Петров М.К. Самосознание и научное творчество (1). Н. Н. Арутюнянц Об авторе этой книги
Скачать 1.77 Mb.
|
2. Юридическоеи экономическое отчуждениеВсякий процесс «разноса» резонансного типа не может продолжаться бесконечно и должен завершиться либо катастрофой, когда стабильность становится жертвой положительной обратной связи по формуле: «...если все шагают в ногу, мост обрушивается», либо же переходом на какие-то новые опоры стабильности – тогда на месте разрушенных мостов или рядом с ними вырастают новые. Последний вариант известен в истории науки как «эскалация»– смена характеристик роста, которая позволяет обращаться с прежней характеристикой как с лестницей Витгенштейна – отбрасывать или «снимать» ее за ненадобностью. Требование эскалации – срыва старых и перехода на новые характеристики 74 – остается в силе и для процесса разноса олимпийской культуры в бассейне Эгейского моря. Представляется очевидным, что в карликовом ритуале «дома» – этого корабля новой социальности – процесс разноса входит в насыщение, не может продолжаться далее, не затрагивая и не разрушая жизненные нервы социальности вообще. Теоретически ничего не стоит, конечно, представить себе полный крах социальности «до нулевой отметки», безвластие и безритуальность в духе постулатов анархизма. Но в таком «пустом месте», на котором очень удобно начинать всякие умозрительные ура-революционные построения, было бы невозможно сохранить жизнь: если все пираты, то некому их кормить, а такая всеобщая свобода лишь тощий принцип, судьба которого вянуть на голодном пайке. Да и, по данным истории, уровень «дома» с некоторым числом «домочадцев», включая и рабов, выглядит пределом миниатюризации ритуала, с которого начинается быстрое разрастание ритуала по линии: человек – государство, город – государство, союз городов, империя. Быстрый рост ритуала предполагает появление каких-то новых характеристик устойчивости, новых ключей, способных, в отличие от олимпийского ключа, сохраняться и в новых условиях. Мы видим две такие новые характеристики: одна из них связана с появлением новой письменности и с грамотностью, а другая – с началом чеканки монеты. Договор, грамотность и закон. В 403 г. до н. э. вконец измученные войнами и усобицами афиняне приняли на народном собрании «закон о законе»: «Неписаным законом властям не пользоваться ни в коем случае. Ни одному постановлению ни Совета, ни народа не иметь большей силы чем закон» (Андокид. О мистериях, 85). Но прежде чем встать на эту естественную для европейца точку зрения, когда высшая власть передается отчужденному и омертвленному в знаке слову, а освобожденный от власти и забот человек получает возможность апеллировать к знаку как к высшему авторитету, и афинянам, и всему древнему миру пришлось пройти долгую и суровую школу борьбы героев за право свободно и ответственно определять собственную судьбу. И трудно было бы сказать, какой именно флаг поднят на мачтах героями, когда они принимают «закон о законе». Судя по всему – белый. Ноша ли оказалась не по плечам, плечи ли не по голове, но бушующее в гомеровские времена пламя политического самосознания мирно угасает в законе. И это лишь начало, у нас еще будут случаи наблюдать, где гордые «бригантины» выбрасывают вдруг вместо «черного роджера» белую простыню. Так или иначе, но основной атом эгейской социальности, карликовый ритуал человека-государства, уже в силу собственной агрессивности и агрессивности окружающей его среды не мог быть конечным продуктом синтеза. Тем или иным способом он вынужден искать стабильности, входить в многообразные контакты с другими людьми-государствами и стремиться закрепить эти контакты, если они для него выгодны. Контакты наиболее прочны, если они обоюдовыгодны. Иными словами, как только начинают складываться карликовые ритуалы, возникает и селекция на стабильность, на отбор и закрепление таких отношений, которые обоюдовыгодны и образуют более или менее устойчивые оазисы общих интересов по грабежу и защите. В стихии поисков устойчивости и начинает формироваться новая социальная структура – полис. Исходным 75 моментом всей этой стихии формообразования выступают люди-государства, они ее сознательные творцы и орудия, но результаты такой деятельности по слову проходят проверку на жизненность и селекцию на совершенство, подчиняясь действию ряда слепых и безличных сил, которые легче было освободить, нежели понять и связать в новый ритуал Нужда в договоре, в фиксации и сохранении тех или иных отношений между людьми достаточно остро ощущается уже в гомеровскую эпоху. Даже в таком «коллективном мероприятии», как Троянская война возможными оказываются личные контакты. Главк и Диомед, например, заключают по предложению Диомеда свой личный мир и фиксируют этот договор, «записывают» его обменом оружия (Илиада, VI, 120 - 230). В других ситуациях; а их у Гомера много, договорные отношения «записываются» клятвами, обетами, подарками, праздниками, играми. Менелай, предлагая окончить Троянскую войну, поединком между ним и Парисом, тут же оговаривает и соответствующий способ «записи» мирного договора: ...помышляю давно я: пора примириться Трои сынам и ахейцам; довольно вы бед претерпели Ради вражды между мной и Парисом, виновником оной. Кто между нами двумя судьбой обречен на погибель, Тот да погибнет! а вы, о друзья, примиритесь немедля. Пусть же представят и белого агнца, и черную овцу Солнцу принесть и земле; а Крониду пожрем мы другого. Пусть призовут и Приама владыку, да клятву положит Сам (а сыны у него напыщенны, всегда вероломны). (Илиада, III, 98 -105) Договоры этого типа по необходимости были общи и недолговечны, хотя в принципе известная гомеровскому миру мнемотехника строится на использовании знака. Недостаточность всех форм записи, кроме письменной, состоит в том, что идет ли речь об узелках, метрах, кратерах, клятвах, гекатомбах, записанная таким способом формула обязательства не обеспечивает однозначного толкования и открывает дорогу как для недоразумений, так, и для пристрастных толкований. Известен, например, случай, когда в споре с мегарцами о Саламине Солон ссылался на авторитет Гомера и привел две строки: Мощный Аякс Теламонид двенадцать судов Саламинских Вывел и с оными стал, где стояли афинян фаланги. (Илиада, П, 557-558) Никто до сих пор не знает и, видимо, никогда не узнает, цитировал ли Солон Гомера или сам изобрел эти строки в пылу спора. Как способ закрепления договорных отношений письменность хорошо известна олимпийскому миру, но там и сама письменность и соответствующий род деятельности привязаны по государственному аппарату и специализированы в профессию. Ремесло писарей – трудоемкое и сложное искусство. Не говоря уже о технике, запись выполнялась обычно на устойчивом материале, на глине или камне, само количество знаков в олимпийской письменности всегда достаточно внушительно чтобы исключить сколько-нибудь широкое распространение письменности и появление грамотности. Даже после реформ I тысячелетия до н.э. египетское 76 «упрощенное» письмо, использующее фонетический принцип, включало более 500 иероглифических знаков для обозначения предметов государственной важности. Освоить такую письменность – значило стать писарем, и для карликовых ритуалов, использующих принцип личного контакта, такая письменность оказалась непригодной. Исчезла профессия писарей, а с ними и письменность. Герои Гомера сплошь неграмотны, и лишь в одном месте Главк, рассказывая Диомеду свою родословную, упоминает о письменности критского, похоже, типа по связи с судьбой Беллерофонта, которого грамотей Прет высылает к тестю: В Ликию выслал его и вручил злосоветные знаки, Много на дщице складной начертав их ему на погибель, Дщицу же тестю велел показать, да от тестя погибнет. (Илиада, VI, 167-169), Новому миру нужна была и новая письменность, даже не письменность, а грамотность – личный навык того же сорта, что и навык воинский или пиратский, способный сосуществовать с другими необходимыми человеку навыками. И такая письменность появилась как удивительное по простоте и смелости изобретение, которое свело всю мудрость писарского ремесла к знанию 24 основных и 3 добавочных букв. Дело здесь идет именно об изобретении, поскольку принятая схема заимствования финикийского алфавита не совсем корректна. Бесспорно здесь заимствование графического материала – греческое фонетическое письмо использует те же знаки, что и появившаяся где-то в Палестине между II и I тысячелетиями финикийская письменность. Но знаки иначе распределены по фонемам, да и сам принцип распределения совершенно нов: озвучены не только согласные, но и гласные, что сделало запись полной, исключающей возможность различных толкований текста, и попутно опредметило и весь категориальный аппарат языка, его грамматику, которая в греческом, как и в русском, привязана главным образом по гласным в окончаниях. Это последнее обстоятельство сыграет еще свою роль в становлении европейского способа мысли, когда Аристотель свяжет космологию европейцев, их представления о «существовании» с категориями языка. Пока же мы можем отметить, что «кадмическая» запись – древнейшая форма греческого алфавитного письма, появившаяся по преданию на острове Санторин где-то в VII в. до н. э., получила необыкновенно быстрое распространение. Уже на рубеже VI в. до н. э. (594–589 гг.) в Нубии, на левом берегу Нила, греческие наемники из различных мест ойкумены вырезали на левой ноге огромной статуи Рамсеса II надпись: «Когда царь Псамметих пришел в Элефантину, те, кто плыл вместе с Псамметихом, сыном Теокла, сделали эту надпись. А прошли они выше так далеко, как позволяла река». Далее следуют подписи по меньшей мере десяти воинов. В свете неистребимого европейского стремления расписываться где угодно и оставлять следы собственного пребывания на всех заметных местах осквернение египетской святыни десятком греческих головорезов может показаться и не таким уж выдающимся событием. Мало ли кто, когда, где и на чём расписывался, не слишком заботясь о чувствах хозяев. Но как знаменье, как нечто совершенно невозможное в рамках олимпийской культуры, этот факт должен рассматриваться как первый крик 77 новорожденной Европы, возвещающий миру о своем появлении на свет. Важно здесь прежде всего то, что эти медные головорезы грамотны, имеют на вооружении не только щит, шлем, копье и медные доспехи, но и личный навык свободного обращения с тремя десятками знаков греческого алфавита, с помощью которых можно записать и сохранить все: и закон вроде договора между Кноссом и Тилиссом, который прямо так и начинается: «Тилиссянину разрешается безнаказанно заниматься грабежом повсюду, кроме районов, принадлежащих городу кноссян», и многотомный труд, вроде Истории Геродота, и ехидную надпись, вроде эпитафии Симонида Кеосского критянину: Родом критянин, Бротах из Гортины, в земле здесь лежу я. Прибыл сюда не за тем, а по торговым делам. В интересующем нас плане юридического отчуждения новый, предельно простой и точный тип письменности, обеспечивший почти поголовную грамотность (ряд гражданских процедур, остракизм, например, предполагал грамотность всех граждан), оказался исключительным по степени удобств средством опредмечивания договорных отношений и, более того, средством их отчуждения, превращения в самостоятельные сущности того же социального, способного мигрировать типа, как и рабы, животные, орудия. Зафиксированные на камне или дереве, а иногда и на менее устойчивых материалах (кожа, папирус) обязательства снабжались обычно охранными дополнениями вроде дополнения к договору между Элидой и Гереей: «А если кто повредит эту надпись, частный ли человек, или должностное лицо, или народ, то пусть он будет подвергнут священному штрафу, о котором здесь написано». В таком виде обязательства уже уходили из-под власти договаривающихся сторон, могли передаваться по наследству, обмениваться, а с появлением денег и продаваться. Насколько быстро развилась эта уже не флора, а фауна юридических сущностей свидетельствует тот факт, что в Афинах ко времени Солона «большинство народа было в порабощении у немногих» (Аристотель, Афинская полития, 5, 1), и Солон, проведя «сисахфию» – прекратив действие договорных обязательств, получил полное право писать о себе как об освободителе людей и земли: Каких же я из тех задач не выполнил, Во имя коих я тогда сплотил народ? О том всех лучше перед Времени судом Сказать могла б из олимпийцев высшая – Мать черная Земля, с которой снял тогда Столбов поставленных я много долговых, Рабыня прежде, ныне же свободная. (Аристотель, Афинская полития,12,4) Развязанная письменностью юридическая стихия ввела в действие ту группу законов, которые мы знаем сегодня как законы рангового распределения. Они встречаются в любых социальных и даже биологических явлениях, связанных с миграцией соответствующих объектов. Классическим примером здесь может служить распределение населения страны по городам и населенным пунктам. Если населенные пункты 78 представлены списком и расположены по убыванию числа жителей, а затем сам этот список разбит на «ранги» – 1, 2, 3, ... к – по некоторому числу жителей (по численности населения самого большого города, например), то число населенных пунктов в любом ранге будет вести себя в довольно строгом соответствии с законом: «...произведение числа жителей на ранг города – величина постоянная для всего списка». В более общей форме распределение этого типа известно как закон Ципфа: «произведение частоты на ранг – величина постоянная». В этой общей форме закон рангового распределения управляет в наше время миграционными потоками в самых различных, областях. Стоит, например, представить статьи «населением», а журнал – «страной», как авторы тут же «законно» выстраиваются по ранжиру на правах статейных «городов». Тем же способом стихийно выстраивает свою форму, «кристаллизируется» всё, способное мигрировать – менять хозяина, переходить из рук в руки, из структуры в структуру и т. п. Даже частота употребления распределяется по словарю, как это показано Ципфом для современных и древних авторов, в строгом соответствии с рангом слова. В интересующее нас время миграционной способностью обладает далеко не все: земля, например, неотчуждаемая собственность рода. И поскольку это так, стихийная кристаллизация формы собственности могла идти лишь как перераспределение в процессах миграции рабов, скота, орудий, юридических обязательств по территориальному и кровнородственному основанию, т. е., с одной стороны, миграция объектов собственности интегрировала территорию в замкнутую экономическую, юридическую и политическую целостность, в область своего стихийного проявления, а с другой – миграция выстраивала ранговые иерархии людей-государств и соответствующих домов-родов по объему собственности с той же слепой необходимостью, с которой жители страны выстраивают иерархию городов по численности населения. Иными словами, такие единицы собственности, как раб, животное, орудие, договорное обязательство, «расселялись» в рамках определенной территории по карликовым ритуалам, как люди расселяются по городам, если они в этом миграционном хаосе не встречают препятствий в форме черты оседлости или паспортного режима. Вместе с тем пока в карликовом ритуале используется принцип личного контакта, объем этой способной к миграции собственности не может превышать некоторых критических значений, связанных с ограниченностью человеческих способностей. У этого предела кристаллизация должна либо остановиться и застыть в новый ритуал, канализируя избыточную деятельность в омертвленную форму «сокровищ», либо же перейти на какое-то новое основание, совершить эскалацию. Античность реализует оба пути. Прежде всего это тенденция к застыванию, когда верхняя часть распределения карликовых ритуалов пробует ритуализироваться в наследственную элиту, как это было, например, у коринфян: «Государственный строй у коринфян был олигархическим. Правители города, именовавшиеся Бакхиадами, выдавали замуж дочерей и женились только в своей среде» (Геродот, История, V,92). Но вместе и рядом с этой тенденцией возникают поиски «палубного» решения с использованием остановленного и омертвленного в знаке слова. Первоначально попытки утвердиться на палубе юридических 79 отношений носят чисто импровизационный характер прямой и личной тирании, иногда даже «морской» тирании вроде правления Поликрата Самосского, который по свидетельству Геродота: «...владел сотней пятидесятивесельных кораблей и тысячей лучников. Он разорял и грабил всех, ни длякого не делал исключения, и говорил, что угодит другу больше, если возвратит ему отнятое, чем если вовсе ничего у него не отнимет» (История, III, 39). Срезая верхнюю часть распределения и присваивая собственность благородных, тираны завоевали прочную славу «выразителей интересов демоса». Но вряд ли имеет смысл говорить об этом серьезно, поскольку большинство тиранов античности, да и не только античности, искренне вдохновлялись идеей какого-нибудь «порядка», каким бы странным и диким не представлялся этот порядок более поздним поколениям. Показательна в этом отношении история Периандра, сына коринфского тирана Кипсела. В поисках наилучшего государственного устройства а также и для обмена опытом он направил в Милет к тирану Фрасибулу посла: «Периандр поручил ему спросить у тирана, как установить вгосударстве надлежащий порядок, с помощь которого можно будет наилучшим образом управлять страной. Фрасибул вывел за город посла, прибывшего от Периандра, вступил на засеянное поле и, гуляя по полю спрашивал неоднократно, зачем он приехал из Коринфа. При этом Фрасибул всякий раз, когда видел какой-нибудь колос, возвышающийся над другими, срывал его и выбрасывал и делал это до тех пор, пока таким образом не уничтожил все самые лучшие и высокие колосья на ниве. Пройдя через все поле, Фрасибул отпустил посла, так и не дав ему никакого ответа» (Геродот, История, V, 92). После такого урока «Периандр понял, что Фрасибул советует ему казнить всех выдающихся людей, с этих пор он начал проявлять к гражданам всю свою жестокость. И если после Кипсела еще кто-то остался, кого тиран не убил и не изгнал, то Периандр довершил дело» (Геродот, История, V, 92). Со временем, однако, навык использования юридических средств растет. Ликург и Солон, которые каждый по-своему завершили оформление полисной структуры, демонстрируют уже глубокое понимание существа дела. Оба видят в законе силу, но представление о характере этой силы у них различно. Для Ликурга закон примерно то же, что и слово для гомеровских героев. Дело, линия поведения граждан мыслятся целиком подчиненными закону, а реализованные в общественном устройстве Спарты идеи Ликурга принимают черты жесткой и устойчивой кибернетической схемы, которая надежно защищена отрицательными обратными связями и почти не способна к обновлению. Два царя, совет старейшин, народное собрание образуют основной контур устойчивости – фильтр, через который должна проходить любая инновация. Право на юридическое творчество принадлежит царям и, во вторую очередь, старейшинам. Народное собрание (апелла) имеет право только принимать или отвергать проект решения. Этот юридический тупик, в котором по сути дела все оказывались бессильными что-либо изменить в законе, подкреплен целой группой стабилизирующих институтов, в которых деятельность граждан ориентируется на исполнение законов и их защиту. С детских лет спартанца воспитывают в полном и беспрекословном подчинении слову старших, 80 а в юношеском возрасте его приобщают к той всеобщей стихии слежки и доносов, которую Ликург сделал нормой гражданской жизни, даже своего рода национальным спортом. По свидетельству Ксенофонта, акт посвящения выглядел примерно так: «Эфоры выбирают из людей, достигших зрелости, трех человек, которых называют гиппогретами. Каждый из них подбирает себе 100 человек, разъясняя всем, по каким причинам он предпочитает одних и отвергает других. Те, кто не попали в число избранных, враждуют с теми, кто их отверг, и с теми, кого выбрали вместо их. Они подстерегают друг друга, чтобы захватить соперника за совершением поступка, который считается предосудительным. Так возникает это соперничество, угодное богам, возбуждающее гражданские чувства в людях: каждому становится ясно, что следует делать человеку» (Лакедемонская полития, 4, 2–5). Той же цели оживления ритуала и усиления сопричастия граждан служит и институт криптий – тайных и во многом ритуальных убийств, которые как бы проводили завершающий штрих в образовании молодого спартанца. Убить требовалось самых сильных и мужественных из илотов, этих, по Страбону, «общественных рабов» Спарты. В целом Спарта, произведение Ликурга, целиком ориентирована на производство и воспроизводство военной силы, законы связаны прежде всего с военным ремеслом. Высшая цель такого ритуала, смысл, так сказать, жизни спартанца прекрасно выражены в элегии Тиртея: Славное дело – в передних рядах со врагами сражаясь, Храброму мужу в бою смерть за отчизну принять... Как он прекрасен теперь, павши в передних рядах! Но такая односторонняя ориентированность ритуала была, как это отметил еще Аристотель, и его слабостью «Система лакедемонского законодательства рассчитана только на часть добродетели, именно на относящуюся к войне добродетель, так как эта последняя оказывается полезной для приобретения господства. Поэтому-то лакедемоняне держались, пока они вели войну, и стали гибнуть, достигнув гегемонии: они не умели пользоваться досугом и не могли заняться каким-либо другим делом, которое стояло бы в их глазах выше военного» (Политика, II, 6). Совершенно из других представлений о законе исходит Солон. Для него сила закона не в какой-то семиотической мистике, а в пользе закона для граждан. Это различие толкований закона Плутарх выводит из внешних обстоятельств деятельности Ликурга и Солона: «Что касается Ликурга, то он правил городом, очищенным от толпы иностранцев, и владел землею, которой, по выражению Эврипида, «для многих было много, да и для вдвое большего числа слишком много». Но что всего важнее, в Спарте жила масса илотов, которых лучше было не оставлять в праздности, а угнетать и смирять постоянной работой. Поэтому Ликургу было легко избавить граждан от трудовых ремесленных занятий и держать их постоянно под оружием, чтобы они изучали только это искусство и упражнялись в нем. Между тем Солон приноравливал законы к окружающим обстоятельствам, а не обстоятельства к законам и, видя, что страна по своим естественным свойствам едва-едва удовлетворяет потребностям земледельческого населения, а ничего не делающую праздную толпу не в состояния кормить, внушил уважение к ремеслам 81 и вменил в обязанность Ареопагу наблюдать» на какие средства живет каждый гражданин, и наказывать праздных» (Солон, XXII). Сам Солон, по преданию, руководствовался идеей полезного закона. Отвечая Анахарсису, выражавшему сомнение в силе законов, он говорил: «...договоры люди соблюдают, когда нарушать их невыгодно ни той нидругой стороне» (Солон, V). В самом деле, эта линия на приспособление законов к интересам граждан выражена в законодательстве Солона настолько ярко, что сам закон, по-существу, получает каноническую надбавку, оказывается способным не только стоять или ломаться, как это происходит с «органическим» законом Ликурга, но и преемственно меняться с изменением соотношения сил и интересов граждан. Эту каноническую деталь, требующую в каждом конкретном случае дополняющей творческой вставки по истолкованию закона, отмечали уже древние. Плутарх пишет: «...одинаково и по всем делам, по которым он определил судить высшим должностным лицам, он предоставил желающим право подавать апелляцию в суд. Говорят также, что он написал законы довольно неясно и со множеством спорных пунктов и таким образом увеличил значение судов, потому что, когда люди не могли разрешить своей тяжбы по закону, им приходилось каждый раз обращаться к судьям и направлять всякое разногласие на их усмотрение, так что судьи становились до некоторой степени господами, над законами» (Солон, XVIII). Такое подключение юридической активности граждан не по линии стабилизации и укрепления закона, а по линии творческого его использования удерживало юридическое самосознание граждан на достаточно высоком уровне без превращения их в соглядатаев и доносчиков. Именно этому обстоятельству, хотя многотрудная юридическая школа Солона и принесла гражданам немало горьких и критических ситуаций, афиняне обязаны становлением совершенно нового типа человека и его социального окружения, которые мы обычно и связываем с пониманием свободы. В речи Перикла над останками воинов он так рисует основные черты нового ритуала: «Наш государственный строй не подражает чужим учреждениям; мы сами скорее служим образцом для некоторых, чем подражаем другим. Называется этот строй демократическим, потому что он зиждется не на меньшинстве, а на большинстве их. По отношению к частным интересам законы наши представляют равноправие для всех; что же касается политического значения, то у нас в государственной жизни каждый им пользуется предпочтительно перед другими не в силу того, что его поддерживает та или иная политическая партия, но в зависимости от его доблести, стяжающей ему добрую славу в том или другом деле; равным образом скромность звания не служит бедняку препятствием к деятельности, если только он может оказать какую-либо услугу государству. Мы живем свободной политической жизнью в государстве и не страдаем подозрительностью во взаимных отношениях повседневной жизни; мы не раздражаемся, если кто делает что-либо в свое удовольствие, и не показываем при этом досады, хотя и безвредной, но все же удручающей другого... Мы сами обсуждаем наши действия или стараемся правильно оценить их, не считая речей чем-то вредным для дела; больше вреда, по нашему мнению, происходит от того, если приступить к исполнению необходимого дела без предварительного 82 уяснения его речами. Превосходство наше состоит также и в том, что мы обнаруживаем и величайшую отвагу и зрело обсуждаем задуманное предприятие: у прочих, наоборот, неведение вызывает отвагу, размышление же – нерешительность... Говоря коротко, я утверждаю, что все наше государство – центр просвещения Эллады» (Фукидид, История, II, 36 -41). И все же, как бы ни различались ритуалы Афин и Спарты, они едины в том отношении, что и тот и другой сотворены, что оба суть «изобретения, – как говорит Протагор,– славных древних законодателей, и эти изобретения сначала были оформлены в слове, а затем отчуждены и реализованы в деле, в деятельности людей как формообразующий момент и высший авторитет этой деятельности. Ни в доолимлийскую, ни в олимпийскую эпоху такого не было и быть не могло, и если эти ранние, стихийно возникшие ритуалы считать естественными, то ритуалы античных времен окажутся по сравнению с ними искусственными установлениями людей, созданными примерно по тому же принципу, по которому создатель Платона творит мир: «...взял все видимое, которое не в покойном состоянии находилось, а в движении – притом в движении нестройном, беспорядочном, и привел все в порядок из беспорядка, находя что первый во всех отношениях лучше последнего» (Тимей, 30 А). Деньги и абстрактный труд. Начало чеканки монеты принято связывать с именами царей Лидии (Геродот, История, I, 94). Из Лидии этот обычай распространился в VIII–VII вв. до н. э. на Ионию, материковую Грецию, а затем на греческие колонии в Италии и Сицилии. К этому времени относится появление поговорок и афоризмов, подчеркивающих как всесилие денег, так и разлагающее их влияние на жизнь примерно в том духе, в котором Феогнид пишет Кирну: Всех благородных коней мы заводим, ослов и баранов, Кирн, и для случки мы к ним добрых допустим одних: Дочь же худую худого женой не гнушается добрый Сделать своей, лишь бы горсть злата ему принесла. Так не дивись же, о друг мой, что граждан мельчает порода. Плутос царит: это он добрых с худыми смешал. Как в таких случаях и водится, новое изобретение тут же попытались связать с олимпийскими именами, но получилось это не очень убедительно: в античном искусстве так и сохранилась двойственность изображений Плутоса. Чаще он представлялся младенцем с рогом изобилия на руках богини мира Ирены или богини случая Тихе, а иногда старцем в кругу Элевсинских божеств – Деметры, Персефоны, Диониса. Если изобретение алфавита развязало стихию правового самосознания и обеспечило отчуждение юридической самодеятельности в успокоенную форму закона, по отношению к которому свободные оказались в той же позиции, что и рабы по отношению к свободным, то чеканка монеты стала этой «новой метлой», которая быстро, хотя и весьма болезненно, смела и выбросила на свалку истории коросты олимпийских отношений и прежде всего реликтовый профессионализм. Энгельс писал: «...изобретая деньги, люди не подозревали, что они вместе с тем создают новую общественную силу – единственную, имеющую всеобщее влияние силу, 83 перед которой должно будет склониться все общество И эта новая сила внезапно возникшая без ведома и желания ее собственных творцов, дала почувствовать свое господство афинянам со всей грубостью своей молодости»47 Эта динамическая сторона интересна прежде всего тем, что действие её распространяется не на всю Грецию. В Спарте деньги запрещены законом, и, соответственно, именно здесь сохраняются наиболее архаичные формы, тот олимпийского толка профессионализм, который позволил (о чем уже упоминалось) Аркесилаю доказать союзникам несправедливость их обвинений по поводу малочисленности спартанцев (Полиен, Военные хитрости, II, 1). Там же, где отчуждение не наталкивалось на искусственно возведенные препятствия, возникала совершенно новая ситуация. Обвиняя Тимарха в расточительстве, Эсхин так описывает исходное состояние дел, «…он получил дом за Акрополем, загородное имение, в Сфетте, еще один участок в Алопеке, кроме того, девять или десять рабов, специалистов по кожевенному делу, из которых каждый приносил ему ежедневно два обола оброка, а заведующий мастерской – даже три. Прибавьте сюда женщину, искусную в выделке одежды из аморгосского льна, которую она сама выносила продавать на рынок, мужчину-вышивальщика, ряд сумм, оставшихся за должниками отца и всякую утварь» (Против Тимарха, I, 97). Все это Тимарх растранжирил, и Эсхин обрушивается на обвиняемого, высказывая попутно представления афинян о приличном и неприличном: «…у Тимарха не осталось ничего: ни своего дома, ни сдаваемого внаймы, ни участка, ни рабов, ни денег отданных в долг, ничего другого, что составляет источник существования для честных людей» (Против Тимарха, I, 105). Примерно та же картина разнообразной, мягко говоря, деятельности афинянина вскрывается и по другим свидетельствам. В одном из дел о наследстве Демосфен исчисляет имущество: «Отец, граждане судьи, оставил два эргастерия с рабами высокой квалификации: 32 или 33 оружейных мастера, оцениваемых один в пять и шесть мин, а другие – не ниже трех мин каждый. Он получал от них 30 мин чистого дохода в год; 20 кроватных мастеров, заложенных ему за 40 мин, приносили 12 мин чистого дохода, процентные ссуды в размере одного таланта, данные на условии уплаты одной драхмы, давали одних процентов свыше 7 мин в год» (XXVII, Против Афоба А, 8). Сократ, по Ксенофонту, советует Аристарху заняться «полезным для жизни делом», попутно перечисляя такие дела: «Разве ты не знаешь,что одним таким занятием, приготовлением муки, Навликид не только себя со своими слугами может прокормить, но, сверх того, и множество свиней и коров, и столько у него еще остается, что он и в пользу города может часто исполнять разные литургии; а печением хлеба Киреб содержит весь дом и живет великолепно. Демей из Коллита изготовляет солдатские накидки...» (Воспоминания о Сократе, II, 6). Ясно, что говорить в этих условиях о специализированной по навыку деятельности уже не приходится, речь идет скорее о «деловой активности», о труде вообще, абстрактном труде. Тот же Аристарх, высказав Сократу сомнения насчет совместимости всех этих «полезных для жизнидел» со званием свободного человека и получив соответствующее разъяснение, приходит почти к рождественскому финалу: «… добыли основной 84 капитал, купили шерсти, во время работы обедали, после работы ужинали, из мрачных стали веселыми» (Воспоминания о Сократе, II, 7, 12). Как алфавитная письменность стала идеальным средством опредмечивания и отчуждения договорных отношений, точно так же и деньги оказались универсальным средством опредмечивания и отчуждения деятельности как таковой, замкнули спрос, как совокупную общественную потребность, и все виды практических отношений к миру на отчужденную и независимую от человека контактную область обмена. Поскольку именно здесь наиболее удаленный от олимпийской нормы полюс отчуждения, который в силу подвижности спроса и предложения не поддается полной формализации, то со времен античности за областью обмена прочно установилась репутация загадочности. Маркс в «Капитале» несколько раз останавливается на недоумениях Аристотеля по поводу «хрематистики»48, которая никак не желает укладываться в традиционную схему развития: «начало – середина – конец», и процент (τοηος от τιητω – рождать) представляется, Аристотелю результатом взаимного надувательства. «Ибо порожденное подобно породившему, но процент есть деньги от денег, так что из всех областей приобретения эта – наиболее противна природе» (Политика, I, 10). Античность ищет в обмене эквивалент и, не находя его, расстраивается, как и в новое время по поводу «загадочности определения посредством числа». Вместе с тем уже в античности сфера обмена, складывающийся рынок дают себя чувствовать как силы, обновляющие ритуал или, вернее, как силы благосклонные к любому обновлению и совершенствованию. Отсутствие науки не дает этой тенденции ходу, и процесс предстает скорее колебательным, чем поступательным движением, но извлечь пользу из этих колебаний умеет уже и античность. «Домострое» Ксенофонта раскрывает механику этого процесса в земледелии: «Мой отец и сам так вел хозяйство, и меня научил. Он никогда позволял мне покупать землю, хорошо обработанную, а такую, которая по небрежности ли хозяев или по недостатку средств у них не обработана и не засажена; такую он советовал покупать» (XX). Приведенная в порядок земля затем продается и приобретается новый запущенный участок. В Афинах деловая активность была достаточно высока, и денежные ссуды, как это видно из приведенных выше данных Демосфена, давались из 12% годовых (драхма с мины в месяц). Но наиболее выгодным капиталовложением была для древних война. Одна из грандиознейших финансовых афер этого типа – строительство Фемистоклом кораблей – имеет самое непосредственное отношение к генезису культуры, поскольку именно она инициировала цепной процесс превращений серебра Маронии в строительную лихорадку эпохи Перикла, в «омертвленный капитал» таких сокровищ, как комплекс на Акрополе. По Аристотелю, дело происходило так: «… при архонте Никодеме были открыты рудники в Маронии, и у города остались сбережения в сто талантов от их разработки. Тогда некоторые советовали поделить эти деньги народу, но Фемистокл не допустил этого. Он не говорил, на что думает употребить эти деньги, но предлагал дать взаимообразно ста 85 богатейшим из афинян, каждому по одному таланту, а затем, если их расходование будет одобрено, трату принять в счет государства в противном же случае взыскать эти деньги с получивших их в заём. Получив деньги на таких условиях, он распорядился построить сто триер,причем каждый из этих ста человек строил одну. Это и были те триеры на которых афиняне сражались при Саламине против варваров» (Афинская полития, VIII, 7) За эти триеры и за это сражение, в котором афиняне в 480 г до н. э разгромили персов, союзники уже через два года стали выплачивать сначала по 460 талантов, а затем по 600 и даже по 1300 талантов в год. Этот поток «процентов на капитал» и послужил, собственно, материальной основой расцвета Афин, их превращения в общеэллинский центр культуры, хотя с чисто экономической точки зрения эпоха Перикла как высочайший внутренний расцвет Греции должна бы рассматриваться эпохой невиданного для тех времен омертвления капитала в сокровищах. Поскольку эта эпоха наложила ощутимый отпечаток на теоретическое самосознание, некоторые детали строительной лихорадки мы рассмотрим ниже, а пока остается отметить частную, но очень важную деталь экономического отчуждения, которая также связана с Саламином. Во время войны с персами обстоятельства сложились так, что в 480 г. до н. э афинский ритуал был временно отменен. Инициатором и исполнителем этой неслыханно смелой акции был все тот же Фемистокл, он предложил народному собранию принять постановление, которое начиналось так: «Боги! Постановили совет и народ. Предложение внес Фемистокл, сын Неокла, из дома Фреаррии. Город вверить Афине, покровительнице Афин, и всем другим богам, дабы они охраняли и защищали от варвара страну. Сами же афиняне и ксены живущие в Афинах, пусть перевезут детей и женщин в Трезену (под покровительство Питфея), архагета страны. А стариков и имущество пусть перевезут на Саламин. Казначеи и жрицы пусть остаются на Акрополе, охраняя имущество богов. Все остальные афиняне и ксены, достигшие совершеннолетия, пусть взойдут на снаряженные двести кораблей и сражаются против варвара за свободу свою и других эллинов ...». Постановление было принято и выполнено. «Когда город уезжал на кораблях, –сообщает Плутарх, – это зрелище внушало одним жалость, другим – удивление по поводу такого мужества: семьи свои афиняне провожали в другое место, а сами, не уступая воплям, слезам и объятиям родителей, переправлялись на другой остров. Однако многие жители, которых по причине старости оставляли в городе, возбуждали глубокое сострадание. Какое-то трогательное впечатление производили сжившиеся с человеком домашние животные, которые с жалобным воем бегали около своих кормильцев, садившихся на корабли. Между прочим, собака Ксантиппа, отца Перикла, как рассказывают, не перенеся разлуки с ним, прыгнула в море и, плывя подле его триеры, вышла на берег Саламина и тотчас от изнеможения умерла. Там, где показывают и доныне памятник, называемый «Киноссема», говорят, и находится ее могила» (Фемистокл, X). 86 Памятника «Олимпосема», под которым лежали бы останки олимпийского ритуала, не показывают, но в сущности Олимп, подобно собаке Ксантиппа, доплыл с афинянами только до Саламина и похоронен там под клич, увековеченный Эсхилом в «Персах»: Вперед, сыны Эллады! Спасайте родину, спасайте жен, Детей своих, богов отцовских храмы, Гробницы предков: бой теперь за все! Вернувшись на разграбленную и оскверненную варварами землю афиняне сначала под давлением обстоятельств пустили гробницы предков и богов отцовских храмы на стены, а затем, не переводя дыхания, двинулись в новую жизнь. И если переправляли имущество и стариков на Саламин, детей и жен – в Трезену и садились на триеры «воевать перса» земледельцы, кузнецы, плотники, хранители отцовских ремесел, то вернулись в город, построили новый ритуал и подняли Афины до состояния высшего расцвета уже просто дельцы – люди, которым безразличен конкретный состав дела, важно лишь, чтобы это было «полезное для жизни» дело. Срыв преемственности был полным, афиняне никогда уже не смогли вернуться к прежнему ритуалу, а по их примеру и под их давлением другие города также начали быстро усваивать способы извлечения средств к жизни из деятельности вообще. |