Главная страница

ряжский. Григорий Ряжский. Григорий Ряжский Дом образцового содержания Моей бабушке, Елене Марковне Гинзбург Часть первая


Скачать 0.59 Mb.
НазваниеГригорий Ряжский Дом образцового содержания Моей бабушке, Елене Марковне Гинзбург Часть первая
Анкорряжский
Дата16.11.2019
Размер0.59 Mb.
Формат файлаdocx
Имя файлаГригорий Ряжский.docx
ТипДокументы
#95496
страница17 из 23
1   ...   13   14   15   16   17   18   19   20   ...   23
Часть четвертая

Несмотря на громкую фамилию, Варе Бероевой, дочери известного пианиста Владимира Бероева и его супруги домохозяйки Марии Глебовны, удалось поступить на переводческий факультет Иняза имени Мориса Тореза лишь со второй тяжелой попытки. Кто отец ее, в институте знали прекрасно, и поэтому всем требовалась самая малость – чтобы девочка не завалила непосредственно язык. Дали понять, что в крайнем случае хватит и жидкой тройки. Все остальное делалось автоматически, накатанными блатными путями, учитывая папину знаменитость и мамину пробивную способность. Но даже при таком наборе обстоятельств знаний Варвариных едва хватило на твердую двойку. Думала, поступит – там и начнет уже отдаваться языку с полным студенческим рвением. А пока можно отложить старание до лучших времен, и так возьмут, никуда не денутся.

Мать была потрясена вскрывшейся относительно дочкиных результатов истиной. Отец принял неудачу спокойно, посоветовал нанять наилучших репетиторов и укатил в Берлин, чтобы оттуда далее концертировать в Цюрихе, приурочив конец гастролей к гостевому выступлению на Зальцбургском международном музыкальном фестивале. Это был восемьдесят девятый. И тогда разъяренная Мария Глебовна выставила дочери угрожающий ультиматум: либо та поступает на следующий год, сдав язык не менее чем на четверку, либо не видать ей вольницы в дедовой квартире до дальних неопределенных времен.

В июле девяностого абитуриентка Бероева, с отвращением подготовив себя к подвигу, совершила-таки поступок – сдала вступительный английский на 4 балла. Следующий ход теперь был за матерью. Та, дождавшись отцова дня рождения, прибыла к Глебу Иванычу с поздравительным визитом, прихватив очередную легочную пшикалку заграничного производства и сдобрив все это увещеванием от дочери к отцу относиться к себе бережней и не болеть. Медицину Чапайкин принял, в ответ на поздравление сухо кивнул и спросил:

– Чего, Варьку хочешь селить?

– Так студентка она теперь, папа. Хочешь не хочешь, настаивает на самостоятельности. Взрослая уже, – она пересела ближе к отцу. – И тебе, я смотрю, пап, лучше тоже ведь не становится. Годы есть годы. А так глаз будет постоянный. – Старик не ответил. Маша обвела глазами помещение, мысленно прикидывая что-то свое. – Я думаю, денька через три и переберется. А я до той поры продуктов вам запасу, чтоб вы у меня не диетничали тут, – с наигранной веселостью добавила она и таким же оживленным глазом посмотрела на отца: – Ладно?

Дед тяжело оторвался от стула, молча вышел, вернулся и, так же ничего не говоря, положил перед дочерью связку ключей:

– Вот, другой комплект. Если что, закажете сами, сколько еще надо вам. Я тут буду, а она наверх пусть идет, занимает, чего хочет…

В оговоренный срок к дому № 22 по Трехпрудному переулку подкатил микроавтобус, откуда дочь и мать Бероевы стали выгружать Варины вещи. Вещей было не так много, но зато большая их часть состояла из объемных узлов, преимущественно с подушками, одеялами и одеждой. Мебель дополнительно не требовалась никакая – сталинский письменный стол, освобожденный дедом от револьвера и орденов, также переходил в пользование внучки-студентки. Разве что туалетный столик с зеркалом прихватила с собой Варька от родителей, чтобы было с помощью чего молодую красу наводить и где держать девчачьи свои пузырьковые хитрости. Вот с ним-то, со столиком, им Митька и помог справиться, когда они, выгрузившись, растерянно прикидывали, с чего начинать затаскивать имущество.

Митька Мирский к своим восемнадцати уже не числился, слава Всевышнему, учеником средней школы. Кое-как, при вмешательстве в процесс известного отца-оператора, расплевался с выпускными экзаменами за 11-й класс и трижды перекрестился от отвращения при получении аттестата. Со школой бы он, если честно, завязал уже давно, если б не сосед, серьезный человек из другого подъезда, Стефан Стефанович, бабушкин знакомый, тот самый, что вернул прадедовы золотые часы с музыкой. Тот, пересекшись с ним как-то за чаем у Розы Марковны, обратил внимание на внука – старшеклассника, пацана лет шестнадцати—восемнадцати. И внук этот ему понравился. Все понравилось в нем: и неласковый вид, и недоверчивый глаз, и не слишком любезный голос, и крепкая спина.

В другой раз он столкнулся с ним во дворе и остановил, потому что ко времени второй встречи прошла уже неделя-другая и Стефану вполне хватило сроку обдумать дальнейшие свои дела.

– Зайдем ко мне, Дмитрий? – спросил юношу Стефан.

– Зачем это? – нелюбезно отреагировал младший Мирский.

Тогда Стефан внимательно так посмотрел парню в глаза, взял его за бицепс железной кистью, слегка сжал руку и негромким голосом пояснил:

– Я не привык, молодой человек, когда мне отвечают вопросом на вопрос. А уж тем более, когда отказывают. Это понятно?

И Митя понял. Понял и двинулся вслед за бабушкиным знакомым, парализованный его словами.

Они проговорили у Стефана Стефановича больше двух часов. После этого Митя вышел на улицу в полной уверенности, что, как бы ни было ему противно посещать школу, он должен ее непременно закончить во избежание будущих осложнений в жизни. А еще он неожиданно для себя осознал, что физически развит недостаточно и ему придется над этим как следует потрудиться. Кроме того, теперь он точно знал, что впереди его ждет увлекательная жизнь, про которую все расскажет и которую предъявит для ознакомления его новый друг Стефан Стефанович, разрешивший называть себя просто Стефан. И последнее – знать обо всем об этом не обязательно более никому, и это требовалось усвоить крепче прочего.

Так вот, заметив у своего подъезда мать и дочь с вещами, он первым делом остановил взгляд на девчонке-ровеснице. Так он стоял, разглядывая Варьку, пока озиравшаяся по сторонам в поисках помощи Мария Глебовна сама не обратила внимание на крепкого молодого человека, довольно рослого, с отчетливо развитой мускулатурой и широко разлетевшимися плечами.

– Молодой человек, – обратилась к нему Бероева-старшая, – вы отсюда, из этого дома?

– Ну допустим, – глядя на Варю в упор, ответил Митя.

Мария Глебовна обрадовалась:

– Вот и хорошо. Мы тоже отсюда, из квартиры Чапайкина Глеба Иваныча. Вот, внучку завозим жить на постоянно. Не поможете нам, по-соседски, а то рук, боимся, не хватит?

– Поможем, – ответил Митя, продолжая исследовать девушку глазами. – Это прямо над нами.

– Над вами? – неожиданно улыбнулась Маша. – Так вы из Мирских, что ли, будете, молодой человек, Розы Марковны родственник?

– Правнук, – ответил Мирский. – Мой отец – Вилен Борисыч.

– Господи! – всплеснула руками Мария Глебовна. – Правнук академика Мирского! Так я же отца твоего вот такусеньким знала еще. – Она явно была рада встрече и тут же перешла на «ты». – Он, когда мы съехали, только в школу вроде пошел. И бабушку твою, в смысле прабабушку, Розу Марковну, хорошо знаю и даже бабушку твою вроде припоминаю, тетю Таню, – она повернулась к дочери. – А это дочь моя, Варенька, – предъявила она дочку. – Она теперь жить здесь будет, вместе с дедушкой: студенткой стала у нас, самостоятельная.

Митька наконец завершил исследование дочки и решил, что телка вполне подходящая. Тем более соседка.

– Это? – Он ткнул пальцем в столик с зеркалом, подошел и одним обхватом приподнял его над асфальтом. Другой рукой взвалил на спину самый объемный тюк и двинул в направлении общего теперь для всех подъезда. – Не вопрос, доставим по адресу.

Пока поднимал вещи, успел подумать, что телке, скорей всего, тоже понравился. Усек, как пристально та смотрела на него, задержав взгляд на фигуре. Когда прощались, решил проверить произведенное впечатление на самой новоселке. И так, чтобы мать не особо услышала, успел сказать, понизив ГОЛОС:

– Ты, Варь, звони. Телефон наш есть у вашего деда.

Варя позвонила первой, через четыре дня, не дождавшись звонка от самого Мити Мирского. Уверена была, что сказал он ей так от растерянности, про свой телефон, а на самом деле первым звонить будет сам. Нет, однако, не позвонил. А Митька, в свою очередь, и тоже похожим образом про Варю эту Чапайкину прикинул, или как ее по отцу-то. Что, мол, выждет положенное, не дождется и сама повод найдет объявиться. И если так будет, то, считай, в кармане телочка, и ручная будет, и послушная, и даст без задержки.
Два года назад, думая о том, каким образом наиболее эффективно подобраться к драгоценной коллекции Мирских, уже неплохо к тому времени защищенной, еще до своего подарочного визита к Розе Марковне Стефан и не предполагал, что когда увидит то, о чем не забывал, живьем, собственными воспаленными ожиданием глазами, то это произведет на него такое убийственное впечатление. Тут же всплыли сладостные времена, когда он сутками просиживал в Ленинской библиотеке, рассматривая цветные репродукции мастеров живописи, вникая в суть вещей, в то самое-самое, что хотел донести до людей неизвестный, но измеряемый бешеными деньгами художник. Затем всплывал постепенно приторный аромат одинаковых всегда Алькиных духов, запах ее кожи, вспоминались мягкие разваленные на стороны груди, объемистые, но плотные бедра, прерывистые вздохи и сильные чувственные качки…

В ту пору он смотрел альбомы и мало чего понимал. Со временем, с помощью легкомысленной Алевтины Степановны стал видеть искомое уже совсем другими глазами, вооруженными особым знанием, покрытыми как бы новой радужной оболочкой. Потом уже все это переросло в знание, а само знание в нем окрепло, утвердилось и стало выгодно и расчетливо складываться с чутьем охотника, нюхом зверя и надежным запахом удачи.

Решение пришло само, было неожиданным, но сразу понравилось простотой и реалистичностью замысла. Путь к коллекции лежал через Дмитрия, правнука Мирских, паренька строгого и отчаянного одновременно.

За годы преступной жизни Стефан научился неплохо видеть и понимать людей, даже если те и не готовы были открыться и помышлять о том, что можно переступить черту, за которой скрывается неправедная жизнь. Всякая жизнь праведная, если ты знаешь, ради чего живешь. Стефан знал, ради чего жил именно так, как жил. Было время, когда сомневался, думал, может, само перестанет гудеть паровозом, где селезенка, и тянуть, тянуть, тянуть…

Однако колебания разом исчезли сами, когда он, примотав дежурную воспитательницу к стулу, заткнув халатом ее мерзкий рот, спустил ей для пущего позора трусы и обнаружил там неприбранную мохнатую гадость. Увидав, понял – не будет обратной дороги, нет ему жизни среди них, таких, как эта правильная сука, что сидит теперь перед ним, хлопая зенками от ужаса, и ждет – кончит он ее или оставит ей в подарок жалкую, ничтожную жизнь. Так вот для этого Стефан и жил: даровать людям, что он назначит, или отбирать, чего сам решил.

Что касалось Розы Марковны, то все было проще не бывает: он не хотел денег за это, он не хотел это отбирать. Он хотел это иметь. Отобрать коллекцию, в случае с милейшей еврейской старухой – была вынужденная мера, и только. Возможно, в лучшие времена он с удовольствием приобрел бы всю коллекцию, целиком, еще больше зауважав себя за такой нерасчетливый и весьма странный поступок. Но лучшие времена, такие, в которых просматривались бы лишние десятки миллионов валютных знаков, покуда не намечались. Верней, планировались, но не настолько. И никакой американский лимон с гаком – теперь это было окончательно известно – не смог бы покрыть мечту. Кстати, до которого неизвестно еще, когда придется добраться, хотя по сегодняшней жизни это уже и так почти потеряло актуальность, как ни взгляни. Разве что приятно пощекотать собственное воображение, держа в памяти, что не кто-то там тебе должен, типа фраера имущего или козла виноватого, а само министерство финансов США в паре с их же американским казначейством – конкретно тебе, и никому другому.

Итак – иметь! Радоваться вместе с ними, с Шагалом, Пикассо, Коровиным, Маковским, Родченко, Юонами и всеми прочими. Всему тому – чему радовались они, создавая шедевры, чем жили, о чем мечтали, кого любили. И главное – думали ли они когда-нибудь, в чьи руки попадут их произведения, чьи стены украсят плоды их высокого старания, затейливого полета и неповторимого творчества? Знали, быть может? Верили, мысля картинками будущего? Видели ли воочию того, кто будет застывать подле их холста по утрам и плакать, возвращаясь в дом после долгого отсутствия? Кто это будет? Он? Другой? Или нет – все же сам он, Стефан Томский, человек, который полюбил искусство, замысливая и крадя его у одних, чтобы одарить им вторых и самому остаться не внакладе? Таланты должны перетекать от одного к другому, туда и обратно, вширь и вглубь, как сообщающиеся сосуды, и не его вина, что был он вычеркнут из вечного праздника получившейся жизнью, из бессрочного торжества, данного прочим от рождения, от отца, от ласковой мамы, от заботливой теплой бабушки, вкусно пахнущей медовым лакэхом, многослойным «наполеоном» с заварным или сметанным кремом или же сладкими ушками имана.

А к талантам себя Стефан причислял. К тем самым талантливым человеческим единицам, что собраны из единственно верных, отдельных от других жизнетворных молекул веществ и частиц. И поэтому полагал, имеет полное право владеть тем, что себе назначил сам в качестве моральной компенсации за непредоставленные ему возможности. Моральные, исключительно таковые, – никак не материальные, ни в коем разе!

Все было у Митеньки Мирского, начиная с самых ранних лет: любовь родительская и всех домашних, сладкое с медом и просто так, прабабушка, каких больше нет на свете, книги, которые не требовалось испрашивать в Ленинской библиотеке, – достаточно руку протянуть к полке академического прадедушкиного кабинета. И картины… Многие, многие работы, которые, когда довелось правнуку родиться, уже почти как век висели неотъемно все на тех же стенах, куда их когда-то пристроили хозяйские руки.

Боже, как же и на самом деле все обстояло просто! И зачем же тогда спешить? Ведь лучшую сохранность для будущей его коллекции обеспечит сама прабабушка Мирская, ее квартира, ее жилье, ее же дом. Нужно просто привыкнуть к мысли, что все, о чем заботится разум, уже перешло в собственность нового хозяина, временно подобравшего для наилучшей сохранности имущества наиболее надежное место из всех возможных. Вот и все. Далее будет организован пропуск для доступа к владению, и пропуском таким сделается участник будущего предприятия – Дмитрий Мирский. Осталось малое – сделать Митю таким. И похоже, дело безнадежным не станет.

Во всяком случае, внятно объяснив тогда малому, после встречи во дворе, перспективы и расклады на жизнь под чутким, само собой, руководством серьезных людей, беседой Стефан остался более чем удовлетворен. Паренек оказался еще понятливей, чем он ожидал. Слушал молча, почти не задавая вопросов, и лишь к концу всех объяснений поинтересовался, оторвав глаза от точки на стене:

– Когда бы я мог включиться в совместные дела, Стефан Стефанович?

– Зови меня Стефан, – разрешил Томский.

– Так когда, Стефан? – настырно переспросил тот.

– Когда накачаешь силу и закончишь школу, – серьезно ответил лидер кунцевских. – Но это что касается дел нешуточных. К другим, не столь ответственным, подключим тебя в самый короткий срок. Бывать тебе придется в нашем общем месте. Мотель есть на Можайском шоссе. Слыхал? – Митя утвердительно кивнул. – Вот там что-то вроде штаб-квартиры, – пояснил учитель и добавил с улыбкой: – Там и качалка своя неплохая, и саунка имеется финская заодно. Любишь попариться? – Митя снова кивнул. – Вот и славно, – подвел черту Стефан. – Значит, поладим, брат. – А сам в это время подумал, что бабуське Мирской жить осталось не дольше понятного отрезка, который вот-вот… Дальше Митя воспитается, как надо, и дело закончится само собой, обычным перетеканием имущества от одного владельца к другому при добровольном согласии родни.
С практически незнакомой внучкой деда Чапайкина Митька Мирский вел себя так уверенно оттого, что сразу все усек – целка. Сам ходил в распечатанных молодцах уже третий год. Причем если первый раз был школьный, боязливый и наполовину случайный, то уже все последующие контакты с девчонками пришлись на внешкольную жизнь, имели ясную цель, однозначный характер и не требовали специального захода. Вместо захода можно было нащупаться от души, всосать, что понравилось, и завалить без всяких. И это начиная с Можайки пошло, почти без постепенности в переходе от робкой школьной попытки испробовать секс к самоуверенной и даже грубой мужской самостоятельности. Те девчонки не ломались и не возникали случайно, хотя далеко не каждая была среди них проституткой. Залетали, бывало, и продажные, куда ж без них, но те никогда Митьке не нравились: ни как говорят, ни как это самое равнодушно делают, хоть иногда и весело получалось. Но в основном можайские девчонки хотели дружить с сильными. Хотели того и умели. А сильных среди кунцевских парней было немало. И хорошо организованных, кстати, тоже. И вообще – нормальных, без дурного киселя и канители. Митька сразу это просек, заняв поначалу место по типу сына полка или вроде того с учетом малолетки.

Узнав, что дедка был академик, такое имя и оставили за ним – Академик. Поначалу в шутку, затем прилипло и закрепилось. Стефан, узнав, прокомментировал без тени иронии:

– Сильное погоняло. Молодец, Митенька, одобряю.

Так что к встрече с любой целкой был готов. Даже с генераловой внучкой. Опасливого в жизни даже в ту начальную пору с каждой можайской банькой оставалось все меньше и меньше. Как и с девчонками – добавляло наглой силы, которую те чувствовали каким-то обособленным от прочих органом: сразу, без приготовительных осмотров и размышлительных прикидок.

Так и с Варькой было Бероевой. Позвонила, выждав срок, и стала мямлить про институт свой чего-то иностранный, про второй обязательный язык, то ли испанский, то ли португальский, то ли еще какой. А Митька решил попросту – не разговор это для первого знакомства, а онанизм, суходрочка. Так и сказал, заменив, правда, последнее слово на «мастурбация». Она промолчала растерянно, и тогда он предложил отметить новоселье ее вместо португальского языка португальским портвейном, какой парни в баню как-то приволокли: сладкий, забористый, все девчонки упились тогда и отвалились, как неродные.

Варя так растерялась внезапному предложению, что неожиданно для себя согласилась. Решила, что академиков наследник знает в этом толк. И отец у него знаменитость – кино снимает, а не на рояле играет. И сам, как Шварценеггер какой-нибудь в молодости, смотрится. Была еще одна вещь, в которой не хотела признаваться никому, даже подругам – к получившимся девятнадцати оставалась девственницей: целованной, лапанной, но нетронутой – чистой. А в том, что Митя Мирский не мальчик, не сомневалась – глядел не так, впивался глазом, как взрослый, как мужчина, как вежливый, но настойчивый самец. И поняла, конечно же сама для себя решила: согласие даст – целки больше не видать. С ним не получится: ни сопротивление оказать, ни самой против устоять. Подумала-подумала и решилась португальским напитком отметить новый адрес, справить новоселье. О чем на другой день и дала знать Мите по телефону. Тот не то чтобы выразил бурную радость, но просто похвалил за самоотверженность и доверие, коротко обозначив Варькину решимость так, как сделал бы сам Стефан:

– Молодец, Варюха.

Другой был вопрос, однако, – где отмечать. Дед Чапайкин из дому не вылазил почти, за папиросами изредка выбирался, ненадолго. Или за кефиром там, за сметаной. Прабабушка тоже по похожему образцу больше жила: дом, рынок, вечером, если не программа «Взгляд», то новости, новости, новости. Допоздна, пока «ДемРоссия» всех не переорет и не получит очередной кувалдой в ответ от партийцев и прочей, как объясняла прабабушка, коммуняцкой гнуси. Долго заснуть после не могла, все за Ельцина переживала, за неудачи его, когда озлился на него Горбачев, мстить стал за вольнодумство и смелость.

А потом вдруг вопрос решился сам, в наиприятнейшем варианте. Митька с портвейном, загодя купленным, к себе заходил, а Людмила как раз от себя выходила, дверь распахивала, тетя Люда. Да и какая тетя – баба Люда, дяди Феди Керенского мать, соседа-скульптора. На ногах стояла неровно, шатало ее, неуклюжую, как обычно, – ясное дело, алкогольная зависимость крайней стадии потребления. Шатать – шатало, но два зеленых горла над сумкой Митькиной усекла. И рукой на них просительно указала. И в глаза выразительно заглянула, ну просто, как совершенно трезвая. Он вообще заметил, у них, когда нужда, они как бы абсолютно разумные становятся, здраво так рассуждают и вполне логично к результату выворачивают, не придерешься.

И он не растерялся тогда и сказал, сам того от себя не ожидая, кивнув на португальскую бутыль:

– Не желаете, баба Люд?

Та еще больше протрезвела и сразу отступила обратно в квартиру:

– Зайди, Митяша, зайди-ка.

Там и сообразил, о чем просить надо алкогольную Керенскую. Чтобы Варьку к ней привести и там отмечать. Всем удобство, особенно самой бабе Люде.

Так и вышло, и все остались довольны. У отмечантов – своя отдельная келья, на втором этаже, куда дяди-Федина мать отроду не лазила. Там раньше Федькина мастерская была, где он мастерил свои эскизы, картинки писал, рамки сам сколачивал, когда скульптурой только начинал еще увлекаться. Кроме всего, комната до потолка была завалена хламом, все полки стеллажей забиты были картинами, самого и друзей его: подрамники, холсты, разномастные студенческие работы и всякое такое. Но треть пространства, отгороженная ширмой, все же оставалась для размещения там кровати и гардероба. Короче – распашняк хоть до утра, неподконтрольный и повышенно доброжелательный.

К моменту портвейного свидания Варюша решилась на поступок окончательно и даже успела привыкнуть к мысли, что больше она не позорная целка. Ей даже показалось, что все уже позади и теперь она – как все: полноценная и самодостаточная женщина типа благородной, но доступной француженки Роми Шнайдер.

Митька забрался к ней в трусы почти сразу, она не успела даже нормально опьянеть, хмель только-только начал подбираться к голове, разогрев по пути шею и запалив ярко-красным уши. Но когда она рефлекторно сдвинула ноги, преодолевая накативший страх, в этот момент градус прошиб и голову, ударив в самый мозжечок, который оказался там же, над глазами. Так этот мозжечок все остальное и сделал: глаза стянул тяжелым, а ноги, наоборот, расслабил, с трусами вместе, с колготами, лифчиком и всей остальной нетронутой промежностью. Митька втиснулся в нее, и что есть сил заработал: с чувством, страстью и мокрым ртом. То, что вытолкнулось изнутри, упало на живот выплеснулось и размазывалось, пока он дотирал свою мужскую плоть о ее бедро. Потом оторвался, приподнялся на локтях, выдохнул и спросил:

– Ну что, классно было, Варьк?

– Да. Очень классно, – нечестно ответила она, остывая после того, как они разлепились. – Теперь я женщина, знаешь?

– Ну и нормально, лапуль, – поздравил ее Митя. – Ты полежи еще, я вытереть тут чего-нибудь найду. – И потопал босиком по полу в поисках тряпочки или бумаги. А то самое у него, которое только что было внутри нее, все целиком, биясь там и толкаясь, висело внушительной штуковиной, приводя Варю в удивление оттого, как все это могло разместиться в ее маленькой… в ее такой родной и не тронутой ранее никем женской собственности.

Он вернулся, отыскав в шкафу у Керенских другую простыню, и вытер ею их обоих, везде, где оставались маркие следы прошлой Варвариной девственности. Простыню он сунул в сумку, объяснив:

– Брошу где-нибудь, не заметит она. А заметит, и черт с ней.

Как вести себя дальше, Варя не понимала. Что было сейчас между ними – любовь? Просто секс по предварительному уговору? Лишение девственности как результат своего же неумелого намека? И кто кого за это должен теперь благодарить? И что, в конце концов, чувствует после всего сам Митя?

А Мите дело такое понравилось. Нельзя сказать, что лучше он не пробовал, но такое тайно обставленное мероприятие, в соседской квартире, под носом у родни показалось ему приключением особенно увлекательным, с повышенным адреналиновым эквивалентом. И тогда он вспомнил, как недавно в шутку сказал ему Стефан:

– Ты, Митюша, такой же авантюрист, как я. Тебя волнует риск. Меня тоже. И поэтому ты мне нравишься, пацан. Запомни, что я тебе сказал, – я это не каждому скажу, далеко не каждому.

Потом они встретились еще раз, там же, и спиртное на этот раз уже не понадобилось, за исключением бутылки самого дешевого, для тети Люси Керенской. И возможно, поэтому все получилось лучше, чем в прошлый раз, и уже не было так больно. Лучше, в смысле ей, Митьке и так было нормально и даже отлично.

Третий их раз пришелся на первое сентября, первый учебный день в Мориса Тореза, и такое дело они не могли не отметить раз шесть за вечер. А когда собрались уходить, вечно нетрезвая тетя Люся протянула Митьке ключи от квартиры и наказала, с трудом ворочая языком:

– Ты, Митяй, давай сам теперь, когда надо, приходи. А то я усну, могу не услышать. Это дело, – она с намекательным прищуром кивнула отстраненно куда-то вбок, – на столе оставишь и делайте себе спокойненько свои дела. А уходить будешь, знаешь как закрыть, понял?

– А дядя Федя как же? – на всякий случай спросил Митя. – Если придет.

– Не придет Федька, – махнула рукой Людмила, – больно гордый он, чтоб мать проведать. Год уж как в собственном дому не появлялся. Все статуи свои собирает, а на мать наплевать. – Слово «статуи» произнесла, как и было ей положено, с ударением на «у». – И ничего у самого-то: ни деток, ни жены никакой, а только квасит больше моего, да глину месит бесконечную свою. Тьфу!

Это обнадеживало дополнительно. Во-первых, образовалась, считай, дармовая хата, а во-вторых, Варька тоже, можно сказать, теперь была под рукой постоянно, вернее, под этим самым, под болтом, только номер набрать и спуститься двумя пролетами ниже, чтобы ножки для Митеньки раздвинуть на втором этаже у Керенских.

«Знал бы премьер-министр Временного правительства, как его наследники распоряжаются жилплощадью, перевернулся б в гробу, наверно, – подумал Митька, в очередной раз натягивая после Варьки штаны.

Это уже к Новому году дело шло. У Варьки сессия была экзаменационная, и сам он, Академик, тоже был в делах весь – быковал нормально, под серьезным бригадиром стоял. Из-под армии вывернулся на этот раз, осенью: замотал, не явился в военкомат. Так они позвонили раз, другой, третий и бросили. Теперь до весны, скорей всего, до другого призыва.

Роза Марковна ничего не могла понять из того, что происходит с мальчиком. Почему тот почти не бывает дома, где пропадает целыми днями, отчего у него такой самоуверенный вид, словно без экзаменов поступил на филфак МГУ, и почему не нуждается в деньгах на карманные расходы. Несколько раз пробовала поговорить, но натыкалась лишь на поцелуй в лоб от правнука и легкомысленную фразу типа, да ладно, бабуль, все ништяк, ты лучше скажи, чего надо, я тебе сделаю.

Пару раз затевала разговор с Виленом, и каждый раз отец серьезно кивал головой, соглашался и через пару дней уезжал на съемки, в очередную экспедицию на месяц, а когда и на два. Одно перестало вроде бы беспокоить – с деньгами в доме все обстояло теперь куда как лучше прежнего. Вилен за свои кооперативные фильмы получал какие-то ненормальные тысячи, за то же самое, что делал и много лет до этого, за привычный труд, и это было удивительно, потому что никто в семье Мирских ранее не догадывался, что подобные деньги существуют и что их, оказывается, можно заработать, не поступаясь совестью и никого не обманывая. Митька же, чтобы закрыть тему места в жизни, сообщил отцу, что устроился нормально, на Можайке, администратором в спортивно-оздоровительном комплексе, на коммерческой основе, и платят хорошо, даже отлично, и что семья может на него рассчитывать, если что. Что до матери, то звонил ей редко, да Юля Стукалина давно за взрослого сына и не беспокоилась – у самой, кроме старшего, двое детей от двоих мужей, это если первого не считать, от Вилена Мирского.

Думая о том, что происходит у них с Митей, Варя Бероева удивлялась тому, как быстро и безболезненно для самой себя сумела отказаться от привычного ей образа «девочки на цыпочках», «крали» из семьи пианистической знаменитости, обремененной к тому же фамильным довеском по линии цековского дедушки Званцева. Митька свалился из ниоткуда, просто выкатился из того же самого первого подъезда; через три дня на четвертый уверенным движением стянул с нее трусы, предварительно влив приторное хмельное пойло, быстрым наскоком лишил девственности и после всего этого, вместо того чтобы принести цветы и сказать слова, которые никому не говорил, он звонит, когда отрывается от каких-то там своих дел, причем из квартиры напротив, от вечно пьяной тетки, и при этом ни на секунду не сомневается, что Варя тут же бросит дела, чтобы спуститься к Керенским, снять трусы на втором квартирном этаже и очередной раз впустить Митю в себя.

Потом уже, после того как прошли новогодние праздники и когда Митя не позвонил даже, чтобы поздравить, не то что встретить вместе Новый год, – просто поздравить и что-нибудь приятное сказать и подарить, она догадалась, в чем дело. В том, подумалось ей, что никогда он не был благодарен ей, не говорил «спасибо», «люблю», «ты мне очень нравишься» или «я хочу быть с тобой» и тем самым не давал почувствовать себя женщиной, не включил в ней самую главную первую передачу, от которой потом и набираются остальные обороты, чем дальше – тем больше. Но был момент и другой – тело Митькино невероятное. Гладкая кожа, накачанные мышцы, куда ни тронь, попа твердыми шариками – фигура иностранного атлета, какие на нерусских глянцевых обложках видала, в сочетании с грубой силой русского мужика, хоть у них там и евреи, кажется, все в семье.

Эта ситуация подавляла и не радовала. Более того, это и мешало, поскольку то, что свободно было теперь под рукой – институтские мальчики из хороших семей, с кислыми шутками, вялыми задницами и серьезным отношением к учебе, – никак не могло устроить первокурсницу Бероеву после того, что было у нее с Мирским. Приличные мальчики хороводили вокруг с вежливыми закидонами, пытались говорить о Джойсе, о Гессе, о Бродском, предлагали почитать кто Блаватскую, кто Борхеса, кто неопубликованную еще Улицкую. Она равнодушно кивала, не вслушиваясь, или же отмахивалась впрямую, четко обозначив границу своей женской разрешенности, а к весне уже отчетливо сообразила, что все пути так или иначе ведут в постель, лишь члены у всех разные и разговоры. Тем не менее условие самой себе поставила – в подобном режиме терпит Митьку до лета. Терпит, но продолжает давать. Далее, если тот не поменяется, прекращает отношения, и пускай он после этого других телок к тете Люсе Керенской тащит, попроще и без чувственных амбиций. А она, дочь Бероева, внучка Званцева, найдет себе другого, который сам будет для нее таким, какой она все это время была для Митьки.

До разрыва, однако, дело не дошло, несмотря на то что на дворе был май. К этому весеннему призыву объявили кампанию насчет уклонистов от армии, и Митьке срочно пришлось менять адрес проживания. Снова начали звонить, угрожать, сыпать повестки в ящик. Удар приняла на себя Роза Марковна, категорически несогласная с обязательной воинской повинностью.

– Что, что такое? – заведомо глуповато реагировала она на военкоматские звонки, натужно дребезжа голосом. – Кого вам нужно, в конце концов? Отвечайте! – и вешала трубку. Повестки рвала и бросала в помойку. Когда звонили снова, снова дребезжала: – Здесь нет никого, не звоните сюда, никого тут нет.

Это был девяносто первый. Через год, к следующему весеннему призыву, в кармане у Митьки уже лежал нормально оплаченный билет, на самом законном основании ограждающий его владельца от срочной службы в пользу Отечества. Но до той поры, как это получилось, Митяй рванул с Трехпрудного, опасаясь нарваться на принудительный привод. Куда – надо было обдумать. Имелось два варианта – парочка бандитских кунцевских хат, куда бы взяли на постой, или же снимать. Вот тут-то к еженедельному чаю с Розой Марковной и подгребла баба Таня, Татьяна Петровна Кулькова.

С той самой встречи их у могилы Мирских Таня не исчезала более из видимости Розы Марковны, звонила ей через день, и женщины подолгу разговаривали, обмениваясь новостями, которые сыпались отныне из телевизора с такой невозможной силой, что трудно было уследить, какая из новостей удивительней, а какая гаже.

Митька натыкался на бабу Таню крайне редко, по дикой случайности, поскольку визиты той всегда были дневные, послеобеденные, а к этому времени он был уже на Можайке, откуда строились планы братвы на день. После того как регулярные воскресные поездки к матери и бабе Тане на аронсоновскую Каляевскую прекратились в двенадцатилетнем возрасте, видеть бабушку ему доводилось раз-два в год, не чаще. Последний раз он встретил ее у них в Трехпрудном, года полтора назад, застав за чаем с бабулей. Та заплакала от неожиданной встречи с внуком, и не мечтая в тот день увидеть его. Он разрешил поцеловать себя в щеку, скривив морду, и дал о себе знать, обращаясь к Розе Марковне:

– Погнал я, бабуль, Может, буду, а может, нет. Не скучай, – и унесся.

Больше они с бабкой Таней не виделись, не довелось.

В этот раз все было иначе. О проблеме баба Таня уже успела узнать от Розы Марковны и, как только Митька появился, предложила сама:

– Митюша, мы подумали, может, тебе у меня пожить какое-то время, пока с военными не уляжется вопрос. Там тебя не знают, на Каляевской, комната у тебя отдельная будет, сам знаешь, а я хотя бы покормлю тебя, чтобы ты не питался кое-как, если прятаться от армии придется.

А что? Митька прикинул и согласился. Действительно, бабка в силе еще, обстирает там, обгладит, все такое. Квартира, хоть и не Трехпрудная, но тоже ничего, места хватает, а там посмотрим, белый билет справим, Стефан позаботиться обещал.

Короче, собрал то-се и съехал от бабули к бабке. А как съехал, то и дела начались у кунцевских посерьезней прежних. Но это ближе ко второй половине лета, когда ощущение было у Стефана, что вот-вот что-то измениться должно в стране, большое, сказал, грядет что-то, настоящее, всех коснется. А после усмехнулся и добавил, что, мол, помните, братцы мои, чем больше беспорядка вокруг и нестабильности, тем вольготней нам и добычливей. И это во все времена так, начиная с Римской империи и дальше, по средним векам если прогуляться и к нам приплыть, через революцию, войну и прочую народную неразбериху, вплоть до сегодня.

И точно, как в воду смотрел. 19 августа все и случилось типа что учуял. Путч случился, самый настоящий переворот, от новой власти – обратно к коммуне, к красным, к партийцам, к КГБ. Стефан маляву пустил по братве – залечь и ждать, быть на связи. Митька с Каляевской не выходил, был на проводе, как велено, телик отслеживал: что там, кто кого, какие танки на кого попрут и подавят. С самого утра лебедей играли, а после, как прорвало: «Эхо Москвы» одно рассказывает, другие – другое, третьи – третье, дикторши перекошенные все, народ ни хера не понимает, чей верх на какой час. Конференцию показали какую-то, ГКЧП народу представили – морды у всех чудные, руки у одного трясутся, а Горбачев, сами они говорят, больной, не может с бедой народной справляться больше – мы зато можем, новая старая власть.

Баба Таня рядом – охает, потом подхватилась, понеслась в сберкассу остаток пенсионный снимать, пока не поздно. А Митька подумал, дай, узнаю, чего там с бабулей моей, как там она, чтобы не переволновалась от новости больше, чем стоит она того. Звонит, а там никто трубку не берет. Он снова – снова молчок. Через час, через два, ближе к вечеру – то же, никого. Сорвался – рванул в Трехпрудный. На полпути передумал, вернулся, обещал на связи быть – все. Обещал – будь готов за слово ответить. Всегда готов!

А Роза Марковна и на самом деле трубку снять не могла. В это время она стояла у Белого дома, опершись о парапет набережной Москвы-реки, наблюдая за тем, как стекаются туда со всей Москвы честные люди, постепенно образуя кольцо вокруг места, где был Верховный Совет депутатов или как там теперь это называлось, не важно. Важно, что чума голову подняла и «Цыть!» народу снова приказала, и ей вместе с народом, Розе Марковне Мирской, которая никогда не была чесеиром, а напротив, полагала, что изменники настоящие – те, кто Горбачева в Форосе изолировал и мятеж неправедный учинил, не сомневаясь, что все вокруг поднимут лапы и поприветствуют возвернувшуюся гнусь. Не будет такого, господа коммуняцкие выкормыши, хватит издеваться над собственным народом, над великим русским народом, который вам так и не удалось окончательно загнать за Можай и раскинуть по местечкам. Хватит: или мы, или вы, но только без нас – сами, без народа!

Монолог свой внутренний завершила и очнулась. Как сказала-то – великий русский народ? Развела руками, ну, конечно, великий, а какой еще-то? Самый великий и есть, русский, мол, наш, и мой вместе с ними.

Снова домой понеслась – чумового таксиста тормознула, до Патриарших, сказала. Тот три цены спросил – дала три. Домой вошла – сразу капусту резать, хорошо, был кочан. Тесто готовое, слоеное, тоже хорошо, что не из морозилки – раскатать только осталось. Все – быстро, как всегда. Эх, подумалось, Сарочку бы сейчас или Зинулю – мы б в четыре руки тут дали б, только ветер бы по кухне свистел. А, дьявол! Яйца кончились. Как же без яиц пироги-то? У Чапайкина наверняка не будет – тот скромно жить привык, без излишеств, а внучка его, Варюша, та вроде не готовит дома, той мать готовое приносит, Маша Чапайкина, которая Бероева теперь. К Люське Керенской стучаться бесполезно: спит или пьет. По-любому яйцами не разжиться.

Фиру Клеонскую набрала. Та в крик – делать что, Роза Марковна, куда бежать будем? Никуда, ответила, неси яйца скорей, а то опаздываю – горю, как швед под Полтавой. Тащи все, что есть, живы будем – отдам, не утаю.

Та с яйцами принеслась, помогать взялась – тут же вкрутую варить.

Поставили сразу два противня с пирогами. Потом нарезали, каждый в отдельную бумагу завернули, неостывшие еще. В термос – чай, горячий, сладкий. И снова к Белому дому пошла, обратно. Фира поохала, поохала за компанию, но Дом оставить не решилась, духу не хватило, храбрости. Спросила, а если в черной коже придут, с ордером – пускать?

– Не придут, Фирочка, – твердо ответила Роза Марковна. – Не будет такого больше на нашей земле, – и исчезла до утра.

Потом Митя позвонил, теперь уже тете Фире – бабулю потерял, мол. Та объяснила. Митька выматерился и бросил трубку. А Роза Марковна раздавала защитникам Белого дома пироги с капустой, приговаривая:

– Ешьте, родные, пробуйте. У вас Дом, и у нас Дом. У всех нас один Дом. Не пустим в наш Дом гадину. Кушайте…

Те откусывали, улыбались дурковатой старухе и благодарили. А Мирская была счастлива, она уже знала, что победа будет за ними, за нами, за всем ее народом, и потому черты лица ее соединились воедино, что случалось в жизни ее крайне редко. Теперь она была и Ахматова и Раневская одновременно, и для этого понадобилось именно то, что имело место здесь и сейчас: ее народ, ее пирог и скорая над общим врагом победа.

«Жалко, Сема не сможет увидеть, – подумала она, шарахаясь в сторону от грузовика со шпалами для баррикад. – Семе бы это все пришлось по душе. Он бы как складывать правильней, мог подсказать, с его-то опытом…»

– Лет-то сколько тебе, бабань? – высунул нечесаную голову из окна грузовика молодой веселый парень.

– Восемьдесят восемь, – не стала лукавить Мирская и, улыбнувшись, в свою очередь встречно поинтересовалась. – А что, не дашь?

– Да ты чего? – изумился тот. – Я думал… так, лет под шестьдесят с лишним, не больше. А ты вон чего… Да на тебе воду возить надо, бабань, а не революцию делать. Революция тебе – тьфу!

Оба смеялись туповатой шутке, но Роза Марковна на паренька не обижалась. Она думала о том, что совершенно не чувствует усталости, что к другому разу, если это продлится долее, чем ночь, нужно сменить уже начинку в пирогах на другую, чтобы не получилось однообразно, и захватить бумажные салфетки для рук, что совершенно упустила из виду.

Так продолжалось и на второй, и на третий, завершающий, день противостояния. Только после этого, окончательно возвратясь от баррикад к себе в Трехпрудный, Мирская почувствовала небольшую усталость в ногах. Легкую и в ногах – более нигде. Потом ее отловил наконец Митька и вставил по первое число. Он орал, а ей было приятно, что орет и переживает. За Митькой прорезался Вилен, сумевший в конце концов дозвониться из Мюнхена, где снимал для немцев совместно с французами. Тоже разорался и тоже получилось радостно и тепло. И переговорив с одним и другим, она, совершенно уже счастливая, заснула, словно младенец: крепко, провально, с благостной улыбкой на губах и без дурных неумных снов.

А на следующее утро, рано, до восьми еще, в дверь позвонили. Там стоял растерянный Федька Керенский. Он был бледный, и у него слегка подрагивали руки.

– Феденька? – удивилась Роза Марковна. – Что случилось?

– Мама умерла, – ответил Федор Александрович. – Три дня, пока шабаш этот длился, телефон не брала. Я утром рано приехал сегодня, с поезда, в доме творчества все время это был, а она мертвая сидит, за столом. И тара пустая везде. Дня три сидит, думаю, не меньше, запах уже пошел. – Он поднял на нее глаза. – Делать-то что, Роза Марковна?

Хоронили Люську тихо, без лишних людей. Тем же днем вывезли в морг, все оформили, как надо, а еще через сутки опустили в яму в «Ракитках», на новом кооперативном кладбище по Калужскому направлению.

Из родных и близких был сам Федор Александрович, Роза Марковна и Федькин друг, тоже скульптор, Гриша Всесвятский – все. Поминки устроили в том же составе плюс Чапайкин, но не у Керенских, а у Мирских – у тех еще не выветрился покойницкий дух. Федька молча пил, Всесвятский составлял ему компанию, Глеб Иваныч понуро вспоминал про себя тот день, когда он впервые увидал понятую Люську на кухне у Мирских в день ареста Семена Львовича, в сороковом, и решил в результате, что воспоминание такое сюда не годится. Поднялся и сказал, что Людмила была Сашку, отцу Фединому, всегда верной подругой, но, к сожалению, пожили вот только недолго. И сел. А дальше говорила Роза Марковна. И про соседство многолетнее, и про сыновьи художественные таланты, и про Сашка самого, на войне погибшего, которого, кроме них с Чапайкиным, никто в глаза не видал.

Потом расходились.

– Ну и как тебе это, Глеб? – тихо спросила Чапайкина Мирская, неопределенно кивнув за окно. Оба прекрасно понимали, о чем идет речь.

– Да-а-а… – Глеб Иваныч так же неопределенно мазнул рукой, и Мирская действительно не поняла, что тот имел в виду. Но уточнять в такой ситуации не решилась.

Федька, совершенно напившись, безмолвным, правда, способом, до этого не собираясь оставаться в своей квартире на ночь из-за тяжелой трупной атмосферы, поцеловал соседку в щеку и прямым ходом, пересекши лестничную площадку, уперся в собственную дверь. Потом полез за ключами.

– Феденька, – решилась напомнить ему Мирская его же прежний план – так ведь… – но не успела закончить фразу. Керенский и Всесвятский уже ввалились в квартиру и захлопнули за собой дверь. Перед тем как захлопнуть, Федор Александрович успел лишь неопределенно, как и Чапайкин, взмахнуть рукой и пробормотать нетвердым языком:

– Да-а-а…

А еще через пару недель скульптор Керенский перебрался в квартиру в Трехпрудном совсем, оставив мастерскую только для работы. Но пока он еще не заехал окончательно, Митька успел все же заскочить туда с новой телкой, подняться на второй уровень и отодрать ее по-всякому, как и положено серьезному бойцу из кунцевской ОПГ. Ключи он, зная, что дядя Федя вернулся совсем, решил все ж не отдавать, а придержать у себя – так, на всякий случай.

Что до Вари Бероевой, то, дождавшись весны, она, ясное дело, обнаружила, что Митя с их Трехпрудного съехал по неизвестному адресу. Съехал и снова не дал о себе знать. И тогда она, поставив на нем жирный крест, улетела на месяц в Ялту, выбив из матери денег на «Ореанду», чтобы там, в кондиционированной тишине элитарной ялтинской гостиницы, попытаться пересмотреть установку на допуск к телу прочего мужского контингента.

Краткосрочную визу для поездки в США вор в законе Стефан Томский сумел получить в американском посольстве в Москве лишь в девяносто третьем году, через шесть лет после того, как освободился, вернулся в Москву и возглавил кунцевскую преступную группировку. До этих пор получал регулярные отказы без всякого объяснительного мотива. Не принято у них, видите ли, мотивы предоставлять, у уродов. Джокер, обещавший в свое время содействие в этом деле, ушел вскоре после августа девяносто первого на покой, отойдя от дел, и еще через три месяца такой спокойной жизни тихо скончался в своем подмосковном доме на гектаре барвихинской земли. Кому это был праздник, кому – невосполнимая утрата, а кто, ровно как и Стефан, к смерти этой отнесся спокойно, обезличенно, пребывая в серединном промежутке меж этими и теми.

По тому, как чистосердечно любил и ценил его Джокер, Стефану следовало о Джокере горевать. Неизвестно еще, как с новым смотрящим жизнь обернется. Но был в этом безутешном деле и свой согреватель – небольшой, но все же приятный. И об этом – Стефан знал это наверняка – не ведала, кроме покойного и его самого, ни одна живая душа. Если не вспоминать о Казначействе США, само собой разумеется.
В этот год Розе Марковне Мирской стукнуло девяносто. Но когда произошло очередное народное потрясение, пирогов она печь уже не стала, и вовсе не по этой пожилой причине. Не из-за этого, не в силу возраста и не потому, что было жаль капусты и яиц. И не потому еще, что не было сил. Были – сколько надо, столько бы и нашлось. Просто то, что творилось вокруг Белого дома на этот раз, не давало ей шанса угостить пирогами кого-либо: ни тех, кто был внутри, ни этих, что били из железных машин. Кольца уже не было никакого, ни живого, ни мертвого, но были танки, они стояли вдали от Дома, через реку, и методично расстреливали здание бронебойными и разрывными снарядами. Она неотрывно сидела перед телевизором, наблюдая по CNN то, что происходит на берегу Москвы-реки, и еще то, что случилось потом, при подходе к зданию Останкинского телецентра. Она смотрела и плакала. Не было у нее сомнений, с кем она на этот раз. Знала с кем – с теми, что вне Дома и внутри Телецентра. С ними, с ними, конечно… Но отчего-то было жаль и этих, то ли заплутавших, то ли обманутых, то ли принципиальных таких.

От Стефана в этот перелом специальных директив не поступало, и поэтому Митька, перетрухнув за бабулю, постарался на этот раз не выпустить ее из поля зрения, чтобы, не дай бог, не наделала чего неразумного, не попала под обстрел или под снайпера. Как это бывает у них, знал не понаслышке: и самому пострелять по живым мишеням довелось как-то раз, и от чужих пуль побегать, вихляя крупом. Бежал в том году по крышам, уходя от тюменских, так крыша оборвалась внезапно тупиковой вертикальной кирпичной стеной соседнего дома, метра на четыре вверх, и пришлось вниз сигать, не зная, что и будет внизу-то: ни высота какая точно, ни куда приземляться. Высота оказалась трехэтажной, а поверхность приземления – твердый грунт, спасибо, не асфальт. Прыгнул и от боли на какое-то время сознания лишился, как будто провалился в темноту. В это время свои подоспели, кунцевские братки, снизу по крыше постреляли, очередями, на всякий случай, чтобы прикрыть, если кто из своих еще наверху задержался, не знали точно – спросить не могли, Академик вырубленный был еще, без соображения валялся.

В общем, нормально получилось, остался в строю. Отделался трещинами в пяточных костях, месяц в гипсе провалялся, пока не сняли его. Дома отлеживался, на бабулиных сластях. Она не знала, радоваться, такому происшествию или огорчаться. Правнук любимейший целый месяц подле нее, хоть и неподъемный.

Первое время, пока не ходил, – судно под зад, уточка меж ног, все такое прочее. Митька думал, не справится бабуля, хотел к пацанам обратиться, чтоб сестричку организовать, – Стефан сам с этого сразу и начал. Но какой там – не пущу, сказала Роза Марковна, сама выхожу мальчика. И пальцем грозит, что, мол, как же тебя угораздило, Митенька, с лошади так упасть, чтобы обе пятки сразу повредить. Я сама не против лошадей, и занятий верховых тоже, и вообще всего спортивного, у нас и самих когда-то два рысака были в семье, у моего дедушки, твоего прапрапра по мужской ветке, Астра и Венгерка, изумительные животные, грациозные такие, хотя я плохо теперь уже помню, мы с дедушкой не вместе жили, он в Смоленской губернии обитал, а мы всегда в Москве, начиная с отца моего, Марка Наумовича Дворкина, твоего прапра…

Одним словом, своими силами выходила Митьку, а на нем все, как на собаке, и затянулось – все до последней трещинки. Когда уж совсем выздоравливал, Стефан Розе Марковне позвонил, сказал, слышал, мол, про беду с мальчиком. Хочу, говорит, зайти навестить вас всех, а то давно чаю вашего не откушивал, Роза Марковна.

Мирская встрепенулась – такие люди, Господи Боже, какие люди!

Чай пили все вместе, почти по-родственному: сама, Митенька и Стефан, милый сосед и благодетель. Ну и конечно же все то самое, без чего жизнь нельзя считать полноценной: скатерть, оборочки, твердые салфетки, то-се, мельхиор там, вазочки. Лимончик, тончайший, на блюдце с обводкой золотом и кобальтом, сахар-рафинад – упаси боже – только кусковой, колкий, звонкий, белейший. Это не Куба вам, господа, это родной житомирский буряк, откуда и Зинуля и Сарочка родом.

– До чего ж хорошо-то, Роза Марковна, искренней не бывает, – вставая из-за стола, сказал Стефан. И не кривил душой. Подумал, что никогда уже не будет в его жизни такого стола. Может, будет и лучше во сто крат, да и есть давным-давно, но такого – нет: все, проехали времена, ушла культурка, выцвела, порушилась. Шиндец, одним словом, а не щипчики вам для белоголового сахара. – В общем, выздоравливай, Дмитрий, – по-отечески насоветовал перед уходом Стефан. – А я пока в Америку слетаю, в Нью-Йорк, дела предпринимательские зовут.

– В Америку? – Лицо Мирской озарилось радостным удивлением. – Неужели в Америку саму, Стефан?

– Теперь это дело несложное, – поднимаясь из-за стола, ответил он. – Беспосадочный перелет, девять часов с небольшим, и вы там.

– Счастливый, – вздохнула Роза Марковна. – Я вот к своим годам дальше Житомира по доброй воле и не добиралась никогда, Зиночке тогда паспорт ездили выправлять. Это когда Боренька у меня родился, через год после того. Да, в двадцать седьмом, точно. И все. После этого всю жизнь в Москве так и просидела неподвижным сиднем, как Илья Муромец. Ну, если не брать эвакуацию только – в Ташкент.

– С какого ж вы года, Роза Марковна? – сделав заинтересованное лицо, но так, чтобы невольно не задеть старуху неделикатным вопросом, поинтересовался Стефан.

– С третьего, миленький, с третьего.

– Это, стало быть, вам девяносто в этом году? – и на самом деле поразился Стефан, не предполагая услышать, что такое возможно.

– Уже было, миленький, уже позади. Вон Митька телевизор японский купил мне к дате, новый, с большим экраном и чрезвычайно удобным управлением через пульт. Новости все по нему смотрю – блестяще все видно, как в кинотеатре.

– Нет слов, – развел руками Стефан и подумал, что коли так, то скоро можно будет перейти к очередной части задуманного.

Короче, весть была из приятных, несмотря на все удовольствие общения со старухой. Он подошел к Мирской, взял ее руку, нагнулся и поцеловал морщинистую кисть. Уходя, подмигнул по пути «Женщине с гитарой». И на какой-то миг ему показалось, что и она ему тоже.

Почему на этот раз ему удалось преодолеть сопротивление визовых работников посольства, Стефану было неизвестно. Быть может, подумал он, истек положенный срок, отфильтровывающий уголовных лиц от получения разрешения на въезд в страну. А может, очередная перетряска в стране внесла каким-то образом свои изменения в политику предоставления права на посещение Соединенных Штатов. Или так сработала солидная бумага от крупной деловой компании, с которой договорилась местная нью-йоркская братва, организовавшая Стефану приглашение и одновременно supporting letter.

Одним словом, все сошлось, и через неделю после чая у Мирских аэрофлотовский «боинг», на котором пассажир первого класса Томский совершил перелет через Атлантику, приземлился по расписанию в аэропорту JFK.

– Цель вашего приезда в США? – спросил его негр-таможенник при выходе в свободный мир. Стефан не понял, но догадался, о чем вопрос.

– Бизнес, – бодро ответил он, и негр, удовлетворенно кивнув, проставил в паспорт шлепку.

«Вот она, демократия в действии», – подумал Стефан и пошел на выход, где уже дожидались его пацаны, откомандированные местным авторитетом для встречи важного человека. Тот получил сигнал из Москвы загодя, по самому верхнему каналу, и, кто есть Стефан, уже знал.

Прием от всех прежних встреч сильно не отличался и был похож и на магаданский семилетней давности, и на последующий московский: шикарная хата, только на русском Брайтоне, стол, девки на выбор, затем отдельный гостевой апартамент класса люкс на весь срок гостевания и приставленный местный хлопчик с шустрым английским и «Мерседесом 500», отданным в распоряжение гостя на весь период. Остальное – по конкретному желанию, начиная от тихоокеанской баночной селедки до разнокалиберных проституток любого цвета.

Первые дня три Стефан отсыпался, привыкая к другому часовому поясу и осматриваясь. Вечером посещал русские рестораны, пытаясь определить для себя различия с московскими. Различия были. И не в пользу местных. Жратва была вкусной, но не изысканной, сервировка, имевшая отчасти посудный разнобой, оставляла желать лучшего, эстрада била по ушам и так же проигрывала столичной излишней громкостью и пошлым содержанием. Девки – вот те были не немного, а сильно гаже родных, московских, просто не шли ни в какое сравнение: дурно говорили по-русски, но не потому, что сбивались на английский акцент, а оттого, что происходили не из московских семей, а съехались черт знает откуда, со всего СНГ. Яркие губы, обильная сверх всякой меры бижутерия, блестки какие-то, люрекс бесконечный, тут же меха неуместные, красные шпильки и сами жопастые какие-то, без линии, без доведенности и шарма.

«Шалавы», – подумал Стефан на четвертый день брайтонской жизни и скомандовал хлопцу:

– Завтра в Вашингтон едем, будь готов.

Вашингтон тоже не пришелся по душе: черных – море, а главное, никто никому не нужен, у всех озабоченные морды, как будто завтра ядерная зима и нужно успеть доделать самое необходимое.

В Департаменте Казначейства, куда они добрались без особого труда, все оказалось не так, как он сам предполагал. Собираясь лететь, визу приготовил полугодовую, на случай бюрократии и многомесячных походов за собственным лимоном. Девушка в окошке, опять же черная, улыбнулась на вопрос, что хлопчик его задал, об эквиваленте уничтоженных в семьдесят третьем году бабок, пощелкала клавишами и вежливо поинтересовалась:

– В каком банке, мистер Томски, вы желали бы открыть счет на эту сумму?

Не будучи готовым к такой простоте решения сложного, Стефан растерянно дернулся к провожатому:

– В каком?

Тот подумал и предложил:

– В Чейз Манхэттен бэнк. Так и так туда съездить надо. На Эмпайр-стейтс билдинг залазить вас хочу и на паром. Хозяин говорил, вам надо будет, статую осмотреть с воды, Свободу.

– Чейз Манхэттен бэнк, – твердым голосом подтвердил Стефан черной казначейской девке хлопчикову идею и уже совсем уверенно закрепил местной добавкой: – О’кей!

Та чего-то распечатала и подала в окно:

– При открытии счета не забудьте отдать оператору вот это.

Хлопец перевел.

– Не забуду, не переживай, – усмехнулся Стефан и коротко распорядился: – Домой едем, на Брайтон.

До Манхэттена они добрались на другой день к обеду, после того как Стефан, проснувшись у себя в апартаменте, выгнал вчерашнюю черную стройняшку, оказавшуюся еще хуже, чем наша толстожопая, зависшая у него на ночь перед отъездом в Вашингтон. Набрал хлопца и распорядился:

– Машину!

И снова проблем не возникало. Все про все заняло пятнадцать минут. И снова ему улыбнулись вежливо, но равнодушно, и эта часть не впечатлила. Зато впечатлил сам Манхэттен.

«Вот где можно делать дела, – подумал Томский, – здесь, а не там, – имея в виду Брайтон-Бич – Только здесь мы на хер никому не нужны, а там нам и самим не надо. Валить надо домой, незачем здесь время просто так прожигать. Скажу мальчишке, пусть билет компостирует на послезавтра».

Пока к паркингу от банка шли, заметил на углу Мэдисон-авеню и 22-й магазин любопытный, с книгами по искусству и живописью, выставленной в витрине.

– Ну-ка, – кивнул пацану на витрину, – зайдем.

Первая же книга в яркой суперобложке, что лежала ближе к входу, называлась «Кубизм», и это не могло не заинтересовать Стефана. Открыл, листанул, выискивая знакомые по тем своим «студенческим» временам работы, снова туда-сюда пролистнул и…

…Сначала он обнаружил знакомый синий фон, а уже потом только ее саму. Она смотрела на него, слегка кося глазами на сторону, но именно это и делало ее прекрасной. И он подумал, что странно, почему он не замечал этого раньше, в прихожей у Мирских. Быть может, оттого, что привык к мысли о том, что это уже принадлежит ему и зачем тогда вглядываться, раз все равно никуда от него не денется. Он опустил глаза ниже и обратил внимание на так же неизвестную ему ранее деталь – рука, что обнимала гитарный гриф, имела не пять, а всего четыре пальца, но выглядели пальцы так, что у смотрящего не могло возникнуть сомнений относительно справедливости изображенного автором на холсте. Ниже было указано: Пабло Пикассо, «Женщина с гитарой», масло, холст, 170х110, 1914 год.

– Чудо, – прошептал Стефан, не отрывая глаз от репродукции, – чудо…

– Ну что, пошли, Стефан Стефанович? – с угодливой улыбкой спросил хлопчик. – А то еще на паром поспеть бы. Они вроде до четырех.

– Рот закрой, – продолжая вглядываться в женщину, полуслышно оборвал его Стефан, не желая разрушить то, что открылось его глазам. И так же негромко добавил: – Продавца сюда. Живо.

Тот кинулся в угол магазина, исполнять. Вернулся тут же, с очкастым умником за шестьдесят. Тот вежливо улыбнулся и спросил:

– Чем могу помочь, сэр?

Стефан указал взглядом на книгу и бросил парню:

– Переводи, – тот с готовностью кивнул, а Стефан обратился к мужчине: – Меня заинтересовал этот вот альбом. – Тот снова понимающе улыбнулся. – Но прежде не могли бы вы объяснить, что означает этот прочерк под работой?

– О да, сэр! Это значит, место нахождения картины Пикассо неизвестно, – с готовностью объяснил консультант. – Но сама работа чрезвычайно известная, поскольку была в свое время сфотографирована и позднее атрибутирована самим автором. Он вспомнил перед смертью, когда в Париже обнаружилась фотография с этой работы, что подарил ее когда-то, в начале века, некоему симпатичному русскому, но имени не запомнил и следов тоже не осталось никаких. Но, вообще-то говоря, история написания этой картины также и сама по 
1   ...   13   14   15   16   17   18   19   20   ...   23


написать администратору сайта