Петров М.К. Самосознание и научное творчество (1). Н. Н. Арутюнянц Об авторе этой книги
Скачать 1.77 Mb.
|
146 решились, и то с оговорками, поверить в происходящее. И ничего особенно удивительного в этом нет. Представить, что уран способен расколоться, было несложно, но вот поверить, что он раскалывается на барий, лантан и церий было для физика тех времен так же трудно, как нам сегодня уверить себя, что от хорошего удара стол способен расколоться на пару стульев и табурет. Основные парадоксы научного мышления, вернее, основы нашего восприятия этого мышления под знаком парадокса, коренятся, нам кажется в том, что очень уж нам трудно дается представление об абстракции как о необходимом моменте процесса мысли. Навык пользоваться абстракцией есть у каждого, чтобы сказать что-то, нужно предварительно освободить слова, и в возрасте «от 2 до 5» человек самостоятельно выполняет колоссальнейшую разрушительную работу, сам себе выстраивает свой личный «уровень публикации», выламывая слова из связей, в которых он их воспринимает, и совершая над этими обломками смысла такие операции типа «он на пегой на телеге, на дубовой лошади», которым может позавидовать самый отчаянный любитель «сумасшедших мыслей». Но дальше-то человек привыкает, и эта способность выхода в перевертыши, чувство власти над словом сохраняется очень немногими. В споре с Алисой Хампти Дампти замечает: «Когда я пользуюсь словами, они значат только то, что они по моему мнению и выбору должны значить. Ни больше, ни меньше». А когда Алиса протестует: «Вопрос в том, можешь ли ты заставить их значить такие разные вещи», Дампти решительно пресекает ее сомнения: «Вопрос только в том, кто кем владеет. Кто хозяин, и все тут». Вопрос «кто кем владеет» – человек формализмом или формализм человеком – центральный, похоже, вопрос теории научного творчества, и именно в этом плане он был впервые поставлен как вопрос о возможности метафизики величайшим философом нового времени Кантом. Кант принял аргументацию Юма, но принял с существенной оговоркой: «... сначала я попробовал, нельзя ли представить возражение Юма в общем виде, и скоро нашел, что понятие связи причины и действия далеко не единственное, посредством которого рассудок мыслит себе a priori связи между вещами, и что, собственно говоря, вся метафизика состоит из таких понятий. Я постарался удостовериться в их числе, и, когда это мне удалось, и притом так, как я хотел, а именно исходя из одного принципа, я приступил к дедукции этих понятий, относительно которых я теперь убедился, что они не выведены из опыта, как этого опасался Юм, а возникли из чистого рассудка»119. Обычное возражение против такого рассуждения состоит в том, что Кант здесь явный идеалист, к тому же субъективный (самая скверная разновидность идеалистов), поскольку этот принцип вывода из чистого рассудка, развитый в систему априоризма, поставит человека, именно человека, а не общество (это бы еще можно стерпеть) перед природой на правах законодателя и творца. Вот только что творит человек у Канта, природу? Нет, не природу, только отношения к природе, но... И тут начинается уже вторая линия возражений: Кант не только идеалист в субъективной его разновидности, но и агностик, он «вещь в себе» признавал, а познаваемость ее отрицал. И так нехорошо, и эдак не выходит, вот только почему-то очень уж упорно 147 за него цепляется философствующая наука – Эйнштейн, Винер, Планк и многие другие. Нам кажется, что Канту крупно не повезло в том смысле, что теология в его время не ушла еще со сцены, не освободила место на иконостасах для таблицы умножения и диалектики больших чисел, хотя, вообще-то, говоря, он предвидел такую возможность: «Математика дает нам блестящий пример того, как далеко мы можем продвинуться в априорном знании независимо от опыта. Правда, она занимается предметами и познаниями лишь настолько, насколько они могут быть показаны в созерцании. Однако это обстоятельство легко упустить из виду, так как указанное созерцание само может быть дано a priori и поэтому его трудно отличить от чистых понятий. Страсть к расширению знания, увлеченная таким доказательством могущества разума, не признает никаких границ. Рассекая в свободном полете воздух и чувствуя его противодействие, легкий голубь мог бы вообразить, что в безвоздушном пространстве ему было бы гораздо удобнее летать»120. Что-то мало похож Кант в этом рассуждении на идеалиста, и стоит привести еще одно его высказывание, которое, как нам кажется, подводит к самому ядру кантовской философии: «...один лишь логический критерий истины, а именно соответствие знания с всеобщими и формальными законами рассудка и разума, есть, правда, conditio sine qua non, стало быть, негативное условие всякой истины, но дальше этого логика не может идти, и никаким критерием она не в состоянии обнаружить заблуждение, касающееся не формы, а содержания... Но так как одной лишь формы познания, как бы она ни соответствовала логическим законам, далеко еще не достаточно, чтобы установить материальную (объективную) истинность знания, то никто не отважится судить о предметах с помощью одной только логики и что-то утверждать о них, не собрав о них уже заранее основательных сведений помимо логики, с тем чтобы впоследствии только попытаться использовать и соединить их в одно связное целое согласно логическим законам или, что еще лучше, только проверить их сообразно этим законам. Тем не менее есть что-то соблазнительное в обладании таким мнимым искусством придавать всем нашим знаниям рассудочную форму, хотя по содержанию они и были еще пустыми и бедными; поэтому общая логика, которая есть лишь канон для оценки, нередко применяется как бы в качестве органона для действительного создания по крайней мере видимости объективных утверждений и таким образом на деле употребляется во зло. Общая логика, претендующая на название такого органона, называется диалектикой»121. Что же здесь, собственно, происходит? Идеалист, отрицающий право логики на истину, призывающий проверять логические построения экспериментом? Нам кажется, что здесь нет никакой особой загадочности Кант: попросту открыл одну из тайн философской конструкции Аристотеля, увидел, что природа Аристотеля и природа науки – вещи разные. У Аристотеля граница природы положена там, где кончается слово и начинается дело, «рабствующее и исполняющее чужую волю». Такую природу можно было творить по-слову, и Аристотель лишь философски санкционировал реальное разделение слова и дела, положил эту границу как бытие (ειναι), т.е. онтологизировал ее: «Самостоятельное существование в себе приписывается всему тому, что обозначается 148 через различные формы высказывания, ибо сколькими способами высказываются, столькими способами и обозначено бытие (οεαθωζ θεγεται, τοεαθωζ το ειναι σημαινει). А так как одни из высказываний обозначают суть вещи, другие – качество, некоторые – количество, иные – отношение, иные действие или страдание, иные отвечают на вопрос «где?», иные – на вопрос «когда?»; то в соответствии с каждым из этих высказываний те же самые значения имеет и бытие» (Метафизика, 1017 в) Было бы опасной наивностью полагать, что такое наложение грамматики на бытие – дело прошлое, изжитое и «преодоленное» нашим типом мысли. Ничуть не бывало, Кестлер, например, справедливо замечает: «Выводя свою систему категорий, которые были для него грамматикой бытия, Аристотель лишь проектировал грамматику греческого языка на космос. Эта грамматика и поныне держит нас в своих парадоксах, и за два тысячелетия она стала причиной взлета и падения европейской мысли»122. Кант первым и, к сожалению, едва ли не единственным заметил, что новое истолкование причинности сместило уровень бытия, поставило дело средним звеном между словом и бытием-природой, т.е. он открыл неправомерность онтологизации грамматики, если причинность мыслится по Гоббсу и Юму. Кантовский априоризм по сути дела та же грамматика, но она уже не совпадает с бытием, поднята над бытием как чисто операционный и пустой принцип оформления, который сам по себе не создает истин, а лишь оформляет содержание в том смысле, в каком конверт и лист бумаги оформляют письмо, не входя в его содержание, а грамматика русского языка равно хорошо оформляет и «Братьев Ершовых», и «Один день Ивана Денисовича». Этот априорный канон – негативное условие всякой истины – навязан нам с такой же силой и обязательностью, с какой мы вынуждены брать лист бумаги и конверт, чтобы написать письмо, подчиняться правилам грамматики того языка, на котором говорим и пишем. Но смысл нашего подчинения этим правилам явным образом не совпадает с понятием естественной необходимости или «полной причины» Гоббса. Возникает парность подчинений, своего рода двоевластие, и человек – разумное существо – оказывается ключом природного и умопостигаемого: «У него две точки зрения, с которых оно может рассматривать себя и познавать законы приложения своих сил, т.е. законы всех своих действий: во-первых, поскольку оно принадлежит к чувственно воспринимаемому миру, оно может рассматривать себя как подчиненное законам природы (гетерономия); во-вторых,– поскольку оно принадлежит к умопостигаемому миру, – как подчиненное законам, которые, будучи независимы от природы, основаны не эмпирически, а только в разуме»123. Ясное дело, что с точки зрения потребителя (адресата, слушателя, читателя) никакого дуализма между естественным и умопостигаемым нет и быть не может – письма приходят как целостность конверта и исписанного листа бумаги, слово слышится и читается связанным в предложении и т.д. Форма и содержание здесь уже слиты: форма содержательна, а содержание оформлено. И только иногда, если нам на глаза попадается нечто вроде египетского сфинкса или стишка: «ехал повар на чумичке, две кастрюли впереди», мы начинаем чувствовать, что ни логика, ни 149 грамматика не гарантируют сами по себе истинности. Но с потребителем это случается редко: не так уж много загадочных вещей на свете, да и на всем стеллаже мировой литературы едва ли наберется с десяток книг типа стихов Чуковского или сказок Кэрролла, где форма и содержание сознательно удерживаются в состоянии конфликта. Но вот если с точки зрения потребителя перейти на точку зрения творца, то здесь-то как раз и произойдут те вещи, о которых Кант пишет как о синтезе, трансцензусе – выходе за рамки опыта. Ведь как там ни верти, а на том же стеллаже мировой литературы нет двух одинаковых книг, а в любой книге – двух одинаковых листов, а на любом листе – двух одинаковых предложений. Внешнее железо формализма, как он представлен грамматиками языков или категориями логик, оказывается бездонной бочкой Данаид, которую мы вот уже, несколько тысячелетий напрасно пытаемся наполнить. Это явление бездонности, пустоты категориальной формы интересно для нас во многих отношениях, и прежде всего тем, что оно, видимо, открывает какие-то новые возможности для понимания механизма становления знания. Мы можем представить его как переход – заполнение пустой формы содержанием. В неразвитом виде эта идея становления-заполнения представлена уже у Канта. Он четко выделяет синтез как универсальную схему этого движения: «Без чувственности ни один предмет не был бы нам дан, а без рассудка ни один нельзя было бы мыслить. Мысли без содержания пусты, созерцания без понятий слепы. Поэтому в одинаковой мере необходимо свои понятия делать чувственными (т.е. присоединять к ним в созерцании предмет), а свои созерцания рационализировать (т.е. подводить их под понятия). Эти две способности не могут выполнять функции друг друга. Рассудок ничего не может созерцать, а чувства ничего не могут мыслить. Только из соединения их может возникнуть знание»124. Тот же тип связи отмечен и на более высоком уровне: «Если рассудок есть способность создавать единство явлений посредством правил, то разум есть способность создавать единство правил рассудка по принципам. Следовательно, разум никогда не направлен прямо на опыт или на какой-нибудь предмет, а всегда направлен на рассудок, чтобы с помощью понятий a priori придать многообразным его знаниям единство, которое можно назвать единством разума и которое совершенно иного рода, чем то единство, которое может быть осуществлено рассудком»125. В переходе-становлении знания у Канта выделены две ступени: рассудочная, связанная с упорядочением чувственного материала, что дает знание синтетичной природы на феноменологическом уровне; и более высокая, теоретическая ступень, связанная с обобщением феноменологического знания на более высоком уровне. Мы не решились бы утверждать, что дело здесь идет об уровне публикации (феноменологическое знание) и ритуале. Более вероятно, что под второй ступенью («единство разума») Кант понимал выстраивание вспомогательных формализмов - теорий наук, тем более, что практическое определение рассудка движется у канта по другой линии: «Как разумное, стало быть принадлежащее к умопостигаемому миру, существо, человек может мыслить причинность своей собственной волн, только руководствуясь идеей свободы; ведь независимость от определяющих причин чувственно воспринимаемого мира 150 (какую разум необходимо должен всегда приписывать самому себе) есть свобода. С идеей же свободы неразрывно связано понятие автономии, а с этим понятием – всеобщий принцип нравственности, который в идее точно так же лежит в основе всех действий разумных существ, как закон природы в основе в основе всех явлений»126. Мыможем пока отметить, что Кант, вообще-то говоря, видит развилку, возникающую на уровне феноменологии (публикации), видит и выбор, как условие выявления свободы, который появляется на пути с уровня публикации в ритуал, видит и требование промежуточного формализма – «единство разума», которое существует на каком-то другом пути и вряд ли подчинено категорическому императиву. Но в целом схема становления-перехода остается у Канта весьма свободной и допускающей множество толкований, чему во многом способствовал и сам Кант, хотя он и считал последовательность добродетелью философа: «Величайшая обязанность философа быть последовательным»127. И все же схема Канта, если ее объединить с некоторыми близкими по смыслу положениями лингвистики, допускает значительно более четкое истолкование Мы имеем в виду проблему узуса или отмеченности, которая у Блумфильда и у целого ряда других лингвистов связана с появлением «третьего лица» в становлении знания, с «информатором» или «информантом», как его здесь называют. Определяя, например, язык через речевую общность, Блумфильд пишет: «Совокупность высказываний, которые могут быть произнесены в речевой общности, есть язык данной речевой общности. Мы должны уметь предугадывать, откуда следует, что слова «могут быть произнесены». Мы устанавливаем, что при определенных стимулах француз (или говорящий на языке зулу и т.д.) скажет то-то и то-то, а другой француз (или знающий зулу и т.д.) будет реагировать соответственно речи первого. Когда в распоряжении имеется хороший информатор или когда дело идет о языке самого исследователя, предугадывание просто; в других случаях оно представляет наибольшие трудности для дескриптивной лингвистики»128. Здесь перед нами тот же случай избыточной емкости формализма, о котором говорит и Кант. Руководствуясь правилами грамматики и словарем можно сочинить заведомо больше безупречных с формальной стороны предложений, чем те, которые допустимы в данном речевом (или любом другом) ритуале. Предложения типа: «часы завернули на поплавок», «трамвай задумчиво упал навзничь» вообще, вероятно, будут отвергнуты ритуалом как явно бессмысленный, хотя и грамматически безупречный набор слов, или, в лучшем случае, вызовут ту же реакцию, что и замечание Алисы на поэму «Джабберуоки»: «От этого в голове полно идей, только не поймешь каких. Одно-то пожалуй, ясно: кто-то убил чего-то» Но это – крайние случаи, а практически даже самые обычные предложения могут оказаться осмысленными для одного и бессмысленными для другого ритуала. Фигура информанта – авторитетной инстанции выбора, которая разлагает продукты формализующей деятельности на «отмеченные», т.е. обладающие значением, и «не отмеченные», т.е. по тем или, иным причинам бессмысленные, играет все большее значение в европейском ритуале и возникает, по сути дела, на каждом шаге становления знания. Прежде всего эта природа, которую пытают экспериментами, а она 151 сортирует гипотезы на объективно истинные (отмеченные) и ложные (не отмеченные). В том же режиме работают обсуждения, собрания совещания, редакции, рынок и великое множество других инстанций-фильтров, смысл деятельности которых сводится к пропуску отмеченного и отсеиванию не отмеченного. Мы не хотим этим сказать, что деятельность любой такой инстанции столь же авторитетна, как и деятельность природы, которая выступает абсолютным авторитетом в вопросах объективной истинности, но независимо от критериев оценки, которыми они пользуются, действие фильтров имеет тот же смысл, что и слово природы в эксперименте: формализованное знание либо проходит фильтр и движется к следующему, либо отсеивается и гибнет. Важным для нас свойством этой системы фильтров являете её упорядоченность – каждый фильтр имеет строго определенное место, предшествует одному и следует за другим. Экспериментальная проверка например, предшествует публикации, но следует за творчеством гипотез. Упорядоченность инстанций выбора дает возможность проследить за движением знания не только в пределах кольца публикаций, где положение более или менее очевидно, но и за пределами этого кольца, где положение далеко не так ясно. Здесь, за пределами кольца, мы вместе с Кантом можем допустить существование трансцендентальной области, которая лежит вокруг кольца как поле, внешние границы которого очерчены возможностями наличного формализма вообще, а за этими границами начинается область трансцендентного, неформализуемого при данном арсенале средств формализации. В отличие от Канта мы не стали бы утверждать, что эта внешняя граница возможных формализации неподвижна. Она, видимо, ведет себя как горизонт, сдвигается как минимум с той же скоростью, с какой идет расширение кольца публикаций. Но в любой заданный момент времени эта внешняя граница нашей «разлетающейся» вселенной существует, и что лежит за ней, нам не дано знать. Вместе с тем надобно, видимо, согласиться с тем аспектом кантовской «вещи в себе», который произведен от социальной ориентированности любого формализма на явления частотные, допускающие повтор, что исключает из мира возможных формализации явления уникальные. Деятельность чистой науки локализована в поле между кольцом публикаций и границами возможных формализации, которое мы в дальнейшем будем называть, по Берналу, «полем научных исследований» или, по Прайсу, «миром открытий». Смысл деятельности ученого в этом поле очень похож на те действия, которые Блумфильд рекомендует лингвисту, не владеющему изучаемым языком. Ученый, как и исследователь Блумфильда, работает в паре с природой-информантом: ученый сочиняет безукоризненные в формальном отношении предложения-гипотезы, сочиняет их по грамматике Гоббсовой полной причины, а затем через эксперимент обращается к природе-информанту на предмет выяснения отмеченности своих творений, их, объективной истинности. Насколько продуктивна такая деятельность, могли бы сказать лишь сами ученые, но, к сожалению, в архивах науки очень хорошо описано появление только тех гипотез, которые оказались отмеченными, и почти ничего не говорится о тех, которые не оправдались. С точки зрения ученого кольцо публикаций выглядит как массив 152 отмеченных на объективную истинность формализации, а собственная деятельность ученого представляется ему как поиск в поле исследования новых, отмеченных формализаций. Природа с этой точки зрения должна бы выглядеть высшим и знающим дело авторитетом, который способен помочь ученому отделить в его продуктах пустое от содержательного, т.е. должна бы выглядеть чем-то очень похожим на всезнающего информанта, на бога-собеседника деистов. Во всяком случае в чистой науке природа оказывается нагруженной познавательной функцией, предстает не менее активным участником процесса познания, чем, скажем, редактор научного журнала. Но здесь сразу же возникает вопрос, а что, собственно, познает наука? Природу? У Блумфильда ситуация понятна: исследователь с помощью информанта изучает язык. Если природа для науки только информант, то, видимо,и здесь природа не может быть самоцелью познания. Или, иными словами, именно в науке круг познания оказывается замкнутым на человеческую голову, на ее способность порождать, как говорит Бернал, «новые связи идей», т.е. познание предстает самосознанием человека, в котором природа-информант, момент объективации, хотя и играет очень важную роль абсолютной авторитетной инстанции, но лишь инстанции, и выступает только средством, а не целью познания. И материализм в данном вопросе состоит, нам кажется, вовсе не в том, чтобы отрицать момент индивидуальной творческой способности как исходный и неуничтожимый момент всякого познания – не будет гипотез, нечего будет и проверять эксперименту, а в том, чтобы не упускать из виду селекционирующую и абсолютизирующую деятельность природы-информанта, любого изучаемого объекта. Объект беспощадно расправляется с любыми попытками навязать себе произвольные схемы, но если уж исследователю в результате множества «проб и ошибок» удается найти тот единственный подход, который объект отмечает как истинный, то результат субъективной деятельности исследователя оказывается отчужденным в объекте, над этим результатом теряет власть и сам исследователь, и все человечество. Возникает нечто вечное и неуничтожимое, имеющее силу для всех времен и всех мест на земном шаре – объективная истина, момент абсолюта в человеческом познании. Вместе с тем отчуждение субъективной деятельности в объективную истину не есть еще отчуждение для науки и ритуала. Здесь мы подходим к следующему моменту становления знания, к публикации. До тех пор, пока результат исследования не выведен на уровень публикации, он не существует ни для ритуала, ни для самой науки: инженер и социолог не могут его использовать для новых технологий или организационных структур, а наука не может опереться на этот результат в дальнейших исследованиях, не может включить его в список отмеченных. Генри Кавендиш, например, колоритнейшая фигура науки конца XVIII в., известен современной науке в основном своей лабораторией, хотя то, что сделано Кулоном и Фарадеем, да и рядом других исследователей, раньше их было открыто Кавендишем: он просто слишком долго не публиковал результаты своих исследований, и в значительной части они погибли для Именно эту сторону публикации, сторону психологическую, связанную 153 с личным вкладом в науку, подчеркивает Прайс, когда он говорит о мотивах, заставляющих ученого стремиться к публикации: «В основе явления лежит глубокое различие между творчеством в науке и творчеством в искусстве. Если бы не было на свете Микеланджело или Бетховена, то на месте их творений оказались бы совершенно другие произведения. Если бы не было на свете Коперника или Ферми, то же самые вклады в науку были бы сделаны другими людьми. Существует лишь один мир открытий, и как только получена какая-либо частица его понимания, первооткрыватель должен быть либо увенчан лаврами, либо забыт»129. Всё это безусловно так, но, нам кажется, не в этом главное. Публикация не пустая формальность, не просто заявка на приоритет, хотя вполне вероятно, что возникала она по этим мотивам. Действительные причины лежат, видимо, глубже, они, собственно, и вызвали постепенную трансформацию исходных типов в современную статью. Причины нужно искать в возникновении и развитии промежуточных формализмов и, соответственно, в появлении специализированных областей в едином поле исследования. В этих условиях мало получить результат, нужно его ещё «прописать» по тому или иному промежуточному формализму как явление физическое, химическое и т.п. Этот дополнительный труд соединения нового результата с наличным содержательным формализмом науки и выполняет статья как конечный продукт индивидуального творчества в чистой науке. Естественно что и этот процесс имеет свой фильтр. В лучшем случае это редактор, а в худшем, имеющем тенденцию стать нормой, статья проходит целую систему фильтров, прежде чем она появляется на кольце публикаций. О том, что переход от подтверждения в эксперименте к публикации имеет самостоятельное значение, говорит множество фактов, связанных не только со значительным отсевом статей в редакциях, но и с тем, что иногда не так-то просто бывает ориентировать открытие по промежуточному формализму. Ган и Штрассман, например, открыв распад урана, попали в очень щекотливую ситуацию, которую Лоуренс описывает так: «Ган и Штрассман были химиками и хорошо знали, что в соответствии с общепринятыми концепциями физики расщепление атома урана было невероятным. Для них, химиков, было слишком большой самоуверенностью бросать вызов таким прославленным именам в области физики, как Эйнштейн, Планк, Бор, Ферми. Как через несколько лет сказал мне Ган, «физики бы этого не позволили»130. С выходом на уровень публикации результат исследования окончательно рвет связи со своим создателем, становясь знанием для всех. Через прикладные науки он получает возможность воздействовать на ритуал и в этом движении накапливает практическую ценность, о чем уже говорилось, но тут же начинается и другая жизнь – теоретическое ценообразование. Уже в момент появления на свет статья несет в среднем 10 – 15 ссылок на уже опубликованные статьи и монографии, что, с одной стороны, фиксирует ее место в соответствующем содержательном формализме, а с другой – объединяет указанные 10 – 15 статей новой связью, выделяя в них частные моменты, которые содержались и раньше на правах потенций, но не были выявлены и объединены в «полную причину». Объектом подобных же действий становится после опубликования 154 и сама статья: любая ссылка на нее реализует одну из потенций, о которых автор мог и не подозревать, а по мере накопления ссылок теоретическая ценность статьи возрастает. В среднем по массиву публикаций частота цитирования удерживается на уровне одного цитирования в год, но распределение частоты, как и распространение всего в науке, носит ранговый характер (закон Ципфа), что выстраивает статьи по их теоретической ценности по ранжиру того же типа, что и ранги городов любой страны. Поскольку вся сеть цитирования возникает после экспериментальной проверки, в ней автоматически выполняются условия объективной истинности, и структура цитирования есть, по существу, запись структуры объекта в категориях «полной причины» Гоббса или по нормам любой другой грамматики, если ею формулируется принцип экспериментальной проверки. В тот же процесс накопления теоретической ценности втянуты и ученые. Каждый выведенный на уровень публикации результат, как и каждая ссылка на опубликованные работы, повышают статус ученого, обеспечивают ему признание и авторитет в научном мире. И хотя случай в этом процессе играет значительную роль, большое количество опубликованных работ и ссылок на опубликованные работы – наиболее объективный критерий оценки ученого, его ранга. В среднем ученый публикует за время жизни 3 – 4 работы, но выдающиеся ученые (здесь также действует закон Ципфа) публикуют значительно больше. Из девятнадцати признанных научных авторитетов прошлого столетия восемнадцать опубликовало более 150 статей каждый, и только один, Риман, который умер сравнительно молодым, опубликовал 19 работ. Способность статей входить в связи с другими и строить сеть цитирования, как и способность ученого выводить результаты своих исследований на уровень публикации, закономерно падает с возрастом. Пик цитирования статьи проходят в возрасте 2–3 лет, пик производительности ученого падает на возраст 24–26 лет. Особенностью процессов теоретического ценообразования является почти полная их непредсказуемость. И это естественно: ход процессов целиком определен будущими открытиями, знать о которых невозможно. Процессы ценообразования начинаются иногда с большими задержками, так было с работами Менделя, Циолковского, Флеминга и с целым рядом других крупных открытий, которые долгое время оказывались вне основных направлений движения содержательного формализма науки. Но в целом это скорее исключение, чем правило, и обычно в нормальных условиях публикации срок в 7–10 лет вполне достаточен, чтобы выявить ранг вклада ученого в науку. Следует вместе с тем со всей определенностью заметить, что единственным сколько-нибудь надежным и объективным критерием ценности вклада может считаться только участие его после вывода на уровень публикации в порождении других публикаций и что не существует и в принципе существовать не может каких-то других авторитетов, способных с первого взгляда, по нюху или на основании других каких-то данных определить теоретическую ценность статьи. И хотя такая практика мгновенных авторитетных оценок широко развита, теоретически обосновать ее невозможно. Любой из нас, когда он сидит на обсуждении работы коллеги, высказывает свои мнения о ее достоинствах 155 и недостатках, предлагает что-то убрать, а что-то развить и дополнить, волей-неволей берёт на себя смелость говорить от имени далекого будущего по фигуре: «что могло бы произойти в науке лет через 15–20, если бы данная работа была опубликована сегодня». А это превращает любые оценки в чистейшей воды произвол. К сожалению, не всем ещё ясна несостоятельность таких оценок от будущего, их явная связь с комплексом Архимеда, и промежуточные фильтры между полученным результатом и его публикацией имеют в современной науке тенденцию к быстрому росту. О социальном смысле этого явления, которое связано с целым комплексом других явлений, мы скажем ниже. Новая модель? Общность распределений в науке, да и в любых структурах, в которых происходят процессы обновления, а сегодня они - универсальная характеристика всех социальных институтов, образует довольно жесткую схему связей, по отношению к которой могут быть показаны частными случаями и «полная причина» Гоббса, и четырехначальная сущность Аристотеля, и парная олимпийская схема порождения, и стабильность. За последнее время слишком уж часто в самых различных ситуациях и под самыми разнообразными терминологическими облачениями начинают мелькать бесспорно тождественные или очень близкие схемы. Такие понятия, как энтропия, информация, бисоциация, творчество, талант, мутация, личность, связь, организация, определенность, порядок, выбор, решение, порождающие грамматики, глубина памяти и множество других, явно окрашены единой по структуре идеей, которая иногда высказывается, иногда не высказывается, но всегда содержится на правах всеобщего условия. Здесь рано еще и, может быть, даже опасно говорить о какой-то ясности и строгости, поэтому мы сразу должны оговориться, что все, о чем пойдет речь в этом параграфе, следует рассматривать не как изложение какой-то установившейся точки зрения, а скорее как предложение читателю подумать вместе над рядом сомнительных и странных фактов. Общий смысл и исходное членение этого всеобщего условия можно бы попытаться выразить так: в обычном истолковании энтропия осознается как мера дезорганизации, причем сама эта дезорганизация понимается как хаос и осреднение, вроде пустого, так сказать, и равновероятного места точек; во всяком случае представляется местом пустым и заказаным для человеческого любопытства, которое всегда стремилось к определенности, достоверности и прочим вещам, прекрасно выраженным в постулате Платона: «порядок во всех отношениях превосходнее беспорядка». Человеческое любопытство, крайне редко и без веских на то причин достаточно неохотно двигалось в обратном направлении; теория вероятностей, например, обыденному сознанию и сегодня представляется ужасной скукой и заумной формалистикой, а знания, полученные вероятностными методами, как и любые знания, включающие момент неопределенности хотя бы в форме принципа дополнительности возбуждают всеобщее сомнение и даже большинству научного люда представляются как знания неполные, незавершенные. Принцип единства и целостности – основной принцип любой организации – со времени пиратов, где он был жизненно важным принципом решения типичных и ограниченных горизонтом ситуаций нетипичными методами, так укрепился в европейском способе мысли, что мы, передав 156 природе ряд функций и совершенств бога-пирата, полновластного хозяина в своем доме, не можем простить теперь природе малейших отходов от доблести единства, целостности и однозначности. Это все тот же гипноз перед совершенством создателя и его творений, который заставил Галилея отрицать реальное существование комет, а Гана и Штрассмана – рядиться под химиков. Даже ученые масштаба Эйнштейна и Гейзенберга не свободны от этого гипноза безусловного и абсолютного «совершенства» природы во всех ее проявлениях, а следовательно, и от навязчивой идеи выделить какую-то всеобщую формальную связь, найти формулу или создать теорию, из которых однозначно и непротиворечиво вытекали бы все остальные формулы и теории. Вместе с тем на противоположном полюсе, в области хаоса и неопределенности, выявляются за последнее время странные вещи: хаотичное, свободное и развязанное следует довольно жесткому закону распределений, ведет себя отнюдь не так успокоенно и осредненно, в духе средних точек и безликого поголовья, а, совсем напротив, активно складывает качественное многообразие мира, выступает носителем качества в потенции и всего разнообразия организаций и порядков. Не говоря уже о том творческом хаосе ученых голов, из которого современный ритуал извлекает и прибыль, и светлые надежды, и крупные неприятности, явления активности и структурообразующей деятельности обнаруживаются и во множестве других областей. Исследуя движение научного продукта и активный характер его распределений, Прайс замечает: «В этом процессе имманентно заключена та самая «недемократичность», которая создает страны «городского» типа, а не страны, идущие к состоянию равномерной плотности населения по всей территории. Ученые стремятся накапливаться в отдельных отраслях, институтах, странах, стремятся использовать отдельные избранные журналы. Они не расселяются равномерно, каким бы желательным или нежелательным это ни казалось. Рост происходит таким образом, что соотношение между малым числом гигантов и массой пигмеев сохраняется относительно постоянным. Число гигантов растет настолько медленней населения, что на каждого гиганта приходится все большее количество пигмеев, которые сокрушаются по поводу изъянов собственной фигуры и удивляются, почему это ни человек, ни природа не толкают нас к однородному равенству»131. Факты этого рода заставляют предположить, что способность к миграции, к выходу из одних системных связей и к активному участию в строительстве других – неустранимое свойство целостностей на любом уровне организации. Возвращаясь к схеме Аристотеля, мы получили бы такую картину, когда в материальном начале, которое мыслилось Аристотелем как опора для множества возможностей, сами эти возможности обрели бы самостоятельное бытие, превращая материю не в «начало», а в конечный результат, в частный продукт собственной деятельности. Отсюда и общее смещение ценностных характеристик, их глубокий дуализм, распад на ценности количества и ценности качества. Организация, например, оказывается высшей ценностью количества и в предельном случае, когда полностью снят выбор и уничтожена миграционная способность, организация дает поток идентичных в качественном отношении продуктов-близнецов. С другой стороны, хаос, 157 похоже, выступает высшей ценностью качества, и в предельном случае полного запрета на плагиат хаос дает поток неповторимых в качественном отношении единиц, дает «историческую» серию событий. Может быть, поэтому, когда, поднаторев в организации выпуска массового продукта (идет ли речь о школе или производстве), мы с наилучшими намерениями идем к науке, чтобы «организовать» ее наилучшим образом, помочь ученым делом, советом, авторитетной инстанцией, результаты нашей деятельности превосходят все ожидания, только почему-то в другую сторону; резко падает производительность научного труда (уменьшается вдвое каждые 10–12 лет) и, соответственно, в том же темпе возрастают расходы на единицу научного продукта. Мы умеем создавать и поддерживать порядок, а вот создавать и поддерживать творческий хаос мы пока не научились, как и не научились хотя бы терпимо к нему относиться Общей чертой этого творческого хаоса является, видимо, то, что Кестлер называет «бисоциацией» – соединение того, что никогда не было соединено, самопроизвольный или под воздействием внешних сил взрыв минимум двух целостностей и формирование из их осколков новой целостности, качественно отличной от тех исходных, из обломков которых она возникает. Бисоциация не обязательно взрывной контакт двух целостностей, их может быть и больше. Важно здесь не число контактирующих целостностей, а то, что после взрыва возникает беспорядочная или упорядоченная лишь вероятностными законами миграция обломков, которая кристаллизуется в какую-то новую форму связи. Чтобы разобраться в этом явлении и в некоторых его закономерностях, попытаемся подойти к нему с несколько необычной стороны. Науковеды любят приводить аналогию Энгельса, направленную против Мальтуса: «...Население растет пропорционально численности последнего поколения, наука движется вперед пропорционально массе знаний, унаследованных ванных ею от предшествующего поколения, следовательно, при самых обыкновенных условиях она также растет в геометрической прогрессии»132. Науковедов здесь интересует обычно лишь та часть, которая относится к науке и где впервые был сформулирован закон ускоренного её развития или, как принято говорить у науковедов, закон экспоненциального роста. Мы же попробуем проследить аналогию между населением и наукой как таковую. И население и наука растут экспоненциально, хотя и в различных темпах: число субъектов и объектов науки удваивается за 10 -15 лет, численность населения – за 40. Как люди, так ученые и публикации мигрируют и подчинены в этих миграциях единому закону распределений – закону Ципфа. Подчиняясь этому закону, люди расселяются по стране неравномерно, собираются в города и села, и, если этому движению не мешают черты оседлости или паспортные режимы, города и села образуют удивительно правильную ранговую структуру. Точно также ведут себя статьи по отношению к авторам и журналам, авторы по отношению к статьям, журналам и областям науки, объемы научной деятельности по отношению к научным странам и т.д., все оказывается связанным стихийным отношением «город – жители». И стоит зафиксировать любую характеристику (статьи, например), как составляющие всех других характеристик тут же выстраиваются по ранжиру того же типа, по которому в списках населенных пунктов выстраиваются по 158 величине города и села страны. Население воспроизводится и увеличивается в актах порождения, примерно то же происходит и в науке. Прайс по этому поводу пишет: «Статьи ведут себя по тем же нормам, что и население, за исключением того, что им, видимо, нужно, собраться вдесятером, чтобы произвести на свет еще одну статью, тогда как «у людей хватает пары»133. Кроме этого различия, налицо и другое, столь же существенное. Развитая социальность, европейская во всяком случае, использует в системе порождения институт семьи, так что хотя в принципе, населению и хватает пары, по нормам ритуала это должна быть супружеская, постоянная пара – семья как институт рождения и воспитания детей. В науке не только нет этого семейного принципа, но чтобы произвести на свет еще одну статью, родительскую десятку, во избежание плагиата, приходится всякий раз собирать в новом составе. Впрочем, если присмотреться повнимательнее, институт семьи возникает и в науке, причем дважды. Всякая публикация суть семья, даже больше чем семья, поскольку в части, обращенной к ритуалу, она гарантирует бесконечный повтор эффектов-близнецов. Тем же свойством обладает и продукт прикладных наук: творческая компания здесь также связана намертво в технологии или организационной схеме для бесконечного повтора близнецов-продуктов. Мы говорим, что это больше чем семья, на том основании, что биологии известно еще и бесполое размножение, простая репродукция, когда у вида безоблачные перспективы на будущее, и он начинает увлекаться количеством, «валом», ничуть не заботясь о качестве – о биологическом прогрессе. Все эти схемы, идет ли речь о репродукции вируса или о разработке самой замысловатой теории, объединяет филогенез – дискретное порождение или просто порождение. Вместе с тем между составом порождающей причины и типом порождённого продукта улавливается любопытная связь. Стабилизация качества достигается только при «бесполом» порождении, когда порождающая причина представлена целостностью (биологической, механической, организационной – безразлично); в этом случае происходит чисто количественное умножение продукта. Если же в порождающей причине представлено две или большее число целостностей и состав их меняется, качество продукта становится неустойчивым и, когда поставлен соответствующий фильтр (запрет на плагиат), переходит в чистое различение – в качественное умножение продукта. Общий смысл любой деятельности обновления, в том числе и науки, сводился бы при таком подходе к фиксации новых стабильных качеств, т.е. к связи представленных в порождающей причине целостностей в единое и постоянное целое. Акт творчества и означал бы переход в порождающей причине от множества к единству, и деятельность ученых в поле исследования до крайности бы напоминала действия тех американских полисменов, которые выслеживают пары, застают их на месте преступления и тут же ведут под венец. С точки зрения населения расписаться в загсе почти синоним термину «публикация в науке». Если перейти на более серьезный язык, то мы могли бы состав порождающей причины представить как константу порождения (Кп), способную в различныхобластях принимать значения от единицы и выше. При этом начали бы выясняться очень любопытные вещи, которые можно 159 представить таблицей: Кп Область распространения 1 Неживая природа, ритуал 1-2 Биология 3-6 Устная речь 5-8 Письменная речь 5-10 Техническая публикация 8-15 Научная публикация Значения константы для неживой природы, ритуала, биологии самоочевидны, хотя вполне возможно, что в нервной деятельности, если судить по опытам Келера, могут и у животных возникать процессы с константой больше 2. Величины константы для публикаций основаны на статистике ссылок, которые здесь понимаются как фиксированные следы творчества. Величины константы для языка берутся как средние значения для отношения общего числа слов в предложении к числу личных форм глагола, поскольку эти формы – основной элемент связи в простых и сложных предложениях; данные относятся к русскому, немецкому, греческому и английскому языкам. Нетрудно понять, что если бы мы располагали надежной статистикой, таблицу можно было бы значительно расширить. Прайс, например, много внимания уделяет анализу количественных соотношений между учеными и журналами, учёными и коллективами и т.д., причем повсюду возникают более или менее устойчивые величины, явно близкие по смыслу к константе порождения. Вот что он пишет, например, о невидимых колледжах: «Основное явление «человеческой инженерии» состоит в том, что вновь возникающие группы ученых конституируются в коллективы, насчитывающие по нашему максимуму 100 коллег. Первое время, когда в стране существовало не более 100 ученых, они оформляли такой коллектив как Королевское общество или Американское философское общество. На более поздней стадии они должны были распочковаться на специальные общества того же размера. В наше время даже самые малые отрасли дисциплин насчитывают более 100 ученых, а большие группы включают десятки и даже сотни тысяч ученых. В группах таких размеров, в согласии с нашим предыдущим анализом, должна возникать сепаратистская тенденция к образованию множества подгрупп с членством порядка 100 ученых, причем все такие подгруппы будут иметь лидеров, контактирующих друг с другом. Сегодня мы видим, что такие группы растут как кустарник, консолидируясь в сепаратные целостности»134. Примеров такого распочкования, ведущего к образованию более или менее четких по численности групп, можно приводить много, причем явление это характерно не только для науки. Но мы не будем входить в детали, назовем просто всю эту группу явлений полигенезом и первом приближении будем считать, что все виды деятельности содержат на правах характеристики продукта и порождающей причины константу порождения, при этом для видов творчества значение константы заведомо больше единицы. 160 Из этого положения следует множество выводов, в том числе и практических, связанных с отношением к различным областям деятельности. Мы можем, например, утверждать, что вся деятельность ритуального типа с константой, равной единице, может быть в принципе омертвлена в функциональном определении и при некоторых условиях передана машине. Эта деятельность не содержит творческого момента, стабильна и неспособна к саморазвитию, может меняться лишь чисто внешним способом за счет замены одних составляющих другими с помощью каких-то внешних сил. Деятельность с константой больше единицы в принципе невыразима функциональным определением, включает случай, роль которого возрастает вместе с ростом значений константы, и продукты такой деятельности не обладают свойством качественной идентичности, суть мутации, которые в идентичных условиях среды будут вести себя по-разному. В биологии это свойство мутаций использовано для обновления – приспособления к среде. В социальном общении деятельность с высокими значениями константы используется в процессах информации и в процессах обновления ритуальной деятельности, повсюду принимая форму членораздельности – объединения и фиксаций в новую связь элементов, которые никогда прежде не объединялись. В информативных процессах линейного типа, в речи и письме, в основе построения таких связей лежит принцип падения энтропии в процессе движения по различениям, т.е. принцип шагового становления нового качества-смысла. В науке тот же, по своей структуре процесс разбит, похоже, на два этапа. Чистая наука готовит прикладную членораздельность, создает ее словарь – набор отмеченных на объективную истинность различений, выведенных на общедоступный уровень публикации. И лишь в прикладной науке возникает процесс связи этих различений в причины, порождающие устойчивое и социально полезное качество с константой, приведенной к единице. Частным, но актуальным выводом из полигенетической модели был бы тот, что любая попытка перенести методы и структуры деятельности из области с фиксированным значением константы на область с более высоким значением могла бы привести лишь к одному – к уподоблению областей деятельности по нижнему значению константы. В этом смысле основной теоретический просчет отчаянных кибернетиков, как и машинных переводчиков, и тех, кто мечтает решить проблему информации машинными методами, состоит в том, что, ориентируясь на продукт науки, в котором константа приведена к единице или к близким значениям, они пытаются с той же мерой определенности формализовать области с болеевысоким значением константы. При этом возникают различные модификации комплекса Архимеда: всегда не хватает какой-то ничтожной «точки опоры», чтобы сдвинуть с места и заставить работать формальный механизм: недостает головы человека – опоры всех опор. Теоретическая ценность таких исследований бесспорна: без них невозможно выявить границы формализации, расположение уровней, на которых константа порождения скачкообразно меняет значения; но ожидать практических результатов приходится здесь не непосредственно в области исследований, а в других областях, где многие из обнаруженных эффектов могут приобрести практический смысл. Прежде всего это относится к области администрирования и управления, которую исследования 161 по структуре творческой деятельности могут перевести из привычного для этой области состояния «не ведаем, что творим» в состояние более осознанное и квалифицированное. |