ряжский. Григорий Ряжский. Григорий Ряжский Дом образцового содержания Моей бабушке, Елене Марковне Гинзбург Часть первая
Скачать 0.59 Mb.
|
Отдельная линия получалась с Борисом Семенычем, удивительная для нее самой и малообъяснимая. С того же самого первого в этом доме дня не могла понять: какой такой странностью тянет ее в сторону хозяйского сына – тянет и не пускает обратно. Уважать – уважала сильно, но это же было совсем другим, это шло изнутри ребер, отпочковавшись в устойчивую независимость от разума и никак не поддаваясь уговору на угомон. Другими словами, с ощущением просто приятности от уважения и только странное это чувство не совпадало, для того же, чтобы перевести его в иное, запретное и невозможное, не хватало встречной смелости и воображения. Даже задумываться серьезно не решалась никогда, просто отгоняла наваждение такое прочь и пыталась смеяться над собой. Отгонять – чаще получалось, а вот посмеяться – никогда. Это была граница: достигнутая, но не пересеченная. Это был край, схороненный ото всех вокруг – таинственный остров капитана Немо, прописанный в жюльверновской книжке из кабинета Мирских на втором квартирном этаже. Подмечал ли сам Борис Семеныч такую необычную тягу к себе со стороны прислуги или нет, Сара не ведала. Тот больше работал все, если был дома, часто пропускал и ужин, не отрываясь от кабинетных дел, и почти всегда уходил из дому рано, чтобы поделать чего-то до студентов еще, до лекций. Да и Татьяну свою, кажется, любил по-настоящему: ни разу голос на нее не поднял, сколько Сара помнила, и запах никогда от него чужой не исходил, самый даже слабый случайный остаток от посторонней женщины. Сара точно поняла бы после стольких лет жизни рядом и уборки, сразу б учуяла от вещей. Другое дело – Татьяна, жена хозяина, Вилечкина мать. Та имела свою стопроцентно отдельную скрытность, и, как ни маскировалась, не выходило у нее Саркину настороженную подозрительность преодолеть. По отдельным кусочкам, по волосиночкам, по случайно кинутым не туда вещам, включая те, что подлежат самому-пересамому секретному сокрытию, по нехорошим малым неброским следам, по забывчивости или неумению отвести от лица слабо-кислую усмешку, по воздушной струйке, выпущенной шумней, чем надо, через невольно поджатую губу, по быстро отведенному глазу с плохо скрытой раздражением блеклой сердцевиной. Была, была там правда своя, а значит, и неправда тоже была своей, собственной и наверняка нечистой. И именно этого Сара, однажды догадавшись, боялась для Бориса: боялась, но и хотела, и даже, может быть, ждала. Все разрешилось одним разом, без подготовки к событию и длинных приготовительных обмусоливаний, в шестьдесят пятом. Сказала Татьяна, нет моих больше сил, Борис, смотреть на вашу жизнь, не люблю, мол, не желаю выносить это пропадание дальше и поэтому ухожу. А сына заберу по суду, если не отдашь по согласию. Тогда же, в тот самый час, на глазах у изумленного супруга собрала хилый чемодан с остатками балашихинского прошлого, чмокнула мальчика и вышла в Трехпрудный, хлопнув дверью бывшего жилья, не сказав Розе Марковне ни слова и не позвонив потом, чтобы объяснить свое решение. Именно в те дни, пока Борис тяжело переживал поступок жены и пытался привыкнуть к более чем неожиданному положению брошенного мужа, в самых отчаянных мыслях не допускавшего подобной выходки от тихой и верной Танюши, и трепыхнулось у Сары под ребрами. Как ни странно, Роза Марковна повела себя так, словно была к такому проявлению характера невестки, в целом, готова. И это не могла не отметить про себя наблюдательная Сара. Это несколько удивило ее, но и обнадежило. В любом случае, чего бы ни вышло, пару дней она старалась лишний раз не показываться никому в семье Мирских на глаза. С кухни выходила строго по хозяйственной необходимости и с любыми разговорами решила обождать до той поры, пока наладится любое подходящее равновесие. Равновесие наступило быстрее, чем ожидалось. Вильку суд оставил Мирским, и надобность продолжать любое беспокойство, связанное с матерью ребенка, отпала сама собой. Все прекрасно понимали, что теперь заботиться о себе предстоит ей самой; сыну же никто препятствий для общения с матерью строить не будет – пусть общается без ограничений, мать есть мать. Родственник Юлик Аронсон, кстати говоря, в тот момент на помощь бывшей жене пришел. Пожалел, видно, жить пустил в городскую квартиру. Да и Бог с ним, переживает, наверное, за всех, пытается, вероятно, собственные пути нащупать к примирению мудрый Юлий Соломонович, пожилой двоюродный брат по Семиной линии. Сара после этого переждала месяц. Под самую уже еврейскую Пасху, по обыкновению, съездила на родину наведать мать, откуда вернулась ободренной, с надеждой, что жизнь у Мирских стала другой, с залатанным уже после семейной неприятности худым местом. Так, похоже, и было на самом деле. Борис с головой сидел в работе и преподавании у себя в МАРХИ, десятилетний Вилька за это время всерьез увлекся фотографией и пропадал в фотокружке Дворца пионеров на Миусах, а Роза Марковна в отсутствие помощницы сосредоточилась на доме, отказавшись от части заказов на сложные бюстгальтеры. В этот день ее поцеловали все: сама Мирская, прилетевший домой, чтобы пообедать, Виленчик и, главное, вечером – Борис Семеныч. Борис. И тогда Сара решилась. Именно в тот свой первый день по возвращении в Трехпрудный. Дело было к ночи. Дождавшись, когда прошел час или больше, как все улеглись, она неслышной мышью поднялась босиком на второй этаж и прислушалась. Нигде шаги ее не отозвались, никак, ни единым встречным звуком. Уняв зачинающуюся дрожь, она так же тихо прошла в спальню Мирского, толкнула дверь от себя и невесомым движением прикрыла ее, уже с обратной стороны. От другой жизни теперь отделял ее промежуток всего в четыре метра, и ровно этот путь предстояло миновать ей, чтобы достичь кровати спящего Бориса Семеныча. То, что хозяин без колебаний отзовется на то, что она для них обоих придумала, откинет одеяло и протянет к ней руки, тоскующие по женщине и по настоящему человечьему теплу, почему-то казалось Саре почти уже свершившимся фактом, реальностью, на самых законных основаниях перетекшей из далеких помыслов и мечтательных снов в неосвещенное пространство спальни Мирских. Действительно, в комнате было темно: лишь тонкая световая планка от слабой весенней луны тянулась от самого верха причудливого оконного проема овальной с надломом формы, не затянутого как надо плотной шторой домашнего пошива. «Мой, – подумала Сара, то ли слыша, как стучат зубы, то ли ощущая кожей головы и корешками волос мерный звук пульсирующей у левого виска жилки, то ли отсчитывая, как равномерно-ступенчато поднимается вдоль позвоночника собственный немереный страх, отсчитывая зубчатые препятствия по пути к горлу. – Мой будет Борис Семеныч. Он родной мне человек. И Вилька его мне родной. И Роза Марковна тоже». Она еще постояла, дожидаясь, пока звуки эти и все прочее улягутся обратно, угомонятся и утихнут. Но страшного ничего не происходило, все вокруг по-прежнему было спокойным, неслышным и незлым, как и обещала ей мать. И самой ей было уже не так обидно и болезненно – она чувствовала, как боль ее, та самая, что жила раньше у ребер, опускается в ноги, уходит дальше в пол, втягиваясь в паркетные щели, и растекается по всему большому их Дому в Трехпрудном, не оставляя после себя и слабого следа. И было радостно и непонятно, отчего это произойдет с ними только теперь, с ней и с ним, – сегодня, этой самой ночью, вместо того чтобы соединить их раньше, когда еще эта женщина была: была, но уже не любила Борис Семеныча, она никогда его не любила – не любила и обманывала и за это не любила еще больше и еще сильней… Сара приблизилась к кровати, отпустила пояс у прикрывавшего наготу халата и присела на край матраса. Борис Семеныч спал, подложив под голову кулак. Она протянула руку и погладила его по щеке. За прошедший день и половину ночи его щетина уже успела внушительно отрасти, щека кольнула ее руку теплым и острым, и сразу так же тепло кольнуло ее, но уже изнутри, в том месте, где раньше держало, холоднелось и никак не оттаивалось. Она снова погладила его по щеке. Борис Семеныч открыл глаза и, проморгавшись, с удивлением уставился на ночную гостью. – Сар, ты, что ли? – приподнявшись на локте, не очень уверенно спросил он. – Вы лежите, Борис Семеныч, лежите, – ответила она и пересела ближе к изголовью. – Я это, я. Только тише, пожалуйста. – Что случилось? – снова спросил он, пытаясь нащупать рукой ночник. – Мама где? – Дома Роза Марковна, дома, спит она… Все спят, – с нежностью в голосе добавила Сара и положила ладонь на руку Мирскому, остановив ее движение к ночнику. – Все в порядке, Борис Семеныч, все хорошо. Она отвела его руку от выключателя, и Мирский удивился такому ее жесту. Он снова сделал попытку приподняться, и тогда она положила обе руки ему на плечи, сделав легкое движение от себя в попытке вернуть его обратно к постели. – Ничего не понимаю, Сар, – тряхнул головой Борис, окончательно проснувшись. – Что происходит, в конце концов? Почему ты здесь, а не у себя? Она подумала мгновенье и твердо сказала: – Я здесь, чтобы остаться у вас ночевать. Лечь сюда, – она провела рукой по его одеялу, – и чтоб вам было со мной хорошо, Борис Семеныч. Я так окончательно решила и поняла, что это самое лучшее, что может для всех для нас быть. Сара наклонилась над Мирским, замерев на секунду, затем одним коротким движением плеч спустила халат до пояса и приникла обнаженной грудью к хозяйскому одеялу. – Я вашей буду теперь, Борис Семеныч, – прошептала она, прижав к одеялу губы, – только вашей и больше никогда ничьей, ладно? Мирский зажмурился, затем снова несколько раз моргнул и выдержал задумчивую паузу. Затем спросил: – Сара, ты рехнулась, очевидно? – и зажег свет. Она резко оторвалась от кровати и поднялась, забыв прикрыть грудь. Однако Мирский даже не сделал попытки поинтересоваться тем, что предстало перед его глазами. – Запахнись, – сказал он ей спокойным голосом, отведя в сторону глаза, – а потом пересядь на стул и объясни, что означает этот твой странный идиотизм. Сара наконец сообразила, чего от нее хотят. Она стыдливо прикрыла груди одной рукой, другой же лихорадочно попыталась натянуть халат обратно на плечи. Одной рукой груди перекрывались плохо и то одна, то другая вываливались из-под растянутой до упора ладони. Тогда Борис Семеныч привстал и протянул свою руку, чтобы помочь. Она вздрогнула, когда он коснулся ее предплечья, но зато им совместно удалось восстановить ее прежний вид. Он указал ей пальцем на стул: – А теперь сядь. Сядь и говори. У нее вытянулось лицо. Казалось, еще мгновенье и вдогонку к уже имеющемуся конфузу она, словно неразумный ребенок, скривит губы, заплачет и заскандалит от этой ужасной неблагодарности, получившейся в ответ на самое искреннее намерение сделать добро родному человеку. Мирский это почувствовал и на всякий случай, чтобы не допустить истерики, строго сказал: – Я слушаю тебя, Сара. Та словно очнулась: – Борис Семеныч, я… я… не думала, что вы против будете. Я не хотела… Я думала, вам женщина нужна любящая, чтобы одиноко не было. И… – руки у нее мелко задрожали, и она попыталась унять дрожь, сунув их под себя, – и решилась, вот… Вам жениться на мне не надо, Борис Семеныч, я и так могу. Без всего… Я к вам ко всем привыкла просто и подумала, что вы тоже ко мне. И что так всем нам спокойней будет и лучше. И Виленьке. Вот… – Понятно, – недрогнувшим голосом отреагировал Мирский. – Теперь по крайней мере понятно… – он с интересом посмотрел на Сару и покачал головой. – И ты, стало быть, подумала, я тут же запрыгаю от радости в результате твоей женской щедрости и приглашу тебя к себе в постель, да? – Сара не отвечала, она только сжалась в предчувствии чего-то нехорошего для себя. А Борис Семеныч продолжал так же внятно излагать взгляд на вещи. – Скорей всего, ты рассматриваешь себя в качестве подарка для любого мужчины. Так? – Она снова не ответила, лишь пару раз вздрогнула. – А ты не задумывалась, дорогая моя, что, возможно, не всякому мужчине ты сможешь составить трепетное счастье иметь тебя в роли близкой подруги? И тем более в качестве жены. Такое тебе в голову не приходило? – Сара уставилась в щербатую точку на паркете и, не поднимая головы, неотрывно продолжала в нее смотреть. – И еще… – он вздохнул и подтянул одеяло повыше, ближе к шее, – ты полагаешь, это нормально, когда женщина разрешает мужчине вступить с ней в близкие отношения только потому, что она так решила? Самолично прикинула и сама же назначила. И ты не допускаешь при этом мысли о том, что тем самым ты, быть может, унижаешь этого мужчину, которого самим фактом принудительного разрешения ставишь в постыдное положение? А? Тем более, когда тебе прекрасно известно, что он к тому же разведен не по собственному желанию, а по чужой прихоти и единоличному решению. – Сара продолжала исследовать глазами неровную паркетную ямку и мелко-мелко вздрагивать. Мирский, видя такое дело, решил, что достаточно. Первое раздражение, возникшее в ту секунду, когда он понял, в чем дело, уже исчезло, и он решил мягко завершить ночной выговор прислуге. И уже гораздо дружелюбней сказал, подводя итоги спаленного визита: – Ты умная и милая девушка, Сара, почти зрелая женщина. И мама твоя хороший человек, она меня, можно сказать, растила до юных лет. Обе вы для нас люди далеко не чужие, сама знаешь. И поэтому я особенно не хочу, чтобы ты совершала глупости и любые другие необдуманные шаги. Я к тебе и относился хорошо, и впредь собираюсь так же относиться. Считай, никакого разговора у нас не было, ты ко мне не приходила, а мне, дяде Боре, все это приснилось, – он улыбнулся. – Ладно, Сар? – Она всхлипнула, но не ответила. – А когда у меня в жизни появится женщина, то я тебя первой с ней и познакомлю. Договорились? Сара поднялась, не глядя на Мирского, оправила халат и едва заметно качнула головой, выражая и знак согласия, и одновременно признавая глупость свою и вину. Затем быстро прошла к двери и осторожно прикрыла ее за собой. Мирский вздохнул, потер нос верхней губой, выключил свет и, закрыв глаза, снова сунул под щеку кулак. Уже засыпая, в последний момент подумал, что матери об этом говорить не станет, пусть это будет в их жизни то малое, о чем ей знать не следует. Вернувшись к себе, Сара так и не смогла в эту ночь уснуть. Лежала, не снимая халата, думая про то, почему вокруг них с мамой так несправедливо устроена жизнь. Мало того что сама – дочь неизвестного родителя, но и даром, оказывается, она тоже может быть кому-то ненужной. И даже если предлагает себя так, а не иначе, ничего не требуя взамен, ни теперь, ни потом. И уже под самое утро, когда рассвет набрал достаточно силы и слабый свет, пробивший кухню насквозь, постепенно, через застекленную дверную фрамугу стал перетекать в Саркину каморку, заполняя сначала верх, у протечного потолка, затем опускаясь ниже, ближе к кроватной спинке, и уже далее вплотную подступив к широко раскрытым глазам, она решила, что это была последняя в ее жизни неудачная попытка соединения не по взаимной любви, а лишь по согласию и уму. Провалиться обратно в темноту удалось на час, не больше – так, чтобы подняться ко времени ухода хозяина на службу. Сон, что навалился вместе с темнотой, был удивительный и страшный. Удивительный, потому что когда она снова погладила щеку спящего Борис Семеныча, то почему-то не обнаружила там теплой колкой щетины. Вместо нее было гладкое, прохладное и неживое. От неживого этого руку она обратно отдернуть успела, но времени рассмотреть то самое, до чего дотронулась, не хватило. Человек, что спал, открыл один глаз – другой, так и оставался прижат подушкой – и сказал: – А я Петро потому что, а не он. Отец я тебе, а не хозяин. И натянул одеяло выше головы. В страхе Сара снова протянула руку вперед, уцепила двумя пальцами край пододеяльника и осторожно потянула на себя. – Папа? – пораженно спросила она того, кто спал в постели Мирского. – Петро? Вы Петро? Внезапно половина одеяла резко слетела со спящего, словно он с силой сдернул его сам, завернув на другую кроватную половину. И стало светло вдруг и видно все, как белым днем. Рядом с ним, под одеялом, заложив ногу на ногу, возлежала бывшая хозяйская жена, Таня Кулькова, и улыбалась. Она была совершенно нагой, кроме того, на белесой голове крепились частые бигуди, но, казалось, саму ее это никоим образом не смущало. Она протянула руку вперед и положила свою ладонь на Сарину, продолжая гипнотизировать ее своим бесстыжим видом. Сара попыталась осторожно высвободить ладонь, но Татьяна игриво нахмурилась и погрозила ей пальцем. Затем она сжала Сарину руку в своей и положила себе на грудь. Сара подчинилась, стараясь ненароком не вызвать скандала, потому что знала, что никак не сможет объяснить происшедшее Розе Марковне. Но Таня улыбнулась: – Она в курсе, не бойся. А ты, наверно, думала, Петро здесь, да? – И сама же ответила: – Не было его тут. Я тут, милочка, ясно? – и резко откинула вторую половину одеяла. Там, все в той же позе, с выражением детского счастья на спящем лице, подсунув кулак под щеку, безмятежно сопел Борис Семеныч Мирский, муж и отец. – Ладно, – сменила гнев на милость Татьяна, – хватит. Давай… – и пару раз призывно похлопала рукой по постели в промежутке между собой и мужем, – сюда ложись. Разденься только сперва, – и потянулась к ее халату. От неожиданности Сара сжалась и схватилась руками за оба халатных отворота, чтобы не пустить Татьяну куда нельзя. – Меня папа ждет, Петро, – промычала она, чувствуя, как не слушается ни рот, ни голова. – Нельзя мне. – Как хочешь, – согласилась Татьяна, – дело твое, только тогда я Бориса разбужу, пусть он сам что делать с тобой решает. А Петро твой, говорю ж, не был сегодня. Как ушел, так еще и не было его. Ну что, – она кивнула на хозяина. – Будить? И тут Сару прорвало. – Не-е-е-ет! – заорала она что есть сил. – Не-е-е-т, пожа-а-а-алуйста, не на-а-а-адо-о-о!!! – и стала рваться, рваться, рваться: то ли из рук нагой Татьяны, то ли из двери спальни, то ли из Дома их в Трехпрудном, то ли в поисках канувшего в вечность неизвестного Петро… Утром, как ни в чем не бывало, она поздоровалась с Мирским, подала ему завтрак, с обычной вежливой улыбкой, и даже не натужной. Единственно, глаза не улыбались, и Борис Семеныч отметил это про себя: и то отметил, и другое. Но в целом все было нормально. И даже хорошо. А дальше снова был привычный круг забот, за исключением того лишь, что с Вилькой ей больше гулять не требовалось в силу набранного им возраста, как и не нужно было уже давно отслеживать горшки, сопли и прочее мелковозрастное детское. По делам вне дома оставались лишь изредка магазины, да и то самое простое: хлеб, молоко, картошка, морковь, буряк и гречка, если повезет. Прочее, как правило, закупала Роза Марковна, отлично разбираясь в качестве и внешнем облике продуктов. Так что выходы из дому во все годы для Сары были редкими и непродолжительными. И даже по выходным, не слишком понимая, куда отправиться ей в большом городе, когда все самое главное уже было не по разу отсмотрено и рассовано по памятным ячейкам, большую часть времени она предпочитала проводить дома, впитывая в себя тексты бесконечных хозяйских книжек про жизнь замечательных людей, про путешествия к дальним землям, про диковинных зверей и удивительные открытия. Другими словами, годы шли, менялись отрывные календари один на другой, но реальный шанс найти для себя взаимность, равную той, какую задумала в ночь тогдашнего своего позора, не образовывался никак. Однако случай такой подвернулся в самом конце шестьдесят девятого, за год до тридцатого дня рождения, когда Сара, не надеясь на чудо, почти уже поставила на себе окончательный и прощальный крест по женской части. В тот день хоронили Алевтину Степановну Чапайкину, прошлую соседку сверху, педагога по искусству и картинам из Московского Университета, Глеб Иваныча, начальника из КГБ, неразведенную жену. Умерла она как-то незаметно для всех: внезапно пропала из Дома в Трехпрудном в шестьдесят третьем где-то, говорят, по одноразовому скандалу с супругом, вместе с дочкой Машей, что виолончель с собой таскала все, в деревянной кожуре, музыке на ней училась скрипичной. А жить вроде стала у отца, члена ЦК партии, тоже видного деятеля, как и муж или даже больше. Сама же Алевтина Степановна про быстротечный обширнейший инфаркт знать никогда ничего не ведала: сердцем ни разу не слышала, как и не предчувствовала чего-либо нехорошего вообще – ни от здоровья, ни от болезни. Завалилась разом: у себя в университете, на лекции, и, пока везли, скончалась в машине «скорой помощи». Патологоанатом удивлялся потом безмерно – столько, сказал, рубцов на сердце и никаких при жизни симптомов никогда. А болезни сердечной, прикинул, лет пятнадцать, судя по всему, не меньше. Это, если отмотать, то год пятьдесят четвертый так получается, пятьдесят пятый. Дела-а-а-а… Забирали Чапайкину из пироговского морга, но сама панихида намечалась в МГУ. Роза Марковна решила, что в морге проститься с Алей будет лучше: не так много посторонних соберется и проще будет, без надрыва. Туда же подскочил и Федя Керенский, скульптор, сосед по этажу. Именно там, впервые за все время, сколько жила в Трехпрудном, Сара его и увидала. Ну и наоборот, само собой. В общем, свиделись соседи. Федор осторожно так взял за руку Мирскую, подойдя сзади, и шепнул: – Представьте меня вашей спутнице, тетя Роз. Та искренне удивилась: – Ты что, Федюша, это же Сарочка наша, Зины дочка. Она уж лет десять у нас живет. Шутишь, милый? Стали выносить тело, и в эту минуту у морга притормозила черная «Волга» Чапайкина. Маша-музыкантка с цековским дедушкой-пенсионером тоже были здесь, прибыли раньше других. Тестю Чапайкин сухо кивнул, глазами сделал дочке, но зато вежливо поздоровался с Розой Марковной. Федьке руку пожал без слов. Сару вовсе не заметил, пробил глазами насквозь, как через пустой воздух. Подошел к гробу, постоял молча, затем отступил два шага назад, развернулся и четкой поступью двинул к «Волге». Мирская проводила его глазами и, притянув Сару к себе, повернулась к Керенскому: – Феденька, я хочу, чтобы ты познакомился, наконец, с нашей Сарой. Она нам почти родственница, и ваши родители, между прочим, знакомы были с каких еще времен. Так что дружите, ребятки, и видьтесь меж собой почаще, чем в десять лет раз, да на похоронах. Как-никак дверь в дверь живем. – Да я все больше в мастерской, теть Роз, – улыбнулся Федька. – То один заказ, то другой – не вылезаю оттуда. Домой разве что к ночи добираюсь. И то не всегда, – и с добродушным призывом протянул Саре руку для знакомства: – Керенский. Федя. Та смутилась, но тоже руку в ответ протянула, назвавшись: – Сара. – А в мастерскую ко мне придешь? – незамедлительно перейдя на «ты», задал нежданный вопрос Федор, пока гроб с Алевтиной поднимали и несли к траурному автобусу. – У меня там есть чего посмотреть, не пожалеешь. – Не знаю, – смутилась Сара. – Разве что только в мой выходной, в воскресенье. Я вообще-то редко куда хожу, – и обернулась к Мирской. Однако та шла, провожая гроб до автобуса вместе со всеми, так что подкрепления ждать было неоткуда. И тогда она снова сказала, но уже тверже: – Вы мне расскажите, как найти, и я приду. В воскресенье тогда, ладно? До обеда. – Вот и распрекрасно, Сарочка, – улыбнулся Федька. – Буду очень ждать. – Он слегка наклонился к ее уху и с таинственной интонацией в голосе добавил: – Оч-чень. …Надо признать, что слова любви, которые Федюня Керенский загодя заготовил для этой симпатичной, хотя и не так чтобы первой молодости Сарочки, озвучены были им не в первый ее гостевой визит, а лишь на следующий раз. И состоялось признание это не до обеда, а глубоко после, уже гораздо ближе к ночи, разделявшей очередную предвыходную субботу и последующее пустое воскресенье. И если сам он находился по привычному делу в состоянии, когда по человеку верно не скажешь, пьян он, трезв или же просто выпил, то к Саре такой подход неприменим был по определению, по всей прожитой ею безалкогольной и непорочной жизни. Это если не брать в расчет допущенной ею огорчительной оплошности в неудачной и самоуверенной попытке открыто породниться с братом своим единокровным, Борисом Семенычем Мирским. Впрочем, знать об имеющемся родстве Саре было не дано. Об этом знал, кроме самой Зинаиды, лишь один человек на свете – Глеб Иваныч Чапайкин, которому, впрочем, глубоко было на это наплевать с того самого момента, как неизвестный пассажирский поезд взял под себя рельс на Украину и в тот же день Роза Марковна Мирская, искренне расстроенная, сообщила ему, что Зина ее убыла на родину, и, скорей всего, безвозвратно. Был и еще один поезд, гораздо позднее, о котором, в свою очередь, было известно уже доподлинно все. Надежно успокоился Глеб, лишь когда специально оборудованный товарный вагон для перевозки зэков, трижды призывно гуднув конвою, тем самым дал знать, что до станции Магадан остается пятнадцать минут и, стало быть, пора готовить этап к последней выгрузке. Одним словом, пронесло в ту самую ночь сына и дочь Семена Мирского, убереглись от испытания родственностью, исключительно, правда, за счет одной лишь из сторон – по причине беспримерной стойкости Бориса Семеныча к факту греха и непорядку в доме. Нельзя в то же время сказать, что после того случая Мирский жалел когда-либо о не случившейся между ним и домработницей связи. Не жалел и не поступил бы иначе и при других обстоятельствах. Он не жалел – он помнил. Помнил всегда, почти до самой смерти, вольно или невольно воспроизводя в памяти те обнаженные, так и не тронутые им, вздрагивающие при свете ночника Сарины груди со вздыбленными, налившимися твердым сосками. Не мог он забыть и ту немало его удивившую готовность отдать свое тело и саму себя именно ему, лечь в его, а не в чью-то еще в постель, чтобы стать для него самой преданной, самой ласковой и самой жертвенной женщиной и подругой. Так вот, в тот второй свой гостевой приход в мастерскую Федора Керенского она всего лишь пригубила из протянутого им стакана чего-то горько-сладкого и хмельного. – Наш профессиональный напиток, – объяснил Федька, – творческий состав по рецепту МОСХа, способствует художественному восприятию окружающей среды разума – ноосферы, как говаривал профессор Вернадский. А всего-то: немного старки для терпкости вкуса и отличное алжирское – портвейн из Португалии. Все – комнатной температуры. Лед совершенно не требуется, лед убивает все живое. Ну разве что запить потом глотком холодного пива. Это не страшно: наоборот, недурственно снимает и мягчит. Приняв из Федькиных рук чайный стакан и сделав два глотка, Сара виновато улыбнулась и вскоре неспешно поплыла по кривой вдоль линии Федькиного искусства. Тот вел ее, тыкая пальцем в работы, законченные и начатые, объясняя что-то про бронзу и литье, про гипс и пластилин, поминая прошлую выставку и неся столь же урезанную правду про будущую заграницу. В конце пути он резко развернул ее к себе, приблизив лицо к лицу, порывисто прижал к груди и, не дав опомниться, стал безудержно целовать ее волосы, шею, руки, плечи. Он целовал и в промежутках между поцелуями шептал на ухо: – Ты моя, Сара, моя, я люблю тебя, слышишь? Люблю! Сара слышала… В это время она продолжала по инерции плыть, не вполне сознавая сама, куда несет ее Гольфстрим из алжирского и старки, но теперь это было уже не важно, потому что все, наконец, сошлось для нее в единой искомой точке: ее любили, ее желали, ей целовали руки, и это было взаимно… Продолжая наносить чувственные хаотические поцелуи так, чтобы не расцепляться, Федька мелким переступом сдавал назад, к окну, под которым разместилась шаткая, наполовину разваленная кушетка, затянутая несвежим, местами протертым до пружин мебельным гобеленом. Он сел на нее, увлекая Сару с собой, тут же выбросил ноги в длину, закинув вместе с Сариными вдоль кушетки так, что она оказалась поверх него, прижатая телом к телу, лицом к лицу, и уже со всей мужской неприкрытой страстью впился губами ей в губы, промежуточно решив, что или он ее сейчас возьмет, или выгонит вон, если порыв его ни к чему такому не приведет. То, как он ее раздевал, Сара помнила плохо, была практически отключена от собственного сознания. Помнила лишь, как лежала на спине, голой кожей ощущая под собой пружины через грубую ткань, как Федор целовал ее в груди и в живот, гладя бедра и одновременно разводя ее ноги врозь, а затем… Затем провал в памяти, но тут же – короткая боль, острая и радостная, во всем ее теле, передернувшая всю ее снизу и до самых глаз, до лба, до кончиков волос. Именно в этот момент Федька, распаленный открывшимся видом, как и самим подвернувшимся приключением, начавшимся на похоронах и имевшим завершение теперь, вломился в Сару, пробив по пути многолетнюю ее нетронутость, не по уму затянувшееся трепетное девичество, а заодно смутные обиды на весь мужской род. Скорее всего, затащив в этот раз Сару на кушетку и овладев ею без особого труда, Федька просто внес бы соседкину домработницу в перечень чувственных и податливых девок, готовых подвалить к нему в полуподвальную мастерскую по первому творческому сигналу, и этим легким приключением закрыл бы тему до другого потребного раза. Однако все произошло не по Федькиному обыкновению, как сам он думал, а иначе, поскольку почти тридцатилетняя Сара Чепик оказалась натуральной тургеневской девушкой, классической девственницей, чего быть по жизни никак не могло оттого, что сроду не бывало. И такая трогательная необычность не могла не взволновать внутреннее вещество скульптора Керенского, который, отвалившись после любовной атаки, обнаружил на кушетке эти самые следы девичьей нетронутости, что и привело его одновременно в изумление и восторг. – А чего ты не сказала, что у тебя никогда не было мужчин? – спросил он ее, нежно поглаживая по животу и игриво забираясь мизинцем в пупок. Сара стыдливо свела ноги, поджав одну к другой, и, глядя на Федьку влюбленными глазами, честно ответила: – Потому что я тебя ждала всегда и теперь мне все равно. Ты самый первый и самый хороший. Мне уже лучше не надо. И я знаю, что ты меня любишь, а это самое для меня главное. Федька умильно глянул на Сару, и отчего-то ему не стало противно. Почему-то не хотелось никуда ехать, спешить и даже добавить себе в стакан. – Знаешь, – сказал он, закуривая папиросу, – а ты и вправду чудная. С другими мне, бывает, притворяться хочется, ерничать, дурковать опять же. А с тобой – нет. Веришь? – Конечно, Феденька, ну как я могу тебе не верить, раз у нас случилось такое… – она уже смелее окинула взглядом собственную, а заодно и Федькину наготу, – …такая человеческая близость. – Вот именно, – согласился он и, плеснув себе в стакан старки, медленно выцедил все же часть налитого в рот, – …что человеческая, и я ужасно этому рад, Сар. Честно. – А ты маме своей скажешь про нас? – неожиданно спросила Сара и в ожидании ответа посмотрела на Керенского. – Маме? – удивился тот и пожал плечами. – Мать моя алкоголичка, ты не знала разве? – Сара растерянно покачала головой. – Она ж после войны все наши вещи распродавать стала, все самое ценное за три копейки отдавала. Все спустила: краснуху павловскую, рояль старинный, серебро, картины – все, что от отца осталось, от последних Керенских. Так что советоваться не обязательно, тем более я и так давно ее содержу и присматриваю заодно, а то вообще пропала бы, спилась совсем. Да и не бываю там почти, здесь в основном живу. – А Розе Марковне? – решилась уточнить важное для себя Сара. – Ей расскажем? – Тете Розе-то? – задумался Федька и снова плеснул себе старки. – А вот как раз ей-то, может, и не надо, а то она переживать за нас больше нужного станет или подумает, ты от нее уйти таким путем удумала. – Он опрокинул питье в рот, опустил стакан на пол и предложил: – Подождем пока? – Подождем, – с готовностью подхватила Сара, внутренне соглашаясь с таким вдумчивым Федькиным подходом к вопросу о Розе Марковне и ее спокойствии. На этот раз она сама уже прильнула к Федькиной груди, желая всего того, чего сам он захочет, невзирая на девическое неудобство первого раза. – Женщина… – прошептала она, приложив ухо к Федькиному сердцу и вслушиваясь в ровные глухие стуки изнутри. – Теперь я твоя женщина, Феденька… Твоя… Соблюдать взаимную договоренность насчет того, что лучше бы Розе Марковне не знать об их отношениях, ни Керенскому, ни Саре не понадобилось. В то самое воскресенье, когда домработница Мирских, проведшая ночь неизвестно где, явилась в Трехпрудный лишь к ужину, пытаясь по возможности замаскировать исходящее от нее сияние, Роза Марковна путем нехитрого вычисления все уже поняла сама. – Девочка моя, – сказала она Саре, – я не знаю, радоваться мне больше или огорчаться, но знай – Федюша человек непростой. Хотя… Скорей, я бы сказала, наоборот, – слишком простой. В том смысле, что тебе следует быть поосторожней, учитывая, что ты… что у тебя пока недостает в общении с мужчинами опыта. А Федор, конечно, очень мил, но все же легкомыслен достаточно, не слишком м-м-м-м… обладает… э-э-э… как бы тебе сказать… не очень может оказаться ответствен к ситуации. Понимаешь, милая? – Роза Марковна, – честно ответила Сара, не пытаясь увильнуть от получившегося разговора, – я очень Федю полюбила. И он меня тоже. Очень нам с ним вместе хорошо – он сам сказал, я его не просила. А у вас я как работала, так хуже не стану. Мне это мешать не будет, наша с ним любовь. Пока… А потом уже пусть само все решается для нас. Ладно? – Ладно, – вздохнула Мирская и погладила Сару по голове, – ладно… Самое интересное, что в тот момент, когда Федька признавался Саре в чувствах, он почти не врал. Что-то такое и на самом деле проснулось в нем, в устье глубоко дремавшего внутреннего корня, высвободившись из потайного, о котором и сам не знал, кармана и шустро прорастая наверх, к самой середине головы. Сара, по обыкновению, становилась свободной от домашних дел сразу после того, как перемывала после ужина посуду или чуть позже. Дважды на неделе она теперь выходила из дому и на метро доезжала сначала до «Динамо», а оттуда уже, когда как, разными путями добиралась до Нижней Масловки, где в старом доме размещался творческий полуподвал скульптора Федора Керенского. Раз в неделю производила там обязательную влажную уборку, чаще по воскресеньям, когда не спешила обратно в Трехпрудный. В этот день они могли себе позволить поваляться подольше, если, конечно, Федя был накануне не окончательно хмелен и не просыпался ко второй половине воскресного дня, всякий раз с удивлением обнаруживая прибиравшуюся в мастерской женщину. В другой день недели, если оставалась на Масловке, Сара вставала ранехонько, по будильнику, но так старалась, чтобы не потревожить Федю, и пулей летела обратно в Трехпрудный, в семью Мирских, чтоб успеть отправить каждого по своим делам. К тому времени Вилену шел уже пятнадцатый год и уход за ним требовался минимальный: накормить, убраться в комнате, в той части, где сам он разрешал, ну и стирка. Борис Семеныч продолжал жить в прежнем режиме: ранний уход – позднее возвращение – один выходной, проводимый преимущественно в кабинете. Как и прежде, ни малейших признаков существования рядом с ним какой-никакой женщины, даже тайной, не наблюдалось. Даже сверхчуткая и наблюдательная Сара не могла уловить и намека на подобный факт ни по запаху, ни по случайным словам его, ни по отдельным следам на одежде. Впрочем, все последние годы это ее почти уже не интересовало, а начиная с нынешних времен и подавно перестало как-либо заботить. Теперь у нее был Федор, и она не сомневалась, что не просто любимый, а будущий законный муж, творческий скульптор, носитель знаменитой фамилии, которой сам он то тайно, то в открытую не переставал гордиться. А она, как водится, – законная в будущем его жена, Сара Петровна Керенская, в девичестве Чепик. В таком режиме жизни все они, Мирские, Сара, Керенский, перевалили в семидесятый год, придя туда каждый со своим понятным жизненным планом. Роза Марковна – завязать наконец с грациями, оставив по возможности лишь легкие лифчики и постаравшись при этом не думать о возможной продаже ни одной из картин коллекции Семена Львовича. Борис Семеныч – получить профессорское звание и в приложение к нему долгожданную кафедру градостроительства. Вилька – закончить восьмой класс без троек, так, чтобы не огорчать бабушку и потесней сдружиться с Милочкой Коган из 8 «Б». Сара – с радостью согласиться на несомненное предложение Феденькой руки и сердца и перебраться в квартиру напротив, не забывая про всяческую помощь семейству Мирских. Керенский – развязаться с фонтаном в Туле, выставиться на Кузнецком Мосту, ближе к весне отвалить в Судак, оторваться там в доме у Бруней и отпустить наконец восвояси Сарку, чтоб не строила иллюзий на свой счет, а то влюбчивей, чем надо, оказалась, утомила, увязла в заботе о нем и в собственной надежде – одной своей влажной уборкой заманила. Новый год Сара встречала со своими. Хотя, кто теперь был ей больше свой, а кто меньше, ответить вряд ли бы сумела. Федор гулял в мастерской у друзей, но взять с собой не предложил. Просто сообщил, что числа до третьего не появится. А она и не расстроилась, потому что все равно туда, где сильно выпивают, пойти, наверно б, не смогла – сама не захотела. Во-первых, Мирским помочь обязательно надо: готовка, подача, убрать, сменить, чтобы не обидно было никому. Но это было не главным – если б надо, Роза Марковна всегда на любую просьбу отзывчива и согласна. Дело было в другом, в самом простом и понятном – в ребеночке, который второй месяц живым комочком покоился в животе у Сары и о котором, кроме нее самой, не знала ни единая душа, даже сам отец комочка этого – Феденька. И поэтому, ни дым никакой папиросный, ни вредный водочный дух, ни режим для маленького неподходящий больше не разрешался. Подумала тогда еще, в канун новогодний, что вернется Федя от друзей, отдохнет после праздника, придет в себя маленько, вот тогда и расскажет она ему о сюрпризе, об их наследнике, о маленьком Керенском. Или Керенской – как Бог даст. Сказать, однако, пришлось лишь к середине января, раньше Федька не объявился. Мать его, Людмила, будущая свекровь, лишь глаза пучила, когда Саре осторожным коротким звонком в соседскую дверь удавалось заполучить соседку для вопроса о сыне, и только отрицательно мотала головой, разводя руками и не отвечая ничего вразумительного. В ближайший выходной решила ехать на Масловку, записку хотя бы оставить или чего-то еще. Когда добралась, по открытой форточке подвального окна тут же догадалась – дома, вернулся. Сразу легче стало – жив. Снег отгребла от низкого окошка, ближе подобралась, нагнулась, празднично сама себе улыбнулась в предчувствии радостной встречи, представила, как, играясь, грозно пальцем погрозит любимому, почему, мол, так долго знать о себе не давал, отчего такой-сякой, ненаглядный мой, задержался неизвестно где, в каких таких местах обитался без меня, а я тут нервничай и бог знает, что сама себе представляй… И увидала то, чего видеть было не надо: то, как спит на раскинутом диване ее Федя, а рядом с ним нежится во сне, пуская пьяные пузыри, голая девка, молодая и сисястая. Жопа ее тоже неприкрытой осталась, голой, – видать, не очень девка прикрыть себя утрудилась после всего этого самого… Запомнилось только, как вниз потом в подвал влетела, как в дверь, драным заменителем обитую, глухо билась, колотя изо всех сил, не чувствуя боли в руках. Как кричать туда стала, где спали они, через щель, через низ, через саму эту дверь проклятую. Федька открыл в одних трусах, злой, тупо на Сару уставился, спросил: – Ну, чего орешь, Сар? Не видишь, сплю еще? – Фед-дя, Федь-денька… – Она без сил опустилась на линолеум в прихожей, мотнула кое-как головой туда, в мастерскую, где и было само непотребство: – Как же см-мог ты… Ф-федя… Как?.. Федька не отвечал, набычив шею красным, то ли от негодования, то ли от непросохшего принятого вчера питья, и, мозгуя ситуацию, пытался сложить в разумные слова. А домозговав, высказался: – А ты, Сарка, думала, я век с тобой проживу, что ли? Ты, значит, благородная, а я не человек? Мне нельзя, выходит, теперь никакой человеческой свободы от тебя иметь? Жить по-заведенному, как ты мне назначила, так? Из глубины мастерской донесся недовольный девкин крик: – Фе-е-едь! Ну ты идешь или чего? Где у тебя пиво там оставалось, а то пить охота! Керенский поежился от холода и подтянул трусы повыше: – Ты знаешь чего, Сарк, ты сейчас езжай давай лучше. А потом праздники кончатся, и мы поговорим. Ладно? Сара обрела наконец голос, поднялась в рост, глянула в бесстыжие глаза внука премьер-министра и отчетливо произнесла: – Когда твои праздники закончатся, наш ребенок уже родится, понятно? – В смысле? – насторожился скульптор. – Какой еще ребенок? – Наш, Федя, наш с тобой ребенок, твой и мой, который уж два месяца как зачался и которому нужен отец будет, а не гулящий мужик. Хоть и скульптор, – с вызовом добавила она, переведя гневный взгляд в глубину мастерской. Оттуда снова заорали, та же девка: – Фе-е-едь! Ну кто там еще? Я уйду сейчас, если не придешь. Я серьезно, котенок! Федька обернулся, прикинул чего-то свое, а прикинув, выдал окончательно: – Знаешь чего, Сар? Вали отсюда куда подальше, вместе с угрозами своими, с ребенком этим неведомым и вообще забудь лучше дорогу сюда! – Казалось, он уже совсем протрезвел и поэтому добавил абсолютно серьезно и твердо, махнув головой в известный обоим адрес: – И туда, само собой, тоже не суйся больше! – Затем он с силой дернул дверь на себя и уже в самый последний момент, перед тем как щелкнул замком, успел бросить в дверную щель: – Все! Дома, по возвращении, ее ждала еще более дурная весть. Не дурная даже – пострашней. – Телеграмма пришла, Сарочка, – не скрывая тревоги, встретив ее у дверей, сообщила Роза Марковна, не заметив даже, с каким лицом та вошла. – Что? – Сара бросила быстрый взгляд на Мирскую и тут же спросила: – Мама? Больше для Сары любого неприятного известия ждать было неоткуда. Впрочем, и любая телеграмма для нее могла прийти из единственного на свете места – Житомира. И поэтому она оказалась права – не угадаться такое не могло. – Почему-то подписано «Рахиль», – Роза Марковна кивнула головой на разворот телеграммного листка и протянула его Саре. Та молниеносно пробежала глазами текст и присела на пол. По понятным причинам на сегодняшний день это был уже перебор. Текст был недлинным, но зато – понятней не бывает: «Мамы рак приехай Рахиль». – Это соседка, – не отрывая глаз от телеграммы, пояснила Сара, – живем в одном бараке. Звонить было некуда, подробности неизвестны, но сама тема была устрашающей. – Ехать? – понимающе, одними глазами спросила Мирская. – Ехать, – медленным кивком головы подтвердила Сара. Посмотрела на часы, прикинула, – сегодня, Роза Марковна, прямо сейчас, еще успею к вечернему. – Тогда не теряем времени, – отреагировала хозяйка, – собираемся. Ты у себя, я у себя. Сейчас наберу еды и денег. Я мигом. Прибудешь – сразу звони. Если надо – приеду. Все! Там было «все» и здесь было «все». И теперь это Сара знала уже наверняка – вся жизнь ее теперь состояла из одного безрадостного слова. И если к этому человеку возврата нет, понимала она, потому что после того, что случилось, это стало вовсе невозможным, то к Мирским возврата не будет по другой причине, как бы ни вышло с мамой, – теперь у нее будет ребенок, ее ребенок, она родит его и будет ему ласковой и доброй мамой, и ребенок станет любить ее так, как она полюбит его сама, отдав ему двойную любовь – свою собственную и ту, которой лишил его кровный родной отец. С Борисом Семенычем, как и с Вилькой, попрощаться не удалось, оба отсутствовали, а о Федоре Керенском обе не вспомнили, каждая в силу отсутствия в тот момент личной нужды. Когда Сара добралась до своего житомирского гнезда, то первой, кого увидала, была Рахиль, соседка по бараку справа. – Дохтур каже, шо метастазы в лимфоузлах, – вместо приветствия сообщила она Саре, – швыдко росте, а сама ж неоперабельна. Так и каже. – Раньше чего не вызывали, тетя Рахиль? – Та не хотила вона, Сарушка, – вздохнула Рахиль. – До кинця самого тягнула, думала, шоб тебе з Москвы не чипаты. Мисця, каже, доброго позбудешься, замуж потим в столицю не пидешь, а тут у нас, сама знаешь, кому ж мы с бараку нашого потрибни. Ко времени приезда дочери Зинаида была уже невозможна слаба, но могла еще понемногу передвигаться и сама себя как-никак обслужить. Есть – почти ничего не ела, не могла, обратно просилось, не принимал организм никакую еду, не желал расходовать остаток сил на переварку пищи, пробовал, видно, оставить утекающие с каждым днем силы на поддержание разума и уже бессмысленную борьбу с неизлечимым недугом. – Почитай, за три месяца сгорела я, дочка. Разом покатило ни с чего, нежданно: с греха, видать, моего прошлого, какой всю жизнь ношу, да не избавлюсь никак. Вот оно и набралось. Смертью моей стало раньше срока. – Да какой там еще грех, мама, – огорченная Сара не придала ее словам особого значения, – наговариваешь на себя, как всегда, ты ж у меня святая просто, ничем по жизни не замаранная. – Эх, Саронька… – Зина не стала продолжать начатое, не решаясь даже с ней уйти в откровенность. – Спасибо тебе, что приехала, будет кому хоронить теперь. – Она лежала бледная, с худым, но не избежавшим отечности лицом, глаза ее выцвели так, словно в глазные белки набрызгали легкой желтоватой мути, а самим зрачкам убавили видимости и цвета, разбавив их водянисто-серым. Розе Марковне Сара решила не звонить, чтобы никому не делать хуже, чем есть. Подумала, это ближнее время пройдет, а там видно будет, как другое время потечет, – то, что это сменит: слишком много непонятного впереди. Через неделю Зина перестала подниматься окончательно – лежала на спине, глядя в потолок и почти не мигая. Не ощущая вкуса, равнодушно принимала от Сары жидкую кашу, послушно открывая рот, но в те же самые минуты память ее успевала мимолетно скользнуть по обрывкам так и не сложившейся жизни, задевая неровными заусенцами за проклятое прошлое, то тут, то там, оставляя по всему пути всплески выплывшей из желтой мути вины и последнего утекающего разума. К удивлению дочери, Зина внезапно и сильно изменилась. Не в том смысле, что предсмертная картина сделала мать похожей на самою смерть. Как раз наоборот – Зинаида Чепик обрела красоту. Казалось, все, что сопровождает человека при уходе: усыхание в лице и руках, разлитая по телу слабая желтизна, заостренный нос, утончившиеся бледно-серые губы, неподвижный взгляд, лишь подчеркнуло и обозначило скрывавшуюся годами материну породу и необычную красоту. И это поразило Сару настолько, что, сидя подле нее, часами она могла рассматривать мать, словно впервые видела эту женщину, как будто хотела успеть запомнить ее такой, какой никогда до этого не знала. Зинаида Чепик прожила еще один месяц, отсчитывая от поры, когда Сара вернулась от Мирских с ребенком Керенского в животе. Уже перед самой смертью неведомым усилием ей удалось стянуть в единое место растерянные по краям куски сознания и, вытащив самое больное, слабо прошептать: – Ты, дочка, ближе к Мирским держись, к Розе Марковне и ко всем к ним. Они тебе родня и есть, ежели чего. Ближе никого не будет. – А отец наш живой? – решилась спросить Сара умирающую мать, пытаясь хоть на этот раз узнать то, о чем спрашивать у них не полагалось, начиная с разумного детства. – Петро, отец мой. Мать моргнула и на миг сжала Сарину руку в своей: – Не было Петро, дочка, н-не отец он и н-никто совсем. – Как же, мама? – Сара нагнулась над Зиной и теперь сама уже сжала ее руку в своей. – А кто тогда отец, мам? Слышишь меня, мамочка? Папа кто? Живой он? – Па-па… – пробормотала в полузыбытьи Зина, – папа твой… был… Он был… М-м-м-м… – Кто, мам, кто? – она поняла, что кричит, но это не помогало. И догадалась, что уже не поможет. Материны зрачки закатились под верхние веки, а мертвые ротовые мышцы так и оставили Зинины губы замершими и чуть вытянутыми вперед: то ли просто на предсмертном мычанье, то ли на случайно подвернувшимся под язык длинном «м-м», то ли на сознательно начатом, но так и не договоренном ключевом слове… Звонить Мирским Сара не стала, вместо этого отправила на имя Розы Марковны телеграмму следующего содержания: «Мама скончалась тчк Остаюсь Житомире тчк Спасибо за все тчк Сара». Через полгода после того, как Сара Чепик похоронила мать на городском житомирском кладбище, у нее родилась девочка, хорошенькая и здоровенькая, не похожая ни на Федьку, ни на Сару, а ужасно напоминающая всем своим видом грудничка с детских фотографий покойного академика архитектуры, лауреата, депутата и орденоносца Семена Львовича Мирского. Однако знать о таком сходстве оригинала с неизвестной фотографией не было дано никому, включая Розу Марковну Мирскую, у которой в нижнем ящике буфета в столовой, в альбоме красного сафьяна, заведенном родителями мужа в 1880 году при рождении наследника фамилии, так и хранились те самые фотографии, исключительно сходные грудничковым коричневатым изображением с маленькой Гелькой. С Ангелиной Федоровной Чепик – так записала ее при рождении мать, Сара Петровна Чепик. Пенсионер Степан Лукич Званцев ненадолго пережил свою дочь. Через два месяца после того, как в здании МГУ состоялась траурная панихида и Маша Чапайкина оплатила место в колумбарии Донского кладбища, куда они с дедом решили поместить прах ее матери, мертвое восьмидесятичетырехлетнее тело Степана Лукича опускали в яму на Новодевичьем, где согласно постановлению правительства за выдающиеся заслуги перед КПСС и советским народом ветерану партии отныне дозволено было обрести вечный покой. Проведя последние семь лет жизни в доме деда, Маша его так и не полюбила – как не смогла до конца полюбить и собственного родного отца за все предыдущие годы. Однако плакала и на могиле, и потом, спустя какое-то время, когда уже минули первые после похорон дни, и Мария Глебовна Чапайкина стала единственной наследницей дедова жилья в элитном цековском доме на близлежащей от Трехпрудного Малой Бронной, куда перебрался Званцев в середине шестидесятых. В год смерти матери и деда ей исполнилось двадцать четыре, Гнесинка была уже три года как за плечами, однако сделаться к этой поре солисткой оркестра, как мечталось, Маше так и не удалось. Более того, знала точно, что никогда ею и не станет – не подняться ей выше рядового состава заурядного оркестра, на прочее таланта не хватит и исполнительского мастерства. И дед никакой ее из ЦК, тем более теперь уже мертвый, не поможет, и ни отец тоже, хоть и из самого верхнего аппарата КГБ. И поэтому, отложив мысль о музыкальной карьере, Маша решила, что для нее будет гораздо полезней и беспроигрышней наладить с толком собственную личную жизнь, пока возраст и более-менее внешность в сочетании с роскошным жильем предоставляют такой шанс. И этот шанс не заставил себя ждать. Гения, как и собиралась, она обрела через год в лице подающего серьезные надежды пианиста из города Кемерово, прибывшего в столицу для дебютных выступлений в составе Машкиного оркестра. Наследным нюхом почуяв стоящее, долго обдумывать ситуацию Машка не стала. Вместо этого решила затеять быстрое охмурение будущей знаменитости, используя хорошо известный прием, – влюбление в себя с помощью квартиры в центре города. Оказалось, что и на гениев формула действует не хуже красной тряпки. Первый концерт пианиста решено было отметить у нее, и с десяток оркестрантов с охотой откликнулись на приглашение виолончелистки, носительницы громкой фамилии, посетить ее дом и выпить вина по случаю начавшейся серии концертов с участием кемеровского дебютанта Владимира Бероева. Получилось – удачней не бывает. Заявившаяся на Малую Бронную нищая музыкантская братия была настолько потрясена увиденным пятикомнатным благополучием с двумя туалетными помещениями и отдельно смонтированным в цвет унитазу подвесным керамическим прибором с благородным названием «биде», что плановое вино тут же решено было сменить на более крепкие напитки, что и было сделано. В число потрясенных туалетным видом гостей вошел и сам пианист Володя. И потому, когда в очередной раз концерт был им успешно отыгран, оркестранты уже почти рассеялись и в какой-то момент они с Машей остались один на один, она мягко улыбнулась и спросила Бероева: – Вам в прошлый раз понравилось у меня, Володя? Правды тот скрывать не стал, а ответил прямо и искренне: – Очень. – Если хотите, можем повторить, – так же мило улыбнулась виолончелистка, – но уже не в таком шумном коллективе. – И пронзительно посмотрела ему в глаза: – Хотите? – Очень, – снова ответил Бероев, и снова сказанное им было чистой правдой. В эту ночь он остался у виолончелистки Чапайкиной, и они спали вместе, задыхаясь от счастливой случайности, а к утру Машка и сама успела честно забыть о том, что свидание это назначила она, как она же приняла и персональное решение о выборе отца своим детям и партнера на будущую жизнь. Мнением самого Володи она решила пренебречь, поскольку в талантах его уже окончательно не сомневалась, поведение его и послушание были безукоризненными, тихий восторг перед ней, похоже, также был искренним, а отсутствие столичной прописки и жилья удачно закрепляло альянс приятной перспективой на совокупное будущее. Долго думала, звать ли на свадьбу отца, ставшего ей за эти годы получужим. В итоге, тщательно обмозговав перспективы, взвесив плюсы и минусы, все же позвала. Тот пришел с цветами вместо подарка, вежливо познакомился с зятем, а часа через два, так же учтиво простившись с дочерью, исчез незаметно для других. А еще через год в семье музыкантов Марии и Владимира Бероевых родилась дочь, которую родители назвали Варенькой в честь неизвестной героической Машкиной бабушки, революционерки-подпольщицы, Варвары Званцевой, скончавшейся в предреволюционном шестнадцатом году под Хмельницком в разгул тамошней эпидемии холеры. И снова вышел повод позвонить отцу, сообщить известие о внучке. На этот раз повод был серьезней, чем просто, порадовать деда-генерала. С того самого дня, когда счастливый Бероев принял Машку из роддома, она не переставала думать, что же будет теперь с отцовской квартирой в Трехпрудном. С |