Басинский Бегство из рая. Лев Толстой Бегство из рая
Скачать 0.79 Mb.
|
И как же относится к этому диагнозу Толстой? „Россолимо поразительно глуп по ученому, безнадежно“, — пишет он в дневнике 20 июля. „Письмо от Россолимо, замечательно глупое о положении Софьи Андреевны“, — записывает в тайном „Дневнике для одного себя“. Весь тайный дневник посвящен Сонечке. „Я совершенно искренне могу любить ее, чего не могу по отношению к Льву (сыну. — П.Б. )“. „Несчастная, как мне не жалеть ее“. „Оказывается, она нашла и унесла мой дневник маленький. Она знает про какое-то, кому-то, о чем-то завещание — очевидно касающееся моих сочинений. Какая мука из-за денежной стоимости их — и боится, что я помешаю ее изданию. И всего боится, несчастная“. „Всю ночь видел мою тяжелую борьбу с ней. Проснусь, засну и опять то же“ (запись, сделанная 27 октября, накануне ухода). Но есть в этом тайном дневнике и другие признания. „Софья Андреевна спокойна, но так же чужда“. „Нынче с утра тяжелое чувство, недоброе к ней, к Софье Андреевне. А надо прощать и жалеть, но пока не могу“. „Ничего враждебного нет с ее стороны, но мне тяжело это притворство с обеих сторон“. И наконец: „Нынче думал, вспоминая свою женитьбу, что это было что-то роковое. Я никогда даже не был влюблен. А не мог не жениться“. Последняя запись как будто свидетельствует в пользу мнения Сухотина. Но даже Сухотин в дневнике пишет: „…у него, я думаю, к С.А. если не любовь, то что-то старое еще живет, какая-то смесь жалости, беспокойства и привычки. Привычки всего больше. Расспрашивал я его на днях, и он мне сказал:,Да, как это мне самому ни странно, а беспокоюсь я о ней, когда ее нет, и тоскую по ней“». Это подтверждается записями Толстого, сделанными 29, 30 августа и 12 сентября, в дни отъездов жены из Кочетов. «Софья Андреевна уехала со слезами… Я очень, очень устал. Вечером читал. Беспокоюсь о ней» (12 сентября). «Прощалась очень трогательно, у всех прося прощение. Очень, очень мне ее любовно жалко… Ложусь спать. Написал ей письмецо» (29 августа). «Грустно без нее. Страшно за нее. Нет успокоения» (30 августа). Только по дневникам Толстого, а никак не по свидетельствам третьих лиц мы можем судить об истинном его отношении к жене в последние месяцы их жизни. Здесь были и любовь, и привычка, и жалость к ней, и ужас перед ее поведением, и постоянное желание уйти, и понимание того, что уход станет жестоким поступком по отношению к больной жене. Но именно присутствие «третьего лица» в этой истории, заставило ее развиваться по тому сценарию, по которому она развивалась. Об этом замечательно точно сказано в письмах Т.Л.Сухотиной-Толстой брату Сергею, написанных из Рима в Россию в начале 30-х годов, когда Татьяна Львовна читала изданные Сергеем Львовичем дневники их матери. Приведем выдержки из этих писем. «А он ее нежно и глубоко любил. И только потому он раньше не ушел. Раздражала она его неистово. И не мудрено. Надо было иметь огромный запас терпения, чтобы выносить ее приставания, ее желание выставить себя, с одной стороны, несчастной жертвой, отдавшей всю жизнь злому, противному мужу, и с другой — моложавой, с высокими стремлениями, милашкой. Но отец видел ее положительные стороны, которые были ему трогательны: ее усилия превозмочь свои дурные стороны, ее старания быть лучше. И она была ему бесконечно жалка. Не люби он ее — он давно бы ушел из дома». «Конечно — мы оба заслуживаем одного упрека: это то, что мы недостаточно активно вмешались в махинации Черткова и Саши. В жизнь же родителей надо было вмешаться только для того, чтобы дать им сговориться между собой без всяких посредников и „отстранителей“ отца от матери». «…ты в событиях 1910 г. больше всех винишь Сашу. Это, по-моему, неверно. Перенесись в ее тогдашнее настроение. Она одна жила в Ясной и глубоко чувствовала драму, которая там разыгрывалась, с другой стороны, ей было очень и очень лестно, что отец назначил ее наследницей; она не понимала, что она была лишь подставным лицом. Вообще никого винить не следует, даже Черткова. Что такое Чертков? Не будь он „другом, издателем, продолжателем дела“ Льва Толстого, он был бы ничтожеством. А без завещания в его пользу он лишился бы главного, даже единственного дела своей жизни, и его честолюбию и тщеславию был бы нанесен жестокий удар. Он и носился с папа, как с писаной торбой». Чертков и сыновья Можно по-разному относиться к сложной личности Черткова. Но вот непостижимый с нормальной человеческой точки зрения факт. Зная о реакции, которую он вызывает в С.А., он с конца июня 1910 года ежедневно (иногда два раза в день) приезжает в ее дом, на ее глазах ведет тайные переговоры с ее мужем, готовя окончательный текст юридического завещания, направленного против нее. При этом в доме постоянно живут или почти ежедневно бывают активные сторонники Черткова и враги С.А., начиная, увы, с ее дочери Саши и кончая переписчицей ее мемуаров Феокритовой. Против С.А. и в пользу В.Г. решительно настроены Маковицкий и Гольденвейзер. Ее не любят местные крестьяне, воевать с которыми она наняла черкеса. Она не может понять и отношения к ней мужа, болезненно страдает от своей ненормальной ревности к Черткову, которая, как она сама же признавалась, была гораздо сильнее ревности к женщинам. Одиночество С.А. в конце жизни Толстого было таким же тотальным, как одиночество Л.Н. в начале его духовного переворота. И в обоих случаях речь шла о «безумии». Как Толстого подозревали в том, что он «сошел с ума», так и его жену воспринимали либо сумасшедшей, либо симулирующей это сумасшествие. Последнее обстоятельство очень важно. Удивительно, но несмотря на диагноз, поставленный Россолимо, почти все противники С.А., включая родную дочь, были уверены, что она не больна, а только симулирует болезнь. В наиболее грубой форме это мнение выражено в дневнике стенографистки Феокритовой. Феокритова пишет, что «мнимое» безумие С.А. началось, когда она стала подозревать, что в Мещерском Л.Н. и Чертков составляют завещание против нее. В это время она спешно готовила новое издание сочинений мужа и считала, что после его смерти оно будет хорошо раскупаться. Но если Л.Н. завещает всё Черткову, то она прогорит. Отсюда ее болезненный интерес к дневникам мужа с 1900 года, которые хранились у Черткова (дневники до 1900 года она хранила в Историческом музее). Нет ли в них «завещания», подобного тому, что было в дневнике 1895 года, который она спрятала в музей? Феокритова утверждает, что когда Саша по просьбе Толстого привезла в яснополянский дом дневники от Черткова, С.А. стала просматривать их, бормоча: «Нет ли здесь завещания?» По мнению Феокритовой, она лаской, угрозами, истериками и шантажом хотела добиться главного: уничтожения завещания, если таковое имеется. Когда она похитила тайный дневник мужа и узнала из него, что такое завещание существует, ситуация стала просто невыносимой. Феокритова также считала, что инициаторами этих действий С.А. были ее сыновья Лев и Андрей. Дневник Феокритовой не случайно до сих пор не опубликован, хотя биограф Толстого Н.Н.Гусев готовил его к публикации еще в 30-е годы. Это действительно самый безжалостный по отношению к жене Толстого документ, написанный вдобавок человеком, которого она сама же взяла в свой дом. Но беда в том, что мнение Феокритовой так или иначе разделяли почти все активные участники этой истории, а самое главное — дружно склоняли к этой точке зрения Л.Н., который был упрям, как Тарас Бульба, но в то же время необыкновенно податлив на влияние близких людей, как король Лир. В том, что С.А. вызвала в Ясную сыновей Льва и Андрея, не было ничего удивительного. Они были единственными защитниками матери. Но они же своим присутствием во многом утвердили отца в решении лишить семью всех прав на его литературное наследство. «Приехал Лева, — пишет Толстой в дневнике 4 июля. — Небольшой числитель, а знаменатель ∞». Толстой любил определять значение человека в виде дроби, где числитель — духовные качества, а знаменатель — мнение о себе. Отношения между отцом и сыновьями были настолько натянуты, что Л.Н. буквально страдал от их присутствия в Ясной Поляне. Как он ни убеждал себя относиться к ним по-доброму, ничего у него не получалось. «Сыновья, Андрей и Лев, очень тяжелы, хотя разнообразно каждый по-своему», — пишет Толстой. «Андрей просто один из тех, про которых трудно думать, что в них душа Божья (но она есть, помни)». «Льва Львовича не могу переносить. А он хочет поселиться здесь». За несколько дней до того, как Л.Н. в Телятинках, в доме Черткова, подписал третий, исправленный и дополненный вариант формального завещания, между Толстым и сыном Львом разыгралась очень неприятная, скандальная сцена, во время которой сын, движимый заботой о матери, оскорбил отца. «Жив еле-еле, — пишет Л.Н. в дневнике от 11 июля. — Ужасная ночь. До 4 часов. И ужаснее всего был Лев Львович. Он меня ругал, как мальчишку…» В ночь с 10 на 11 июля С.А. требовала, чтобы муж отдал ей дневники, которые хранились у Черткова. И получила отказ. С.А. отправилась на балкон, куда выходила комната мужа, легла там на доски и начала громко стонать. В дневнике она пишет, что в это время «вспоминала, как на этом же балконе 48 лет тому назад, еще девушкой, я почувствовала впервые любовь Льва Николаевича. Ночь холодная, и мне хорошо было думать, что где я нашла его любовь, там я найду и смерть». Толстой вышел на балкон и попросил уйти. Она пообещала «убить Черткова», побежала в сад и легла в платье на сырую землю. В темноте ее искали несколько человек и нашли с помощью пуделя Маркиза. Но на все просьбы вернуться домой она отвечала, что пойдет лишь в том случае, если придет Л.Н. И тогда Лев Львович пошел к отцу. «— Она не хочет идти, — сказал я, — говорит, что ты ее выгнал. — Ах, ах, Боже мой! — крикнул отец, — да нет! Нет! Это невыносимо! — Пойди к ней, — сказал я ему, — без тебя она не придет. — Да нет, нет, — повторял он вне себя от отчаяния, — я не пойду. — Ведь ты же ее муж, — тогда сказал я ему громко и с досадой, — ты же и должен всё это уладить. Он посмотрел на меня удивленно и робко и молча пошел в сад». Даже в воспоминаниях Льва Львовича эта сцена выглядит более чем неприятно. Но еще хуже она смотрится в дневнике Гольденвейзера. «Софья Андреевна требовала, чтобы Л.Н. пришел за ней. Лев Львович пошел к отцу, кричал на него, ругал его, дошел до того, что назвал его „дрянью“». А уже 17 июля в дневнике Гольденвейзера читаем, как Толстой в Телятинках переписывал завещание, где среди наследников кроме Саши фигурировала и его дочь Татьяна. «Чертков привел Л.Н. наверх (своего дома в Телятинках. — П.Б. ). Л.Н., здороваясь со мной, два раза крепко пожал мне руку. Он сел за стол и попросил меня диктовать с данного Муравьевым текста, тождественного со старым, но с прибавкой, что на случай смерти Александры Львовны раньше Л.Н. - всё переходит Татьяне Львовне. Л.Н. был, видимо, взволнован, но писал быстро и не ошибался. Когда он дописал, то сказал мне: — Ну вот, как хорошо!» Всё, однако, было совсем не так хорошо. В предисловии к публикации факсимильных текстов завещаний Толстого в «Толстовском ежегоднике за 1913 год» Чертков пишет, что этот вариант текста тоже оказался недостаточным, так как «на этот раз вкралась в завещание формальная ошибка в виде пропуска нескольких слов». Что это были за слова? Из фразы «составлено, написано и подписано завещателем, Львом Николаевичем Толстым, находящемся в здравом уме и твердой памяти», — в новом варианте странным образом выпали слова « находящимся в здравом уме и твердой памяти». Там было просто: «составлено, написано и подписано графом Львом Николаевичем Толстым». Поэтому завещание пришлось еще один раз переделывать, восстанавливая «здравый ум и твердую память». На это потребовалось еще пять дней. Конспираторы Казалось бы, как суеверный человек Толстой должен был обратить внимание на «случайно» выпавшие из завещания слова о «здравом уме и твердой памяти». Но 22 июля в лесу близ деревни Грумонт (другие варианты: Грумант или Грумонд) [25] он переписывает и подписывает на этот раз уже окончательный текст своего юридического завещания. История создания этого текста подробно описана в воспоминаниях секретаря Черткова Сергеенко. «Лев Николаевич сел на пень и вынул прицепленное к блузе английское резервуарное перо, попросил нас дать ему всё нужное для писания. Я дал ему бумагу и припасенный мной для этой цели картон, на котором писать, а Александр Борисович (Гольденвейзер. — П.Б. ) держал перед ним черновик завещания. Перекинув ногу на ногу и положив картон с бумагой на колено, Лев Николаевич стал писать: „Тысяча девятьсот десятого года, июля дватцать второго дня“. Он сейчас же заметил описку, которую сделал, написав „двадцать“ через букву „т“, и хотел ее переправить или взять чистый лист, но раздумал, заметив, улыбаясь: — Ну, пускай думают, что я был неграмотный. Затем прибавил: — Я поставлю еще цифрами, чтобы не было сомнения. И после слова „июля“ вставил в скобках „22“ цифрами. Ему трудно было, сидя на пне, следить за черновиком, и он попросил Александра Борисовича читать ему. Александр Борисович стал отчетливо читать черновик, а Лев Николаевич старательно выводил слова, делая двойные переносы в конце и в начале строк, как, кажется, делалось в старину и как сам Лев Николаевич делал иногда в своих письмах, когда старался особенно ясно и разборчиво писать. Он сначала писал строчки сжато, а когда увидел, что остается еще много места, сказал: — Надо разгонистей писать, чтобы перейти на другую страницу, — и увеличил расстояния между строками. Когда в конце завещания ему надо было подписаться, ОН спросил: — Надо писать „граф“? Мы сказали, что можно и не писать, и он не написал. Потом подписались и мы — свидетели. Лев Николаевич сказал нам: — Ну, спасибо вам». Одновременно Толстому была передана бумага от Черткова, которая являлась важнейшим дополнением к завещанию. Согласно этой записке, все права на сочинения и рукописи Толстого переходили к Саше лишь формально. Реальным их распорядителем являлся Чертков. Поразительно, но в день написания Толстым тайного завещания против жены Чертков ничтоже сумняшеся приехал вечером в гости к Л.Н. и С.А. Какой же надо было обладать железобетонной совестью, чтобы в такой день открыто смотреть хозяйке дома в глаза? И как же надо было к ней относиться… Валентин Булгаков писал: «Когда я вспоминаю об этом вечере, я поражаюсь интуиции Софьи Андреевны: она будто чувствовала, что только что произошло что-то ужасное, непоправимое». Она «была в самом ужасном настроении, нервном и беспокойном. По отношению к гостю, да и ко всем присутствующим держала себя грубо и вызывающе. Понятно, как это на всех действовало. Все сидели натянутые, подавленные. Чертков — точно аршин проглотил: выпрямился, лицо окаменело. На столе уютно кипел самовар, ярко-красным пятном выделялось на белой скатерти блюдо с малиной, но сидевшие за столом едва притрагивались к своим чашкам чая, точно повинность отбывали. И, не засиживаясь, скоро все разошлись». Вот в какой атмосфере было составлено завещание Толстого. С одной стороны — душевно больная жена, в голове которой смешались как будто взаимоисключающие вещи: страстная любовь и ревность к мужу, боязнь его потерять и… денежный расчет (ради детей). С другой — непробиваемый Чертков, поставивший себе непременной задачей одному являться распорядителем наследия Толстого. Впрочем, душевное здоровье Черткова… также вызывает сомнение. Однажды С.А. и Валентин Булгаков оказались в одной коляске по дороге в Телятинки. Графиня ехала знакомиться с матерью Черткова Елизаветой Ивановной. По дороге она стала умолять Булгакова, чтобы тот уговорил Черткова вернуть ей дневники. — Пусть их все перепишут, скопируют, — говорила она, — а мне отдадут только подлинные рукописи Льва Николаевича! Ведь прежние его дневники хранятся у меня… Скажите Черткову, что если он отдаст мне дневники, я успокоюсь… Я верну ему тогда мое расположение, он будет по-прежнему бывать у нас, и мы будем вместе работать для Льва Николаевича и служить ему… Вы скажете ему это?… Ради Бога, скажите! Приехав к Черткову, Булгаков передал ему просьбу С.А. Затем он пишет в дневнике: «Владимир Григорьевич — в сильном возбуждении. — Что же, — спрашивает он, уставившись на меня своими большими, белыми, возбужденно бегающими глазами, — ты ей так сейчас и выложил, где находятся дневники?! При этих словах Владимир Григорьевич, совершенно неожиданно для меня, делает страшную гримасу и высовывает мне язык». «Ты идиот! Все знают, что ты идиот!» — кричал на В.Г. в присутствии других людей приехавший в Ясную Поляну Лев Львович. До ухода оставалось всего два месяца… «Они разрывают меня на части…» Одним из главных пунктов душевного переживания С.А. стали дневники мужа с 1900 года, которые частично хранились у Черткова, частично, по его поручению, в октябре 1909 года были положены Гольденвейзером в несгораемый ящик московского банка «Лионский кредит». После возвращения Л.Н. из Мещерского С.А. требовала от мужа забрать дневники у Черткова и отдать ей. Толстой не соглашался, предполагая, что в этом случае дневники будут подвергнуты цензуре жены, которая уничтожит в них всё, что, как ей казалось, снижает ее роль при великом человеке. 14 июля 1910 года Саша, по просьбе отца, забрала дневники, и они были положены его дочерью Татьяной в присутствии матери на имя Толстого в тульское отделение государственного банка. Но на этом история не закончилась. Та настойчивость, с которой С.А. просила мужа отдать ей ключи от банковского сейфа, наводит на мысль, что она действительно подозревала наличие в этих дневниках завещания. По свидетельству Гольденвейзера, возвращения Саши с дневниками напряженно ждала не только графиня, но и сын Лев, дежуривший на «прешпекте» перед въездом в усадьбу. Когда дневники были положены в сейф, С.А. сказала дочери Татьяне: — Вы все будете меня благодарить. На следующий день она на коленях умоляла Л.Н. отдать ей ключи от сейфа. Но ведь она прекрасно понимала, что тексты дневников скопированы Чертковым. Значит, ей был необходим оригинал. Получив отказ, она побежала к себе и стала кричать оттуда, что выпила склянку опиума. Толстой, проходивший в это время мимо ее окна, в ужасе, задыхаясь, побежал наверх. С.А. призналась, что обманула его. Она сама пишет в дневнике, что поступила гнусно. Но остановить себя не могла. 25 июля, собрав вещи и взяв с собой пузырек с опиумом, графиня поехала в Тулу на коляске, посланной на вокзал встретить сына Андрея. У нее было смутное намерение то ли уехать навсегда, то ли покончить с собой. Перед отъездом она написала записку, которую предполагала отправить в газеты: «В мирной Ясной поляне случилось необыкновенное событие. Покинула свой дом граф. Софья Андреевна Толстая, тот дом, где она в продолжение сорока восьми лет с любовью берегла своего мужа, отдав ему всю свою жизнь. Причина та, что ослабевший от лет Лев Ник. подпал совершенно под вредное влияние господина Ч ва, потерял всякую волю, дозволяя Ч… ву, и о чем-то постоянно тайно совещался с ним. Проболев месяц нервной болезнью, вследствие которой были вызваны из Москвы два доктора, графиня не выдержала больше присутствия Ч… ва и покинула свой дом с отчаянием в душе». На вокзале Андрей, увидев ненормальное состояние матери, заставил ее вернуться вместе с ним в имение. 27 июля Лев и Андрей допрашивали Сашу: не написал ли отец завещание? Наконец Андрей Львович отправился к отцу и задал ему прямой вопрос: не сделал ли он какого-нибудь письменного распоряжения на случай своей смерти? Солгать Толстой не мог. Сказать правду — тоже не мог. В этом случае весь гнев жены и сыновей пал бы на Сашу. Он ответил сыну, что не желает это обсуждать. Нужно ли говорить, что это было косвенным признанием существования завещания? С этого момента Толстой оказался в ловушке. Признать наличие завещания означало подставить под удар даже не Черткова (его имени в завещании не было), но самого младшего из членов семьи — Сашу, которую и так не слишком любили. Не признаваться значило лгать постоянно, что было невыносимо. По сути, первая предсмертная попытка бегства Толстого из Ясной Поляны случилась уже 15 августа, когда Л.Н. на неопределенный срок отправился к Татьяне в Кочеты. Это было единственное место, где он мог бы отдохнуть от жены и… Черткова, страшно раздраженного тем, что С.А. всё-таки выпросила у Толстого обещание не встречаться с ненавистным ей «разлучником». Надо было обладать какой-то особой душевной черствостью, чтобы видеть в поступках С.А. хитрую волю. Нет, это была темная, иррациональная воля, которая руководила женой Толстого помимо разума, временами просветлявшегося и говорившего ей, что она поступает неправильно, ровно наоборот, чем нужно поступать. И Толстой терпеливо ждал этих моментов просветления, надеялся на них до конца, даже и после ухода. В письме из Шамордина от 31 октября он пишет ей: «…возвращение мое теперь совершенно невозможно», — выделяя «теперь», подчеркивая, что возвращение всё-таки возможно. В неотправленном черновике письма он писал еще определеннее: «Постарайся… успокоиться, устроить свою жизнь без меня, лечиться, и тогда, если точно жизнь твоя изменится и я найду возможным жить с тобой, вернусь. Но вернуться теперь это значит идти на самоубийство, потому что такой жизни при теперешнем моем состоянии я не вынесу и недели». Принципиально иначе смотрели на состояние жены Толстого Чертков и члены его «команды», включая Сашу. Даже благоволившая к В.Г. Татьяна Львовна в письме умоляла его уехать из Телятинок, чтобы не служить «красной тряпкой» для больной матери. Вместо этого Чертков затеял строительство капитального кирпичного дома. Сам Толстой был неприятно поражен внутренним роскошеством этого дома, с множеством комнат, ванною… И вот вопрос: зачем было В.Г. строить этот дом в виду очевидной скорой смерти Толстого? Ответ может быть только один. Он надеялся, что после смерти Л.Н. здесь будет располагаться своего рода «толстовский центр». Тело Толстого будет находиться в Ясной «в распоряжении» семьи. Но дух его (вместе с рукописным наследием) перенесется в Телятинки. Собственно, так оно почти и получилось. С конца 1910 года и до начала Первой мировой войны было два места паломничества «к Толстому»: Ясная и Телятинки. Война и революция разрушили планы Черткова. Когда из рук Черткова уходили оригиналы дневников, он воспринял это как поражение в войне с графиней и предпринял ответные действия. Валентин Булгаков пишет «Как я узнал от Варвары Михайловны (Феокритовой. — П.Б. ), в Телятинках… спешно собрались самые близкие Черткову люди — его alter ego Алеша Сергеенко, О.К.Толстая (сестра Анны Константиновны), Александра Львовна, муж и жена Гольденвейзеры, а также сам Владимир Григорьевич, и все они занялись спешным копированием тех мест в дневнике Льва Николаевича, которые компрометировали Софью Андреевну и которые она, по их мнению, могла уничтожить. Затем дневники были упакованы и отправлены в Ясную Поляну. Чертков, стоя на крыльце телятинковского дома, с шутливой торжественностью перекрестил Александру Львовну в воздухе папкой с дневниками и затем вручил ей эти дневники. Тяжело ему было расставаться с ними…» Этот издевательский жест Черткова был как бы благословлением Саши на ее войну с родной матерью. Перед отправкой дневников Чертков послал Л.Н. письмо, в котором сравнивал его с Христом. «Мне сегодня особенно живо вспомнилось умирание Христа, как его поносили, оскорбляли, как глумились над ним, как медленно убивали его, как самые близкие к нему по духу и по плоти люди не могли к нему пойти и должны были смотреть издали…» И Толстой воспринял эту грубую лесть как должное. «От Бати тронувшее меня письмо». Как и все «чертковцы», он называл Черткова «Батей». Когда С.А. выбила у мужа обещание не встречаться с Чертковым, В.Г. нанес ответный удар в виде еще одного письма к Толстому. Целью его было «открыть глаза» Л.Н. на подоплеку поведения его жены и сыновей. «Цель же состояла и состоит в том, чтобы, удалив от вас меня, а если возможно и Сашу, путем неотступного, совместного давления выпытать от вас или узнать из ваших дневников и бумаг, написали ли вы какое-нибудь завещание, лишающее ваших семейных вашего литературного наследства, если не написали, то путем неотступного наблюдения за вами до вашей смерти помешать вам это сделать, а если — написали, то не отпускать вас никуда, пока не успеют пригласить черносотенных врачей, которые признали бы вас впавшим в старческое слабоумие для того, чтобы лишить значения ваше завещание». Это был откровенный донос. Но, увы, не лишенный правды. Маковицкий писал в своих «Записках»: «Софья Андреевна выдала свои планы: если бы узнала, что Лев Николаевич написал Завещание, то пошла бы к царю, представила бы себя нищей и выпросила бы уничтожения Завещания Льва Николаевича и введение себя в права. Думает о том с тремя младшими сыновьями: объявить Льва Николаевича сумасшедшим». Комментируя эту запись в 1933 году, Сергей Львович Толстой не отрицал хождения в доме таких разговоров. «Я был в то время в Ясной и должен сказать, что разговоры об объявлении Льва Николаевича впавшим в старческое слабоумие и потерявшим память (а не сумасшедшим) были, но не было и не могло быть серьезных намерений. Ведь Софья Андреевна, Андрей Львович и Лев Львович знали, что я, Татьяна Львовна и Александра Львовна и, вероятно, Илья Львович не допустили бы этого. В то время они, очевидно, не сознавали всей гнусности и глупости таких мероприятий…» Но если бы С.А. действовала хитро, сознательно и продуманно, она не стала бы говорить при людях тех вещей, которые она повторяла настойчиво, маниакально, вызывая к себе антипатию даже у сочувствующих ей лиц. Даже Лев Львович порой не выдерживал и кричал на мать, пытаясь облагоразумить ее. Она говорила, что Л.Н. влюблен в Черткова, что живого мужа для нее больше не существует, что она давно ждет его смерти и что ей не помешают его убить. Она не давала Л.Н. спать, не позволяла ни с кем оставаться наедине и непрерывно шантажировала угрозами самоубийства. Неужели же из этого можно сделать вывод о каком-то преднамеренном плане?! Всё это Л.Н. с огромным терпением пытался втолковать В.Г. в письмах. «Софья Андреевна очень спокойна, добра, и я боюсь всего того, что может нарушить это состояние, и потому до времени ничего не предпринимаю для возобновления свиданий с вами» (31 июля). «…она совершенно невменяема, и нельзя испытывать к ней ничего, кроме жалости, и невозможно, мне по крайней мере, совершенно невозможно ей contrecarrer [26] , и тем явно увеличивать ее страдания» (14 августа). «…связывает меня просто жалость, сострадание, как я это испытал особенно сильно нынче…» (в тот же день). «Как подумаешь, каково ей одной по ночам, которые она проводит больше половины без сна с смутным, но больным сознанием, что она не любима и тяжела всем, кроме детей, нельзя не жалеть…» (25 августа). «Она страдает и не может победить себя» (9 сентября). Толстой пытался говорить с Чертковым на человеческом языке. Но его сентиментальные письма не только не могли переубедить Черткова, а, наоборот, вызывали в нем опасение, что учитель дрогнет и переделает завещание. И опасения не были лишены оснований. 30 июля в Ясную приехал П.И.Бирюков с семьей. Ему как доверенному лицу рассказали о завещании, и «Поша» выразил неодобрение. Он сказал Л.Н., что держать такой документ в тайне от домашних неправильно. По-видимому, на Бирюкова произвел впечатление разговор с С.А., которая пожаловалась на свое положение в доме. Как человек, способный взглянуть со стороны, Бирюков был ошеломлен тем, что происходило в Ясной Поляне, и высказал это Толстому. И Толстой сам увидел, что сделал что-то не то. «Очень, очень понял свою ошибку, — пишет он в дневнике. — Надо было собрать всех наследников и объявить свое намерение, а не тайно. Я написал это Черткову». Это письмо было Черткову как нож в сердце. «Вчера говорил с Пошей, и он очень верно сказал мне, что я виноват тем, что сделал завещание тайно. Надо было или сделать это явно, объявив тем, до кого это касалось, или всё оставить, как было, — ничего не делать. И он совершенно прав, я поступил дурно и теперь плачусь за это. Дурно то, что сделал тайно, предполагая дурное в наследниках, и сделал, главное, несомненно дурно тем, что воспользовался учреждением отрицаемого мной правительства, составив по форме завещание. Теперь я ясно вижу, что во всем, что совершается теперь, виноват только я сам. Надо было оставить всё, как было, и ничего не делать…» Подумать только! И это он написал человеку, который шесть лет (!), начиная с 1904 года, вел сложнейшую конспиративную работу по составлению завещания Толстого! Что означали для Черткова слова «ничего не делать»? Ровно то, что всё наследие Л.Н. достанется жене и детям. Ответом Черткова было длинное письмо к Толстому от 11 августа. Почти десять дней потребовалось ему, чтобы прийти в себя и составить эту, как он ее называл, «докладную записку». В этом письме Чертков объяснял Толстому, как готовилось завещание и что руководило Толстым, когда он его подписывал. По сути, он пересказывал ему важнейший эпизод его собственной биографии так, словно Толстой забыл о нем. И Л.Н. вновь поменял решение. «Пишу на листочках, потому что пишу в лесу, на прогулке. И с вчерашнего вечера и с нынешнего утра думаю о вашем вчерашнем письме. Два главные чувства вызвало во мне это ваше письмо: отвращение к тем проявлениям грубой корысти и бесчувственности, которые я или не видел, или видел и забыл; и огорчение и раскаяние в том, что я сделал вам больно своим письмом, в котором выражал сожаление о сделанном. Вывод же, какой я сделал из письма, тот, что Павел Иванович был неправ и также неправ и я, согласившись с ним, и что я вполне одобряю вашу деятельность, но своей деятельностью всё-таки недоволен: чувствую, что можно было поступить лучше, хотя я и не знаю как». Невольно создается впечатление, что Толстой вел себя как флюгер, поддаваясь порыву первого случайного ветра. Но на самом деле позиция его была гораздо сложнее и отражала его общее миропонимание. Толстой никак не хотел решать эту проклятую юридическую проблему и верил, что она должна решиться сама собой в «любовном» ключе, за счет еще не использованных душевных ресурсов обеих враждующих сторон. Он пытался воздействовать на враждующие стороны «добром, любовью». Это была его борьба и даже, если угодно, его война «непротивления злу силою». И также он поступал в 1904 году, когда отвечал на «вопросник» Черткова и просил добром уничтожить этот документ. И теперь, соглашаясь с Бирюковым и сообщая об этом Черткову, он взывал к его нравственному чувству, призывал к душевному сотрудничеству с С.А. Получив отрицательный ответ, он снова уступал, продолжая тем не менее свою тихую, незаметную войну. Если бы Чертков понимал позицию Толстого, он обратил бы внимание на ключевое место в одном из писем. «В то же, что решительное отстаивание моих решений, противных ее (жены. — П.Б. ) желанию, могло бы быть полезно ей, я не верю, а если бы и верил, всё-таки не мог бы этого делать. Главное же, кроме того, что думаю, что я должен так поступать, я по опыту знаю, что, когда я настаиваю, мне мучительно, когда же уступаю, мне не только легко, но даже радостно». Если бы Чертков был способен перенести эти слова на самого себя, он понял бы, что Толстой и с ним ведет разговор как… с безумцем, с которым не надо спорить. Разве не безумным было ответное письмо Черткова, в котором он лихорадочно доказывал, что сохранить завещания в тайне «необходимо в интересах самой Софьи Андреевны»? «Если бы она при вашей жизни определенно узнала о вашем распоряжении, то просто не выдержала бы этого, столько лет подряд она измышляла, лелеяла и применяла, с такой обдуманностью, предусмотрительностью и осторожностью, свой план захвата после вашей смерти всех ваших писаний, что разочарование в этом отношении при вашей жизни было бы для нее ударом слишком невыносимым, и она никого и ничего бы не пощадила бы, не пощадила бы не только вас, вашего здоровья и вашей жизни, но не пощадила бы себя, своей жизни и, ужаснее всего, своей души — последних остатков совести, в отчаянной попытке отвоевать, добиться своего, пока вы еще живы…» Чем же принципиально отличался «здоровый» В.Г. от больной С.А., когда фактически шантажировал Толстого угрозой самоубийства его жены, добиваясь сохранения в тайне направленного против нее же завещания? С.А. поступала неправильно, когда не отпустила мужа в Кочеты одного, принудила взять ее с собой, продолжая мучить его и в имении дочери. Но разве не безумием, только хитрым и расчетливым, было посланное в Кочеты письмо Гольденвейзера с фрагментом из дневника Феокритовой, где доносилось о поведении графини в Ясной Поляне во время ее краткосрочного туда отъезда? Об этом доносе пишет в дневнике М.С.Сухотин: «В Ясной живет некто В.М.Феокритова, ремингтонистка С.А., наперсница для Саши и наушница, где случится. Эта В.М. ведет, как и многие другие, свой дневник В этот дневник попали и те 3 дня, которые СА провела недавно в Ясной. И эта часть дневника была переписана А.Б.Гольденвейзером и переслана им, совместно с А.К.Чертковой и В.М.Феокритовой, Л-у Николаевичу. Содержание вкратце таково. СА весела, вполне здорова, есть и спит прекрасно (всего этого мы в Кочетах не видели) и ни с того ни с сего будто бы излила свою душу пред В.М., поделилась в своей ненависти и отвращении к старому мужу, словом, эта С.А. оказалась не простоволосая и болтливая С.А., а какая-то подлая и злобная леди Макбет. Прочтя этот отвратительный, лживый и хамский донос, написанный как будто с целью устрашить Л.Н. и принудить его дать какое-либо юридически правильное разрешение Черткову на печатание сочинений, меня затошнило, и я долго заснуть не мог». Но еще больше Сухотина поразило то, что Толстой отнесся к этому письму с огромным интересом. Этот интерес отмечен и в дневнике Толстого: «От Гольденвейзера письмо с выпиской В.М., ужаснувшей меня». Но что именно ужаснуло его? Содержание выписки? Сам факт ее присылки? О настроении Л.Н. можно судить по письму к Черткову, написанному перед возвращением из Кочетов в Ясную Поляну. «Одно скажу, что в последнее время „не мозгами, а боками“, как говорят крестьяне, дошел до того, что ясно понял границу между противлением — деланием зло за зло, и противлением неуступания в той деятельности, которую признаешь своим долгом перед своей совестью и Богом. Буду пытаться». Он пишет, что «обдумал свой образ действий при возвращении, которое уже не хочу и не могу более откладывать…» Толстой возвращался в Ясную Поляну после полутора месяцев пребывания в Кочетах явно с каким-то новым осознанным планом действий. Но в чем он заключался, мы можем только догадываться. Несомненно одно — план этот потерпел поражение. Сначала жена украла его тайный дневничок, который старик прятал в голенище сапога. Из него она наконец узнала, что завещание существует. Потом Чертков, не простив С.А. обиды на свое отстранение от тела Учителя, прислал ему жуткое письмо «с упреками и обличениями». Толстой восклицает в дневнике: «Они разрывают меня на части. Иногда думается: уйти ото всех». На следующий день он послал В.Г. резкий ответ, в котором впервые (!) за всю историю их переписки потребовал не вмешиваться в отношения с женой. «Решать это дело должен я один в своей душе, перед Богом, я и пытаюсь это делать, всякое же чужое участие затрудняет эту работу. Мне было больно от письма, я почувствовал, что меня разрывают на две стороны…» Он слишком поздно это почувствовал. Ситуация зашла в окончательный тупик С двух сторон его бомбардировали «упреками и обличениями» С.А. и В.Г. И каждый требовал своих «исключительных прав» не только на его наследие, но и на его душу. В это время он начинает свое последнее художественное произведение — рассказ «Нет в мире виноватых». Третья редакция этой незавершенной вещи начиналась словами: «Какая странная, удивительная моя судьба». После того как мать фактически выгнала Сашу из дома, с Толстым произошел уже не обморок, но смертельный припадок со страшными судорогами, когда его тело перебрасывало поперек кровати и его не могли удержать несколько мужчин. После этого мать с дочерью помирились. С.А. разрешила Черткову посещать Ясную Поляну. Потом всё началось снова… В ночь с 27 на 28 октября он бежал из дома. |