ряжский. Григорий Ряжский. Григорий Ряжский Дом образцового содержания Моей бабушке, Елене Марковне Гинзбург Часть первая
Скачать 0.59 Mb.
|
себе исключительно интересна, поэтому она, наверное, и считается уникальной. Дело в том, что натурщица, с которой писал ее Пикассо, уже когда позировала, знала, что умирает от кэнсер, – Стефан обернулся к пацану, ожидая перевода. – Он говорит, – перевел тот, – что баба, которая на картинке, от этого после умерла, как его… от лобстера. – От чего? – не понял Стефан. – Ну, типа лобстера, он говорит, болезнь называется. – От рака, может? – Точно, от рака, Стефан Стефанович, от рака, я забыл просто, как это его. Продавец, вежливо выждав, пока переводчик наведет терминологический порядок, продолжил: – Впрочем, вы сами сможете об этом прочитать в этом альбоме. Если, конечно, решитесь приобрести. – Он с надеждой глянул на клиента. – Полагаю, решусь, – качнул головой в ответ Стефан. – А какова стоимость, как вы думаете? – спросил его Стефан. – Приблизительно хотя бы. – Зачем же приблизительно? – удивился тот и перевернул альбом задней стороной обложки к себе, глянув на цену. – Точно скажу, цена сто восемьдесят долларов плюс такс. Думаю, сможем сделать для вас, как для солидного покупателя, пятипроцентную скидку. – Не надо скидки, – отмахнулся Стефан, – я и так возьму, вы лучше ответьте, сколько сама картина может стоить, а не альбом. – Парень перевел. – А-а-а-а… вот вы о чем, – он задумался ненадолго и, прикинув, сказал: – Полагаю, можно говорить о сумме в сорок… пятьдесят миллионов долларов. Это весьма и весьма редкая работа даже для самого Пикассо: размер полотна в такой технике и манере является и на самом деле исключительным, если мы с вами вспомним все, что он сделал. Портрет выполнен в натуральную величину, и это тоже явилось результатом проявленного к умирающей натурщице уважения. Похожие вещи равного звучания уходили на аукционе Кристи или Сотбис порой и за большие суммы. Но это зависит от времени продажи, спроса, моды, в конце концов, понимаете? Год на год не приходится. – Понимаю, – согласился Стефан и захлопнул альбом. – Куда платить? Он проснулся от шума и прислушался. Шум был несильный, но ясный. Стефан снова напряг слух, и на этот раз ему показалось, что отдельно от общего гула, мягкими, но пронзительными вкраплениями раздаются звуки знакомого инструмента. Он даже понял, какого именно, сразу догадавшись по тому, как вздрагивали и растекались эти звуки от нежного перебора струн, от аккордов и барре, передавая дальше через воздушную среду нежные колебания. Постепенно гул ослаб, а струнные звуки, наоборот, усилились, но при этом они не были тревожными, от них не исходило опасности и не было ощущения беспокойства, несмотря на темнейшую ночь за брайтонским окном. Стефан спустил ноги с кровати, нащупал тапочки, встал, накинул банный халат и приоткрыл дверь, ведущую на первый этаж апартамента. Там горел свет, неяркий, но странный, какой-то непривычный, с синим наполнением, стянутым ближе к центру светового источника и желто-красными вставками по краям, напоминающим геометрические фигуры. Края у светового пятна были плоские, а не объемные, и это Стефана удивило. Там, где они обрывались, было так же темно, как и за окном. «Не думал никогда, что свет имеет четкую границу», – пришло ему в голову, и он стал осторожно спускаться вниз по затянутой мягким и пушистым лестнице, на первый этаж. Опасности он снова не ощутил, но то, что не все было в порядке с тем местом, где он расположился на ночь, было ясней некуда. Так же неслышно, как и начал, он спустился вниз и глянул туда, откуда синел свет. И увидал… На кресле, в самом углу гостиной, привалившись к подушкам, сидела она. Он сразу ее узнал, но не был теперь уверен, знает ли она, кто он есть. Вообще – кто. В том смысле, что в курсе ли дела относительно его силы и влияния на людей, его возможностей и его власти. Тем временем женщина продолжала перебирать гитарные струны, и те слушались ее руки, но не той, которой перебирала, а другой, которой перехватила гриф и на которой не хватало одного пальца. – Я в курсе, – улыбнулась она, обратив внимание на Стефана, – в курсе, не беспокойся. – Женщина кивнула ему на кресло напротив, взглядом предлагая присесть. – Что касается света, то у синего моего есть своя граница, это правда, а насчет кубизмов этих… – на мгновение она прервала игру и провела беспалой рукой вдоль световой границы, касаясь заодно красных и желтых треугольников и квадратов, которые, словно материальные тела, сдвигались и раздвигались от этих прикосновений, – …о них тебе лучше сам расскажет, когда придет. Я-то музыкант всего лишь, гитарная обслуга, а он в курсе самого предмета. Существа предмета, я имею в виду. – Кто? – удивился Стефан, никак не нащупывая нить разговора. – Какого предмета? И кстати… – он замялся. – Я хотел спросить, а то неловко получилось все как-то. Как вас зовут-то? Кто вы? – Роза я, – кокетливо поведя плечами, отреагировала женщина с гитарой. – Роза Семеновна Мирская. – Роза Семеновна? – удивился Стефан. – Но постойте, Розу Марковну я знаю отлично, и живу поблизости, и дружу тоже. А почему же это вы, а не она? Почему Семеновна? – Женщина снова потянулась к гитаре: – Потому что я дочь, а она жена. – Чья дочь? – снова не понял Стефан. – Кого дочь? – Семена Львовича, – просто ответила она. – Я дочь Семена Мирского и Пабло. – В смысле? – нахмурился Томский, понимая, что разговор приобретает неожиданное направление и, может статься, зайдет теперь совсем далеко. – В том смысле, что за такие деньги, о каких вам стало теперь известно, можно рассчитывать на полную справедливость любой гипотезы, – казалось, она вовсе не удивилась вопросу. – Тем более, все мы так хорошо знаем друг друга. Или друг о друге. Стефан заволновался, все стало утекать куда-то, где он явно не владел ни ситуацией, ни инициативой для правильного выхода из неясности. – И что же вам такое известно? – глядя ночной гостье в глаза, жестко спросил он, надеясь, что таким прямым вопросом озадачит на этот раз саму ее. – Все, – усмехнулась та, и Стефан четко увидел, что именно усмехнулась, а не улыбнулась. Он уже приоткрыл было рот, всей внутренностью осознавая, что если сейчас не отобьется, то, возможно, потом будет поздно и выверенный до деталей план может подвергнуться угрозе разоблачения с помощью этой самой улыбчивой гитарной шалавы, называющей себя Розой Семеновной, и рухнуть, придавив его самого… Но она опередила его, спросив по-хозяйски: – Есть с нами будете? – Есть? – переспросил он, чувствуя, что снова утекает вместе с несвоевременным вопросом в сторону от продумывания надвигающейся угрозы. – Есть? – Ну да, – она удивилась его удивлению, – есть. Кушать! – Почему же ночью? – улыбнулся он, стараясь перевести беседу на постороннюю тему, решив, что так будет спокойней. – Какая же ночью еда? – Самое время, – не согласилась Роза Семеновна и глянула на часы Стефана, на новые, швейцарские, те, что он приобрел после луковицы с музыкой. – Сколько на ваших этих? Стефан глянул мельком, так, для отвода глаз. – Самая ночь, – сказал он, – самая середина. – Это если без музыки, – снова не согласилась дочь Мирского и Пабло. – А если с музыкой? На луковке если, голландской работы? «Знает, – пронеслось в голове, – она все знает, но специально дуркует, чтобы застать врасплох». – Хотя не важно, – отошла от опасной темы Мирская, – отец и так вот-вот будет. – И глянула на входную дверь. В этот момент та распахнулась, и в гостиную, пятясь задом, вошел человек, пожилой – это было видно даже со спины. Спина его не только тоже была пожилой, она еще была и удивительно знакомой, не раз и не два виденной под всякими углами. В руках мужчина держал кастрюлю, прикрытую крышкой. Он обернулся и поставил кастрюлю на пол. – Всем привет! – бодро произнес он и с приветливой хитрецой кивнул Стефану. – А кой-кому – особый! – Джокер! – заорал счастливый Стефан, учуяв миг освобождения от всех свалившихся на него тревог. – Джокер! – и кинулся обниматься. Это и правда был Джокер, собственной персоной. Вернее, это был Семен Львович Мирский, который, оказывается, выглядел всю свою жизнь как Джокер. И всем стало известно об этом только теперь. До этого факт неотличимости смотрящего по Москве и покойного классика отечественной архитектуры являлся для всех строжайшей тайной. – Ну ты понял теперь, почему нам пришлось скрытничать? – спросил Мирский, когда Стефан, пораженный новой догадкой, отпрянул от Джокера к стене апартамента. – Да! – быстро согласился тот, рассчитывая заслужить одобрение вновь прибывшего персонажа. – То-то, – засмеялся Мирский. – Это тебе не черных девок драть за лимон с лишним баксов. – Папа! – Роза Семеновна отложила гитару и приподнялась. – Ну сколько можно повторять, что не девок, а женщин, пускай даже чернокожих. Я вот тоже не белая, между прочим, а вполне смуглая даже, в Пабло. Смотри, – она оголила бедро, приподняв длинную юбку, и продемонстрировала цвет кожи под ней. Бедро и вправду не было чисто-белым, потому что оказалось абсолютно черным, как все та же нескончаемая ночь за брайтонским окном. Отец отмахнулся: – Ладно, все, дочь! Жрать давайте! – и развернулся к Стефану. – Поможешь? – Разумеется, Семен Львович, – ответил Стефан тому, кто неотличимо походил на Джокера, пытаясь сказать это так, чтобы стало наконец ясно, кто здесь кто: и по разговору, и по поступкам. – Тогда давай, – Мирский вывалил содержимое кастрюли на стол и стал перебирать мясо в кусках. – Бэкъярд имеется с барбекюшницей? – спросил он Стефана, как бы признав теперь его за хозяина помещения. Тот не растерялся. – Обязан быть, – ответил уверенно. – Тут у всех это есть, тут вам не Россия, тут Америка. – Шикарно, – обрадовался Семен Львович. – Тогда на решеточку его, на решеточку… – А что едим? – так, для поддержания нового диалога, решил на всякий случай поинтересоваться Стефан. – Что за филей такой? – Так филей нормальный, – развел руками академик, прервав на секунду раскладывание кусков на решетке. – Парной, как в тот раз. – Он ткнул пальцем в кусок, что был с краю. – Этот вот от ягодички, а тот вон, – он так же ткнул его пальцем, – срезка с бедер. Ну и малость разного всякого: от бочка, с рук мягкое, от животика низ, где самое нежное. Пять минут и готово. Спички есть тут у вас? – Стоп! – резко сказал Стефан так, что и отец и дочь удивленно посмотрели на него. – Стоп! Это что ж, это людское, что ли? От людей вы мясо есть собираетесь? – Ну да, – удивленно ответил Мирский. – А от кого? От блядей, что ли? Потому ночью и готовим, а не днем. Днем охрана застукает и за цугундер возьмет, десяточку только так за это дело накинут. По уголовке уже, не по политике – пятьдесят восьмая здесь не катит, – он развел руками, всем своим видом демонстрируя понимание предстоящего процесса. – А так покушаем спокойненько, пока не рассвело, а потом пусть себе жмура к перекличке тянут. Кто, что? Нет концов – съели. А кости закопали! – Он весело рассмеялся, то-о-о-оненьким голоском. Тонким и отвратительным. – Ах вы с-с-суки поганые… – с тихой угрозой в голосе прошипел Стефан. – Волки позорные, псы смердячие… Как же земля вас, таких уродов, носит порченых. А еще архитекторы, вашу мать, туда-сюда коллекционеры, гита-а-а-ры – в рот вас всех. Кубистическая Роза опустилась обратно в кресло, подтянула к себе инструмент и, обхватив четырехпалой рукой гриф, принялась заново перебирать струны. – Не будет он, пап, – бросила она отцу. – На него не делай. – А я и не собирался на него, – ответил Мирский и повернулся к Стефану лицом. И тогда Стефан сообразил наконец, что никакой этот Мирский не Мирский, а натурально Джокер. Тотчас тот и подтвердил последнее соображение, не заставив себя ждать. Он подхватил разделочный нож и двинул на Стефана, приговаривая: – Ты думал, падло, я тебя своим мясом кормить буду, да? Я сейчас сам твоего испробую, корешок. А ты покамест завещание подмалюй – счет, что без меня в Чейз Манхэттен откупорил, на общак перекинешь. Ясно? – Так, наверно, чаял проскочить? – не прекращая извлекать из гитары звуки, поинтересовалась Роза Семеновна и взяла барре. – На халяву? – Вовсе нет, – попытался вывернуться Стефан, не выпуская из виду разделочный нож, – просто я… – Кончай его, отец, – распорядилась женщина с гитарой, и Стефану наконец стало окончательно ясно, кто тут главный. – Все, это приказ! А то мне тут от лобстера, понимаешь, подыхать, а ему, значит, фарт свой перед кунцевскими демонстрировать? Так на деле получается? – Не-е-е-ет… – протянул Стефан, понимая, что ничто его уже не спасет. – Погоди, Джокер… э-э-э… Семен Львович… э-э-э… Пабло… Однако было поздно. Мирский взмахнул ножом и прищурился, выцеливая для удара точку чуть левее центра Стефановой груди. – Не-е-е-т!!! – заорал Стефан. – Не-е-е-т!!! – и открыл глаза. Звонил телефон и, видно, довольно давно. Стефан снял трубку. – Мерина подавать, Стефан Стефанович? – с заранее извиняющейся интонацией в голосе осведомился брайтонский хлопец. Стефан глянул на часы – швейцарские, не луковичные и без музыки. Окончательно расставшись с дурковатым сном, выдохнул освобожденно, улыбнулся краем рта, затем чуть прикинул и отозвался уже вполне по деловому: – Через сорок минут подавай. Прокатимся… Поездкой за океан Томский остался доволен, но главным образом не в связи с открытым на свое имя счетом в американском банке. Деньги были приятные, но не волнующие. Так же как не взволновала и сама Америка – понял, что ни места там ему нет, ни делать там по большому счету нечего на фоне нынешнего российского беспредела: не выдерживала американская земля сравнения с родной, как ни глянь, профит выходил в пользу России. Ну и главное, наконец, наиглавнейшее: то самое, что удалось вызнать почти случайным образом от умника-консультанта с Мэдисон-авеню. И это подхлестнуло больше всего остального, так что настроение вполне имелось. Если забыть, разумеется, о сне, о нехорошем сне, – том самом, бруклинском, последнем из тех, что случился в Америке… Вначале была столица. Однажды в ней появилась Зина. Зина родила Сару от Семена Львовича и уехала из столицы. Сара выросла, вернулась в столицу и родила Гельку от Федора Александровича. Затем почти выросла и Гелька и, малость недозрев до положенного срока, нарушив укоренившуюся в семье традицию образовывать живот в городе-герое Москве, родила двойню, Ринатика и Петро, неотличимых на глаз и ощупь близнецов. А потом, оставив детей на попечении Сары, Гелька покинула Житомир и тоже уехала в столицу. В столицу сопредельного с независимой Украиной государства. Но это было уже в девяносто втором, когда Ринатику и Петрушке стукнуло по шесть годков и пора было подумать о школе, но легче жить, чтоб пропитать их и одеть, все не становилось. Первый день в Москве Гелька надеялась. Второй день – крепилась. На третий – почти все про столицу поняла. А на четвертый – встала на проститучью «точку», место работы нестоличных девчонок на столичной улице Тверской, что подпирает окончанием своим сам Кремль. Или началом – смотря откуда верней брать. Что же до самой Гельки со всей ее безнадегой и бедой, то, родившись в семидесятом, в доме барачного типа на окраине Житомира и прожив еще двадцать два неприкаянных года, она и думать не помышляла, что однажды, в тот самый день, когда, взревев от отчаяния и решившись все же встать под московский Телеграф, будет в промежутке между вечером и ночью куплена сроком до утра заслуженным художником России, лауреатом Государственной премии СССР, бесповоротно нетрезвым и бесконечно неприкаянным по жизни скульптором Федором Александровичем Керенским, имевшим в тот самый час до чрезвычайности конкретный план – вернуться к себе в Трехпрудный, прихватив по пути любую живую человеческую душу. Или любое незанятое тело – как выйдет… Сразу после рождения дочери Ангелины Сара Чепик задумалась серьезно о том, как им с маленькой Гелькой жить дальше в родном окраинном бараке города Житомира. Думала она долго и в итоге надумала – жить стали, как все: голодные ясли, нищий сад, поликлиника, на другом краю от болезней и людей, средняя школа для девочки в том же Заводском районе, зарплата – девяносто пять, алименты – ноль, будущее – минус единица. Так минули первые четырнадцать лет из двадцати двух, а начиная с пятнадцатого, полувзрослая Гелька отправилась зарабатывать ученицей намотчика на ниточную фабрику, хорошо к тому времени понимая, что как бы мать ни возражала, она во что бы то ни стало должна хотя бы частично разгрузить непосильную трудовую мамину повинность. Сама Сара работала там же, полноценной намотчицей, и поэтому долгих колебаний насчет трудоустройства Гельке испытать не довелось. Другое дело, что намотчиком-наставником на том же производстве оказалась не мама, а такой же, как и сама Гелька, ученик, на год с небольшим всего-то и старше: веселый, рослый и влюбчивый паренек с красивым именем – Галимзян Хабибуллин. Ухаживать за Ангелиной Галик начал сразу, как только заметил ее в цеху, с первого трудового дня. Сначала, приглядевшись к Гелькиной чернявости, легкой смуглости кожи, смышлености и внимательному интересу, проявленному ученицей к новому для нее делу, подумал, что она из своих. Потом, поразмыслив еще немного, сообразил, что восток широкий и большой и девчонка вполне может оказаться, к примеру, случайной жидовочкой – обратной к национальному интересу. Но при этом та мило улыбалась окружающим, чувственно хохотала, никого не обманывала, на работу являлась точно в срок, так что никак принадлежность свою к нехорошему пороку не подтверждала. А затем просто выяснилось, что Ангелина-то Сары Петровны родная дочка, чисто Чепик, а ни чья другая. Сама Петровна, хоть и тоже сильно русой не была, имя свое носила в силу факта Зининой странности, и это знали все вокруг. Чепик – они всю жизнь Чепик были: местные, Зинаиды-покойницы отпрыски. Выходило, что и не своя вроде, но зато и без непреодолимых препятствий: хохлы для татар все ж сильней годятся, чем носатые, те вовсе ни в какие ворота не пролазят: ни по вере, ни по привычке, ни по телу, ни по судьбе. В общем, взялся за дело Галимзян серьезно и системно, как учит ислам в пределах любительского курса. Первый закидон начал с того, что через год с немногим в армию ему, и заодно поинтересовался шутейно, будет ли Гелька ждать его. Затем пригласил в местный кинотеатр, единственный на всю окраину. А потом Галику повезло, потому что в результате долгой и продолжительной болезни скончался вождь Константин Устинович Черненко и по всей стране объявили траур, оборвав по телевизору фильмы и нормальные передачи. В общем, нечего смотреть было полных дня три. Кино также позакрывали на траур, и тогда Галимзяну ничего не осталось, как погасить электрический свет и обнять Гелю у себя на тахте, пока мать с отцом мотались в Кривой Рог за титановым котлом для шестисоточной нужды. Кроме того, поведал, что в жизни одному нельзя никому, а он, Хабибуллин, отслужит в армии и вернется, чтобы сделать их счастливыми и богатыми, а не гнить на местных нитках и катушках. Гелька поверила и постаралась – не подвела родню, поддержав весь прошлый семейный опыт набухшим вскорости животом, о котором сама узнала немного поздней, чем позволяло своевременное вмешательство женской консультации в беременный вопрос. Дело закончилось хорошим и плохим. Плохим – из-за того, что недовольными, кроме Гельки, остались все: Сара Петровна, родители Хабибуллины и сам Галимзян, никак не ожидавший, что его же собственные необдуманные слова получат такое быстрое развитие, перейдя в идиотическое отцовство. Родители, мало того что не могли простить сыну неверный выбор, в смысле, выбор неверной, не мусульманки, а простой хохлушки без отца и без денег, еще и озлобились на Сару, как не удержавшую несовершеннолетнюю дочь от необдуманного поступка по отношению к их сыну. – Что ж ты такое наделала, Сара Петровна? – озлясь не на шутку, пытала ее Хабибуллина-мать. – Почему дочь не смотрела, как надо? Что ж, нам теперь всю жизнь лямку на вас тянуть за ребенка непрошеного? Сара ничего не отвечала, потому что ответить ей на справедливый упрек татар было нечего. Она сначала встречно спросить хотела, что зачем, мол, ваш Галимзян сам-то дочь мою искушать первым начал… Хотела, да не стала – вспомнила, как сама когда-то, уши в тридцать лет почти развесив, отступала к окну, отступала… пока не уперлась ногами в продавленную Федькину кушетку у окна, куда и опрокинулась, потеряв рассудок. И никакие пружины изнутри диванчика не остановили той любви, потому что сказал он, что – именно любовь, а не что еще. А тут девчонка совсем, малолетка безотцовая… Так и выжидали они, и Чепик и Хабибуллины, пока живот до семи месяцев зрелости не добрался, не решаясь предпринять что-либо ни в одну, ни в другую сторону от общей беды. А на восьмом месяце решились. Отец в военкомате вызнал, что родителя молодого в армию не возьмут, по закону не положено. Это и решило дело в конце концов. Собрали семейный совет, взяв на время мораторий, и на нем же, на совете, и постановили: раз такое происшествие имеет над всеми над ними моральную власть, то и сопротивляться тогда больше не будут. Пусть живут молодые по закону жизни, как муж и жена, но только одно надо выдержать, самое неотменное условие, как сказано в Коране: «…всякий неверный не может быть мужем правоверному мусульманину или же женой его стать, коли не принял мусульманство и не разделил с супругом своим веру во всемогущего Аллаха…» Сара подумала и согласилась. С Гелькой и советоваться не стала, сказала татарам «да», понимая, что отец для ребеночка поважней будет, чем дальний Бог или другой какой Аллах. И машина закрутилась. Исполком местного совета вынес решение: «… согласиться на досрочный брак, принимая во внимание обстоятельство ранней беременности невесты и идя навстречу заявителям в целях образования семьи и законного отцовства, разрешить гражданину Хабибуллину Галимзяну Метхатовичу 1969 г. р. и гражданке Чепик Ангелине Федоровне, 1970 г. р. зарегистрироваться в виде исключения до момента достижения брачного возраста невестой». Жить после свадьбы Гелька переехала к новой родне и в положенный срок родила двух хорошеньких пацанят, смолисто-черных и скуластых. Первый серьезный скандал в семье возник, когда пришло время получать свидетельства о рождении сыновей и вписывать близнецам имена. Тут-то и возникла встречная непримиримость. С хабибуллинской стороны предлагался Ринатик и Маратка, со стороны же Чепик – Семен и Петро. Бабушка Сара хотела так мальчиков назвать в честь своего безвестного отца по имени Петро и незнаемого ею покойного мужа Розы Марковны, знаменитого академика Семена Львовича Мирского, в доме которого она прожила без малого 11 лет. Хотела и сумела убедить в этом Гельку. Противная сторона, однако, стояла насмерть: татарские имена, плюс послушание жены, плюс татарская кухня – никаких там пампушек ваших с салом от грязной свиньи. Сойтись удалось в единственном – в обрезании. Саре было глубоко наплевать – подумаешь, кончик кожи пиписечной аккуратненько отхватят: говорят, для гигиены мальчуковой хорошо только будет, при чем Аллах-то? Дебаты длились месяц, пока не завершились к общему компромиссному неудовольствию сторон. Поделили новорожденных так: Ринат и Петро, оба Хабибуллины. В какой-то момент проскользнули у Сары Петровны сомнения относительно материнского тогдашнего мычания, что-то там про отец – не отец. Но, подумав, Сара все ж списала затяжное предсмертное Зинино «м м-м» на начавшуюся уже тогда у мамы смертную агонию. А Петро был всегда – так и в паспорте записано, как законное отчество. Одним словом, перетянул Петро Маратку и перевесил Семена, хоть и Роза Марковна тоже родной была, как никто в этой жизни другой, кроме дочки. После раздела имен по национальному свойству нелады в семье продолжились и длились по разным поводам вплоть до неопасного теперь уже для Галимзяна Хабибуллина ближайшего армейского призыва. Ни денег раздоры эти, ни радости никому не добавили. И тут случилась неожиданность. Галик сам отправился в военкомат и написал заявление, что отказывается от отсрочки для прохождения службы в рядах вооруженных сил и просит призвать его в армию в соответствии с законом о всеобщей воинской обязанности. Почему сделал так – не понял никто, да и сам он не вдумывался особенно. Просто подумал, затянет семейная жизнь в безрадостную заботу, а тут приключение хотя бы какое-никакое. Вернется – видно будет, как жить. А сейчас – долой, подальше от совершенной глупости и вечных склок внутри всех новых и старых Хабибуллиных. Слюней на прощанье не распускал – Ринатика чмокнул в обе щечки, а Петро – так, потрепал по черным волосикам. И сгинул в службу. Однако далеко, к счастью родных, сгинуть не вышло – по соседству направили, учитывая малых детей, в пожарные войска, в район Припяти. Оттуда, долго не думая, в ликвидаторы – это восемьдесят шестой шел, май, сразу после Чернобыля дело было, когда хорошо еще не разобрались в зловредности ударившего по всем невидного облака. Так что особо не умничали и не мудрили: откомандировали в составе подразделения на ликвидационные работы – он и отбыл. А хоронили быстрей, чем сами доктора ожидали, – уже в августе, перевезя до этого тело в радиационных струпьях на родину, в Житомир, на долечивание вроде. Гелька помнит, что убивалась тогда не из-за потери мужа – полюбить его, как хотелось, ко времени смерти все равно не удалось еще: то одно не давало, то другое. Убивалась, видя, как уходит из жизни невинный человек, веселый, рослый, влюбчивый и смуглокожий, отец двоих малолеток. Сара ходила черная, думая, что неспроста все это на них обрушилось, горе одно за другим: мать сначала, Зинаида, потом сама она, невезучая, обмана человеческого под завязку хлебнула от проклятого Федьки Керенского. Теперь вот дочка ее. Следующие – детки будут, скорей всего, груднички безвинные, Ринатик и Петро, маленькие и любимые однояйцовые мусульманчики. Родители Хабибуллины места себе не находили: мать выла днями, отец больше молчал, изводил ядовитый табак и молился нескончаемо, прося своего Аллаха о чем-то Гельке неведомом. Саму ее они первые дни словно не замечали, внуков – тоже почти не касались. Вывод напрашивался сам собой: во всем виновата проклятая невестка, начиная с того, что сама из неверных, несмотря ни на какие искусственно принятые спасительные меры. Этим и вытолкнула сына из родного гнезда в лютую смерть – этим, да еще именем тем самым – Петро, каким внука, что первым вышел при родах, назвала, а значит, главным из двоих. В тот день, как Гелька поняла такое про детей и про себя, собрала вещи, упаковала близнецов и вернулась восвояси, в барак Заводского района, к матери Саре Петровне. Хабибуллины, пока та собиралась, молча следили одними глазами, не останавливая, и так же молча проводили ненавидящим взглядом в дверь, когда уходила совсем. И они знали, и сама она тоже: больше не вернется – так же, как и не вернуть детям отца, себе мужа, а Хабибуллиным единственного сына Галимзяна. На детей в связи с потерей кормильца власть оформила смешное, преступное по размеру пособие. За ликвидаторскую доплату бороться надо было отдельно. Стали бороться, но силы кончились быстрей, чем появилась какая-никакая надежда на результат. Дело упиралось в бесконечные чиновничьи отписки и невнятные обещания принять необходимые меры в соответствии с действующим положением. Делать-то что ж? Так и стали жить, без текущих компенсаций от власти, а лишь с надеждой на предстоящую Христову да Аллахову справедливость – кто вперед. Так и надеялись, пока Ринатке с Петрушкой не пришла пора идти в школу. А школа – что? А все! Книжки там разные, одежда на все случаи культурная, обуть опять же двоих, поесть по-людски – свежего и с витамином. А взять? Взять-то где? А тут как раз внучка соседки по бараку слева случилась, в отпуск наехала, из самой Москвы. Я, говорит, тебя, Гелька, враз к труду столичному пристрою, у меня, сказала, связь налаженная в самом центре тамошнего бизнеса. «А делать-то чего?» – Сара у нее поинтересовалась. «А, – говорит, – по торговой части, теть Сар, по сервису в основном, товар туда-сюда и обслуживание. Деньги там другие совсем, тут таких не видали, а малят кормить ваших – хватит с запасом». Мать с дочерью прикинули, взвесили по-семейному и решили: – Езжай, Гель, – напутствовала Сара Петровна дочку, – я тут сама с хлопчиками управлюсь. А ты, может, и вправду к делу пристроишься, на ноги встанешь, деньжатами окрепнешь, много-мало, и посылать нам оттуда станешь. А мы с умом тут расходовать будем, пока не вернешься. А там видно будет, как дальше жить, – она вздохнула и притянула Гельку к себе. – Только знаешь, девка… Будь там поосторожней, в столице-то. Я раз сама обожглась – не хочу, чтоб ты мою дорожку повторила. – А чего поосторожней-то, мам? – осведомилась у матери Гелька. – Где поосторожней, в каком месте? – Везде, – прочеканив ответ, решительно уточнила Сара Петровна, – везде, где мужики. И не верь им никому, – добавила она столь же серьезно, когда уже сажала их с внучкой Рахили на скорый поезд, – все равно за ними верх будет, сама только локти после кусать станешь. – Да ладно вам, теть Сар, страх-то на людей нагонять. Жизнь там как жизнь – нормальная, приличная по нашим временам. И мужики пристойные, городские. Это тут не верить надо, а там и обещать никто лишнего не станет, сразу скажут, что почем, а ты решать уже будешь, брать или давать. – Она игриво ухмыльнулась, но без явного намека на то, о чем не стоило бы и говорить. – Не бойтесь, я сама за Гелькой присмотрю, если чего, не оставлю одну-то. Тот самый первый свой день в Москве, когда еще надеялась, Гелька всячески старалась объяснить непонятливой Рахилевой внучке, что то, что ей удалось в скором поезде выяснить насчет будущего труда, никак не может считаться трудом как таковым, потому что это не работа, а простая гадость и мерзкая гнусность, если исходить из самых нехитрых человеческих понятий. – Ну, тогда давай, подруга, – усмехнулась та, – походи по городу сама, помечтай, погляди на местную жизнь и про малых своих вспомни, что Саре на шею подсадила, сильно понятливей станешь. А потом ночевать приходи, сегодня пущу тебя еще, пока месячные у меня не заткнутся. Вперед, подруга! К вечеру Гелька вернулась побитой собакой. – Ну что? – озадачила ее вопросом соседка по городу детства. – Поглядела, как люди живут? Обозрела? – Завтра на рынок схожу, на вещевой, – пропустив вопрос мимо ушей, сообщила Гелька. – Может, у них что для меня будет. – Может, и будет, – зевнула внучка Рахили, – то же будет, что и у нас, только без бабок и вонять в тебя будет, будто купил до конца жизни. А так – почти то на то. – Это ты про что? – не поняла Гелька. – Пойдешь – узнаешь, – ответила та. – В Лужники иди, там спрос больше. На следующий вечер Гелька вернулась собакой не только побитой, но и голодной – кончились деньги. – Хочешь, расскажу, как было? – спросила подруга. Гелька не ответила. – Ну, тогда слушай, излагаю, – она беззлобно хихикнула, присела к ней поближе, обняла и пояснила: – Ты можешь кивать только, говорить не обязательно. Так вот. Русских мужиков мало, а бабам помощницы не требуются, – Гелька кивнула. – Китай, Вьетнам не берем, там свои дела, свои заморочки, – Гелька снова кивнула. – Основной подряд у азерботов и других черных, – Гелька вновь согласилась. – Смотрят на тебя сначала вот так, – она встала, сунула руки в карманы, выкатила, насколько получилось, живот, почесала в паху и кинула ленивый оценивающий взгляд на Гельку снизу доверху и обратно, не отрывая руки от паха, – Гелька никак не отреагировала, только сжалась. – А потом говорят, что помощь, может, и требуется, но поначалу требуется проверить помощничка в деле, как он себя с хозяином вести будет, когда тому надо чего станет. Так? Гелька закрыла руками лицо и заплакала. Она плакала, а подружка снова подсела к ней, приобняла и тихо шепнула на ухо: – Ты не робей, Гель, ты попробуй сначала. Только не по ихнему адресу, а куда я посылаю. Думаешь, дурного тебе чего хочу сделать? Я ж сама так начинала, а теперь сама ж над собой и смеюсь – дура какая была тогда. Ржу и жалею, что столько время зазря пропало. Щас бы давно уж сама девчонками командовала, при моей-то харизме. Это был второй столичный день. А потом был третий, последний перед началом того самого труда. С самого утра решила, что пойдет по точкам питания. Чего-чего, а готовить умела отменно – материна школа, а у той – Розы Марковны, старой Мирской. В первое кафе сунулась, спросила: – Работницы на кухню не требуются, люди добрые? – Диплом есть? – спросила тетка. – Нет, – честно ответила Гелька, – нету ничего. Зато приготовить могу вкусно, как полагается. – А кем работала? – дополнительно осведомилась тетка. – Намотчицей, – честно призналась Гелька, – второй разряд присвоили, к первому готовилась. – Намотчицей? – усмехнулась тетка. – Ну вот и мотай отсюда, родная, нам тут повара нужны профессиональные, а не ученики мотальщиц. Ясно? Было ясно. Так же, как и то, что посторонние с немосковским говором не нужны в этой жизни никому, кроме мамы и деток. Похоже вышло и в других местах: где повежливей, а где еще построже, но зато с тем же невеселым результатом. Ближе к вечеру тормознул сержантик, спросил документ. – Украина? – Житомир, – ответила Гелька, не предполагая от власти дурного. – Регистрация есть? – Чего? – не поняла она. – Того, – ответила власть и сунула паспорт в карман. – Разбираться пошли, гражданка Хабибуллина. Разбирались недолго: для начала сунули в обезьянник, к алкашам. Затем, выдержав прелюдию, завели в кабинет. – Ну что? – спросил уже другой, незнакомый, в погонах с мелкими звездочками. – Отстегнешь или отсосешь? – Вы что? – ужаснулась Гелька. – Вы кто? – Ясно, – осклабился третий, совсем без погон. – И денег нет, и мама заругает. – Мне домой надо, – все еще думая, что произошла ошибка, сообщила милиционерам Гелька. – Меня подруга ждет, волнуется. – Ничего, подождет, – ответил тот, что с погонами, и глянул на часы. – Как раз к самой работе поспеешь. Ты где стоишь-то – на Тверской? Или на Ленинском? – Я нигде не стою, я работать приехала, поваром. Я намотчица, у меня второй разряд. Сержантик заржал: – Я и говорю, минетчица в чистом виде. Вот и поработай по профессии, только не по второму разряду, а по самому первому. У нас второй не канает. Он подошел к ней и с улыбкой протянул навстречу руки. Гелька, как загипнотизированная, подала навстречу свои. Тогда сержант резко перехватил их и одним коротким движением заломил их за спину, развернув ее к себе спиной. Одновременно он согнул Гельку пополам и завалил на стол, так что она ударилась лбом о столешницу. – Ста-а-а-ять, Житомир! – приказал сержант и расстегнул форменные брюки. Тот, что без погон, сделал пару неспешных шагов к столу и, задрав девушке юбку, стащил с нее трусы. Гелька замычала, но сержант вдавил ее голову в стол, расплющив губы о дермантиновую папку, затянутую на тесемки. Однако звездному офицеру такой расклад истории не пришелся по душе. Тот приподнял недовольно бровь и задал строгий начальственный вопрос: – А это что здесь происходит, хотел бы я знать? Гелька уже соображала плохо, она даже не могла заорать: ни сил не было, ни возможности. Одно успела осознать краем головы – сейчас главный их наведет порядок, образумит негодяев и все закончится, весь позор ее и все это столичное недоразумение. – В чем дело, говорю, старший сержант Ханютин? А ну смирно! – Тот с неохотой оторвался от Гельки и лениво выпрямился. – То-то, – ухмыльнулся старший по званию и распустил брюки сам. – Тебе чего, неизвестно, кто у нас в наряде под номером один, что ли? Дай лучше гондон и постой. А то дергаться начнет еще, да дурковать. Тоже мне, мотальщица. – Он натянул презерватив и запустил руку Гельке в промежность, выщупывая нужный вход. В этот момент на столе разбитым звуком затрезвонил аппарат. Беспогонный взял трубку, послушал. – Срочно, товарищ лейтенант, – отрапортовал он по всей форме. – Свежий труп на Никитских. Машина уже прибыла, майор сам позвонил. Лейтенант выругался и стянул презерватив обратно. – Хер с тобой, Житомир. – Он хлопнул Гельку по голому заду и натянул брюки. – На сегодня свободна, мотальщица, а то убийц из-за тебя упустим, – он игриво натянул ей трусы и дернул за резинку, так, чтобы девушка развернулась лицом к нему. – Другой раз осторожней с регистрацией попрошу, гражданочка… – Он заглянул в разваленный тут же на столе Гелькин паспорт, – гражданка Хабибуллина. Все ясно? Она мотнула слабой головой, то ли от себя, то ли к себе, то ли туда, где должно висеть небо, и медленно, словно не до конца веря в собственное освобождение от лютых столичных людей в погонах, пошатываясь, пошла на выход… – Ну чего? – справилась у Гельки землячка, когда та добралась до съемного жилья. – Как денек прошел? – и сама же вбросила предложение, покачав головой. – Можешь не отвечать – вижу, что хорошо. – На точку когда выходишь? – спросила Гелька, подняв голову, и наткнулась на насмешливый подругин взгляд. – Завтра, – информировала гостью внучка Рахили, – менц успешно завершен, пора подумать о бюджете. – Лягу я, ладно? – Не дожидаясь ответа, Гелька прошла в комнату и опустилась на раскладушку. – Сил нет… Затем она легла на спину и прикрыла глаза. Когда снова открыла, то вместо пустого чемодана, с которым приехала из дому, обнаружила на шкафу Галимзяна. Гелька сразу его признала, мужа законного. Тот сидел, свесив ноги, в форме рядового пожарных войск и улыбался. На голове его вместо положенной пилотки была намотана чалма, усы, огибающие рот, плавно переходили в такую же жгуче-черную бородку, выполненную на мусульманский манер; вдобавок к этой странности сапоги его также сильно отличались от обычных солдатских наличием мягчайшей тонкой кожи и полнейшим отсутствием каких-либо каблуков. Руками он обнимал наконечник брандспойта, при этом глаза его излучали слабо-фиолетовое сияние. Галик кивнул на сапоги, покрутив ногой так и сяк, и, явно оставшись доволен произведенным эффектом, осведомился у жены: – Нравятся? – тут же, не дожидаясь ответа, пояснил: – Ичиги, национальные ботиночки. Отслужу – татарчатам нашим перешьем с них, как раз на школьный размер хватит. – Ты вернулся уже? – удивилась Гелька. – А почему не сказал заранее, мы б с детьми тебя встретили, как полагается, с Ринатиком и Петрушкой. Они теперь самостоятельные, в школу скоро, уже вот-вот. Тебя все ждали, спрашивали, где, мол, папка наш, какую он службу несет, в каком еще там Чернобыле. – А я вот сам решил, без вас, – он снова расплылся в улыбке. – Сюрприз! В этот момент в дверь позвонили. Далее Гелька услыхала топот солдатских сапог, и в комнату вошли трое. – Свободна! – бросил в сторону Рахилевой внучки погонный офицер, тот самый, что не дал себе совершить преступный акт в связи с убийством у Никитских. – Слушаюсь, гражданин начальник! – коротко отрапортовала хозяйка арендованного жилья, отсалютовав на пионерский манер, и вышла. – Ну что, Житомир? – улыбнулся старший наряда. – Продолжим регистрацию? Гельку свело судорогой от нового страха, повторного, но все же у нее хватило воли поднять глаза и посмотреть на шкаф. Галимзяна, как ей показалось, прибытие милицейского наряда в солдатских сапогах нисколько не шокировало. Он лишь снова таинственно улыбнулся жене и приложил палец к губам – тише, мол, все под контролем пожарных частей. – В общем, так, – распорядился главный мент, – вы двое обыскиваете помещение. Найдете гондоны – тащите сюда. А мы пока без них начнем, на чистом энтузиазме, на чувстве гражданского долга и без никаких. Старший сержант Ханютин и второй, который так и остался в штатском, засуетились, принюхиваясь, словно служебно-розыскные псы, и отправились рыскать по углам. Лейтенант же присел к Гельке на раскладушку и положил ей руку на промежность. Но уже не так, как сделал это в прошлый раз: не грубо, с ласковостью и неспешностью в заходе. – Ты и нас пойми, сестренка, – обратился он к ней по-отцовски. – Мы власть все ж, а не просто потребители человеческого достоинства. Нам, бывает, и самим тошно приходится от своего же труда. Но согласись, Житомир: ну как, к примеру, не потрогать тебя, если татарин твой вернуться не захотел даже, а решил тебя с мальцами вокруг пальца обвести? Гельку, парализованную явлением в квартире лютых людей, лейтенантский тон понемногу начал успокаивать, и она начала вслушиваться в слова, которые он ей говорил, веря немного успокоенным разумом, что уже все теперь обойдется. Верила, потому что сообразила – все до этого самого момента являлось лишь шутейной проверкой ее на стойкость к задуманному внучкой Рахили. Она незаметно глянула на шкаф, не очень догадываясь о том, что же собирается предпринять в этот суровый и непредсказуемый момент ее законный супруг Галимзян Хабибуллин. Тот же, казалось, уже сидел не на шкафу, а словно парил на вершине счастья. На этот раз он уже обеими руками, выкрутив ладони от себя, с выражением полного удовлетворения от происходящего внизу показал Гельке, что беспокоиться теперь вообще уже не о чем: самое главное препятствие между гостями и хозяевами успешно преодолено. Осталась ерунда – проставить финальную точку. – Так что, в этом все и дело, гражданка Хабибуллина, – перешел к финалу визита лейтенант и крикнул сыскарям, не оборачиваясь: – Нашли гондоны? Те, не прерывая поиска, ответили одновременно: – Никак нет, нету их тут! Так давайте, товарищ главный, без них. – Ну нет так нет, – вздохнул погонник и прижал руку к Гелькиной промежности еще сильней, чем раньше. Другой рукой потянулся к штанам, распустил ремень, ослабил пояс и вжикнул молнией вниз. – Нет… – тихо сказала Гелька, – нет… – Да… – так же негромко, но жестко ответил офицер и скинул левый солдатский сапог. – Негодяй, – сказала Гелька и закрыла глаза, хорошо понимая, что ничего уже ее не спасет и что все разговоры эти ментовские были всего лишь ширмой для подготовки троицы к большому и долгому удовольствию от употребления Гелькиного несогласия с властью. Подошли двое других и прихватили Гелькины руки, разведя их по сторонам раскладушки. «Все… – пронеслось в мозгах, – все…» Но именно в эту секунду поняла она, что изменилось что-то вокруг. Руки, державшие ее, ослабли, лейтенантова ладонь остановила продвижение в пах и завибрировала, но не от вожделения и страсти, а от жути, внезапно обрушившейся на участников экзекуции. Каким-то образом Гелька это четко поняла и распахнула глаза. И увидала… Сверху, со шкафа, бил вниз толстенный пенный столб, беря начало от горловины брандспойта. Самим же пенным прибором управлял Галимзян, верный мертвый муж, ликвидатор смертельных аварий и преступных замыслов. И тогда Гелька резко дернулась к нему, видя, как вокруг нее захлебываются в пене и просят пощады те самые трое незваных гостей. Но ей было на них наплевать. – Галик! – заорала она, счастливая и полная сил. – Га-алька-а-а!!! А он, не слыша голоса жены, все лил и лил свою жирную пожарную пену, радуясь и хохоча над теми, кто еще недавно грозил ей натянутым на прибор гондоном за отсутствие положенной регистрации… Утром, открыв глаза, но не встав еще, Гелька дождалась, пока проснется подруга, и сообщила ей, как о деле окончательно решенном. – Я с тобой, – сказала она так, что внучка сразу поняла – с ней и не думают шутить. – Хуже, чем было, все равно теперь уже не будет. Причина такого грустного вывода, сделанного тети-Сариной дочкой, землячку ее не заинтересовала, она лишь обрадованно похвалила Гельку, мысленно поздравив себя за выполненную миссию. А словами завершила вопрос: – Ну и умница, лапуль. Все тебе расскажу, как и чего. Есть, есть в нашем бизнесе до хрена всякой всячины, ну и другие тонкости имеются. Но ты ж умелая девчонка, вон двоих каких татарчат подняла. А такое-то дело поднять тебе – раз плюнуть. Зато пацанам твоим с тетей Сарой – копейка, – она довольно улыбнулась и притянула подругу к себе, – или центик даже ненашенский. К вечеру четвертого дня, проведенного на московской земле, нарыв того-сего из подружкиного прикида, Ангелина Хабибуллина заняла место рядом с ней, на точке, в самом низу Тверской улицы. Там же она и была куплена на всю ночь пятидесятидвухлетним Федькой Керенским, крепко хмельным, но зато пребывавшим в тот вечер в добром здравии и приятном настрое души. Что касалось мужского зова Федора Александровича, то зов какой-никакой был, скорей всего, однако при этом не имел определяющего значения и не обладал решающей силой. Важней было другое – разжмурить взгляд и метнуть аванс по линии женского направления, так или иначе подтвердив ранее доказанное самим же собой: нет ничего в искусстве краше, чем мутный разговор при полной поддержке случайной собеседницей основных постулатов жизни. Пусть даже и за деньги, запущенные в промежуток короткого счастья между Тверской и ранним утром в Трехпрудном. Какова была причина того, что выбрал он эту некрашеную черненькую, а не другую, тоже чернявую, но крашеную, с наглыми глазами и скульптурной лепной жопкой, ваятель Керенский не знал. Более того, не задумывался даже. Ткнул пальцем и взял. Ближе к обеду понял лишь, что ткнул не по случайности нетрезвого тычка, а в силу Провидения. В Промысел Божий Федька и сам не верил: ровно настолько, насколько не признавал самого Верхнего Мастерового – всю эту околобожью камарилью. Зато верил в фарт, признавал судьбу и даже немного рассчитывал на совесть. О собственной – вопрос особо не стоял никогда, все больше о людской, о человеческой, о совести вообще. С ней у Федора Александровича порой бывали отдельные промахи, но случались и моменты истины. Все дело было в женщинах, в бабах, в женах. Их, если не брать других баб и женщин, как пол, в целом у Федора Керенского было шесть. В смысле, расписанных с ним жен. Само собой, это не означало, что бессовестность свою на почве разладов и разводов уважаемый заслуженный художник России Ф. Керенский признавал лишь как результат подобного неотчетливого обстоятельства. Дело было вовсе не в этом. Вопрос касался его многочисленных детей. Точнее говоря, их отсутствия, поскольку, если не брать в расчет несчетно беременных любовниц с неизвестной далее судьбой, то пятеро из шести законных жен вполне серьезно собирались становиться мамами детей Федора Александровича, причем трое из них – двукратно, а одна, то ли третья, то ли четвертая, – целых три раза с половиной. Половину можно смело было отнести на счет одного из небедных частных заказчиков, и это был единственный раз, когда Керенский решился рожать, в том смысле, что не стал, как обычно, скандалить с женой по поводу будущего дитяти, принуждая к аборту, а милостиво согласился с фактом предстоящего отцовства. Это и был момент истины: единственный в своем роде и накрепко вписанный в память. Заказчик настолько растрогался такому благородству малоприятного ему человека, что определил ту самую третью или четвертую Федькину жену в качестве супруги для самого себя. И увел. А она и увелась с удовольствием, досыта нахлебавшись всякого от лауреата Госпремии к тому времени, когда плод начал толкаться и шалить. Другими словами, Федор Александрович Керенский недолюбливал детей. И это также являлось интересной особенностью этого бесхитростного человека. Обычно не любят детей чужих: орущих, гремящих, утомительных и несносных. К своим же относятся с терпимостью, искренне ласкают, балуют и даже часто любят. В случае с Керенским формула любви имела внутреннюю каверну и даже составлена была почти наоборот. Федька не любил именно своих детей, к прочим же был вполне равнодушен и перманентно неотзывчив на любые проявления подле себя знаков детства. Ну летит себе воробей и летит. И пускай летит себе дальше, если на голову не насрет. А насрет – тут же своим станет, в иной разряд перейдет, то бишь ненависть получит от скульптора по полной программе. Так вот. Будучи человеком приличным, Федор Александрович никак не мог позволить себе ненавидеть собственных маленьких детей и потому прерывал такое дело на корню уже на уровне задумки. А коли жесткий план обламывался через случайную страсть, даже и к законной супруге, то приходилось лауреату в этом случае применять немерено художественной силы и культурного обаяния, с тем чтобы дело такое пресечь до момента возникновения опасной неприятности и раздражительного эффекта, отвлекающего душу от искусства. Поэтому бабы его и абортировались, кто – раз, кто – сколько, ну а потом, выждав еще недолго, уходили вовсе. После каждого такого ухода Федюня, отлично понимая основной мотив, недолго угрызался собственной совестью и быстро от темы отходил, потому что так же проворно на художественном горизонте возникал очередной ласковый объект, всякий раз немало превосходящий предыдущий возрастом и видом. И все оборачивалось тем же отыгранным финалом. – Еще бы потерпела я тебя, Феденька, возможно, – высказала ему, уходя, на прощание последняя жена, самая крайняя к подступившему одиночеству, – если б не пил хотя бы. А когда человек и нетрезв вечно, и детей не желает, да еще в возрасте к тому же, это, милый мой, уже перебор, это очень хорошо понимать надо. Для чего такую жизнь длить с ним надобно, Федя, ради каких таких счастливых компенсаций? На телевидении работала, тексты писала для первого канала, так что выражаться умела, схватывала суть и доносила без потерь. Это уже Федьке пятьдесят тогда отбило, и следующий пополз, пятьдесят первый. И полз так до августовского путча, почти до осени девяносто первого. Полз, полз, а к сентябрю притормозил – не в смысле количества, а по разделу качества. Это когда правильные уделали неверных – наши вставили своим же по самые валенки. А ему, Керенскому, как раз заказ на летчика Бабушкина скинули: чудо, чудо, аванс от гонорара, победа наших над своими и уход крайней жены. Пил по тройному поводу, пока в подмосковном Городище Бабушкина доваявывал. В рост: бронза, шлем, зимние летные ботиночки. Доваял и на радостях отметить решил дополнительно. И отметил. И это была первая настоящая белая горячка, без дураков: с китайскими мандаринами из рода Чипполино, с белоснежным небопланом, пилотируемым исключительно генеральным директором эскадрильи летчиком Дедушкиным, да и с самим дедушкой – председателем Временного правительства и премьер-министром при первом президенте России Звезде Улукбеке, признающим исключительно керенки и не согласным с подменой их отмытыми зелеными крокодилами. Ну и в том же духе… А когда из горячки вернулся, то ближе к вечеру обнаружил в себе удивительную странность: женщину по-прежнему хотелось, но совершенно не моглось. «Забавно… – подумал Федька, – чудеса какие…» – подивился он, приняв обнаруженное за проявление очередной открывшейся в нем интересной особенности. Дальше – больше, так как зуд не возник и на другой день, и через неделю, и спустя две недели, и не сильный, и не слабый, и вообще никакой, а глаза все продолжали отбирать в толпе и в мирной жизни теток и девок на всякий вкус и манер. Причем последние на зов мужской откликались, и многие в охотку, однако в паху зовущего уже не гудело и не паровозило, и единственный накал, что учреждался от подобных романтических свиданий, образовывался лишь посредством питейного градуса. Так было и на четвертый Гелькин день – первый от нового интересного отсчета. Изначальные два часа, после того как они добрались до Дома в Трехпрудном, Федор Александрович цедил культурно, малыми глотками, выспрашивая Гельку о путях, приведших на Тверскую, и тут же излагая собственные соображения на этот счет. Соображения были важные, поскольку отрицали факт продажности в искусстве вообще, так же как и использование собственного тела в качестве монетарного эквивалента, и не держали последнее за негативное явление, если и то и другое изваяно было надлежащим образом. – Это должно принадлежать всем, – пояснил он мысль, обозрев Гельку со всех сторон и обнаружив в ней годную стать, – как и скульптура. Потом он потребовал чаю. Когда Гелька вернулась с кухни с чайником, Керенский мирно спал, опустив голову на стол. И тогда она решила, что отработку тверского тарифа произведет другим способом. Докантовав невменяемого Федю до постели, сама занялась капитальной уборкой до крайности запущенного двухэтажного жилья. К восьми утра все уже сверкало и было расставлено по местам. Кухня – отодрана до изначальности, включая посуду и бугристые сковородки. Ванная – сияла новым кафелем, открывшимся под слоем желтоватого налета. Пыль – все восемнадцать слоев – была уничтожена в результате тройной повсеместной оттирки. Многочисленно же разнесенная по квартире хаотичная стеклотара собрана в едином месте, определенном Гелькой в чулане. Единственно, куда не позволила себе зайти, чтобы прибраться, – хламовая комната на втором этаже по типу мастерской, заваленная сотней картинок и картин, рассованных по стеллажам от пола и до самого потолка. А потом она опустилась на диван и стала ждать, пока проснется хозяин, чтобы получить разрешение уйти. Проснулся Федор Александрович лишь ко второй половине дня. Проснулся и подивился тому, что обнаружил вокруг себя не привычно засранное жилье, куда притащил вчера девчонку с Тверской блядской точки, а вполне приличную квартиру, аккуратно прибранную и чисто отмытую, в которой сам же до этого и проживал. Он повторно исследовал взглядом вчерашнюю проститутку, и внезапно до него дошло то самое, чему не удалось достучаться в него прошедшим вечером, – лицом девчонка кого-то напоминала ему. Кого-то – чем-то. Возможно, из знакомых. Или картину, может, чью. Или чего еще. Но точно: физиономию ее он видал когда-то. Или откуда-то знал. И тогда он предложил, сразу и без затей: – Слушай, Гель, а не хочешь пожить у меня? Будешь дом вести, кухня там, прочее. Домохозяйничать, в общем. Выбирай себе комнату, какая больше нравится, и живи. Кормить тебя буду, жилье, само собой, дармовое. А работать – работай, как и до того трудилась. В смысле, на Тверской. Как тебе? Гелька обдумывать такое дело не стала. К вечеру она перебралась от внучки Рахили в Трехпрудный переулок с единственным чемоданом, в этот красивый старый дом в самом московском центре, полагая, что предложенная преференция, быть может, и есть тот самый фарт, какой выпадает единожды. Так вот затейливо и образно Федор Александрович разложил ей ситуацию. Кроме того, добавил, что на постель пусть не рассчитывает, то бишь на физическую с ним близость, а то выгонит враз. Это грозное предупреждение и решило дело окончательно. В день переезда на точку Гелька не вышла, дала себе выходной на обжитье и дополнительное изучение квартирных достопримечательностей – теперь это стало ее хозяйством: все, кроме хламной комнаты на втором этаже, куда Керенский строго-настрого запретил нос совать, чтоб не попутала ничего из картинок. На том и поладили. Через пару дней Керенский оформил регистрацию для временного проживания по своему адресу гражданки Украины, жительницы города Житомира Ангелины Федоровны Хабибуллиной. – Так ты татарочка, что ли, лапуль? – поинтересовался он, увидев нерусскую фамилию. – То-то я гляжу черенькая такая, скуластая. – Это по мужу, – ответила она, – по покойному. Умер он, после облучения на Чернобыле. – Вдова получаешься? – посочувствовал Федька. – Вдова, – согласилась Гелька, – многодетная вдова с Житомира. А через месяц Сара Петровна получила перевод на приличную сумму, сразу же ушедшую на покрытие витаминных и школьных нужд для Ринатика и Петрушки. В письме, полученном вдогонку к деньгам, она прочитала, что бизнес, куда пристроена теперь дочка с помощью соседкиной внучки, идет бойко и по этой причине денежная регулярность в семье Чепик отныне будет постоянной. Лишь бы дети не болели… |