторный. Ответ получишь после нашего разговора.
    Граматчиков встал, потянулся, медленно растворяясь в темно — сиреневых сумерках,
    направился к бараку.
    Николай Пафнутич поёжился, запахнул телогрейку, опустил у шапки уши. Кровь почти не грела, потому так приятно было спрятаться в старую, но добротную одежонку.
    Вор, одиночество, ночь. Наконец-то их оставили в покое…
    — Иди сюда, Евлампий! — позвал Граматчикова бригадир, когда, выпив кружку воды из стоящей у порога деревянной бочки, тот начал стаскивать сапоги. — Послушай, что придумал
    Убей-Папу.
    — Вадим Сергеевич! — заломив руки, воскликнул успевший обзавестись остренькой бородкой почтальон и культработник. — Это не я придумал. Общелагерное мероприятие.
    Плановое! Распоряжение спущено руководством колонии. Я обязан проводить его в жизнь.
    Самодеятельность есть форма выражения личности в искусстве, развитие коллективной культуры масс.
    Граматчиков сел на нары к бригадиру, спросил:

    — Что-нибудь доброе?
    — Самодеятельность хочет организовать. Песни, пляски, читать стихи. В общем, кто на что способен.
    — А пахать за нас кто станет!
    — После работы за счёт личного энтузиазма.

    — Добровольные идиоты, значит?
    — Но участвовать будем…
    Упоров собирался ещё что-то сказать, однако с ближних нар склонился к столу Зяма
    Калаянов, улыбнулся культработнику и спрыгнул на пол. Раскинув руки, он прошёлся петухом вокруг гостя, громко объявил сиплым голосом:
    — Вальс — чечётка с храпом на животе! Начали!
    Куды идёшь?! Куды идёшь?!
    Куды шкандыбаешь?!
    В горком — за пайком!
    Хиба ж ты не знаешь?!
    — В БУРе шесть раз бацал на «бис».
    — А без храпа и без слов можно? — спросил Серёжа Любимов. — Просто вальс — чечётка в исполнении члена передовой бригады…
    — Обворовываете искусство! Весь смак в храпе и народных словах.
    — Пиши Калаянова, — распорядился Упоров, — будет бацать без храпа и молча.
    — Насилие, — вяло протестовал зэк, — искусство этого не терпит. И музыки нет.
    — Музыка найдётся, — Ольховский поднял подушку, достал отливающую зеленоватым перламутром губную гармошку. Протёр рукавом инструмент и поднёс к губам со словами: —

    Что предпочитаете?
    — Водку с балычком. Если все съел сам — валяй «Амурские волны».
    — Тра-та-та! Та-та-та-та! Трата-та-та!
    Понеслись чуть скрипящие звуки. Калаянов сложил руки за спиной и, закусив кончик языка,
    отстучал первые такты чечётки. Крутнулся вокруг оси, снова заполнил проигрыш чистыми
    Soklan.Ru
    198/246
    ритмическими ударами.
    — Имея такие ноги, воровать! — Гарик Кламбоцкий перестал штопать дыру на рукаве линялой тельняшки. — Ты должен был плясать в ансамбле Советской Армии.

    — Лучше — МВД! А это видел?
    Зяма грохнулся на живот и сделал в такт музыке несколько недвусмысленных движений.
    Вскочил, эффектно закончив номер, упав на колени перед почтальоном и работником культурного фронта.
    — Высокий класс! Можно казать в Большом театре.
    — Но без храпа, — Убей-Папу умоляюще посмотрел на Дьякова, — скажите ему. За храп с меня голову снимут.

    — Скажем, скажем, — пообещал Никанор Евстафьевич, — ты ещё бандеровцев запиши в свою бумагу. Что скажешь, Иосиф?
    — Заспиваем? — Гнатюк дёрнул Семченко за рукав исподней рубахи. — Согласный, Грицко?
    — Почему не спеть? Эй, самостийники, греби до нас! Сидайте рядышком.
    Украинцы сели в проходе между нар, одаривая друг друга смущёнными улыбками, как будто были в гостях у незнакомых хозяев и пытались угадать, что позволено в этом доме, а чего не позволено. Они шептались, перемигивались, подшучивая над простоватым Клюваченко,
    успевшим переодеться в цветастую косоворотку.
    Семченко кашлянул строго и выразительно, сразу глаза певцов вросли в запевалу, признав в нём единственного на данный случай вожака. Грицко хватил таким дерзким вызовом, что у картёжников в дальнем углу барака дух захватило:
    Ой, во поли тай женцы жнуть!
    Хор вторит слаженно, каждый голос полон невыразимо жёсткой силы. Все вместе сливаются в тяжёлый колокольный звук, стиснутый узкими стенами барака, требующий широты и простора украинских степей, чтобы развернуть свою сжатую силу на все бесконечное пространство родины, чтобы хоть голосом коснуться её дорогой земли. Успеть прошептать ей на ухо: «Мы едины! В жизни и смерти. Едины!»
    А як пид горою, тай пид зеленою
    Казаки йдуть!
    Глаза певцов видят то, о чём поют, тем ещё больше вдохновляясь, и дух замирает у тех, кто слушает пленённую песню, и нет никакой возможности освободиться от напряжения,
    вызванного неусмирённой стихией могучих звуков.
    Пропетая в дюжину мужских глоток песня срезалась на самой высокой ноте, словно ей удалось вырваться из тесного барака, а после, одурев от свободы, умчаться в беспредельные пространства Вселенной и на излёте устало опуститься на отеческую землю певцов.
    Молчаливое удивление слушателей тянулось до тех пор, пока Дьяк не произнёс с чувством:
    — Это один раз возможно, более не повторится…
    — Замечательно получилось, — подпрыгнул Убей-Папу, — записываю. А товарищ

    1   ...   30   31   32   33   34   35   36   37   ...   42


    написать администратору сайта