Главная страница
Навигация по странице:

  • , естественный выбор в знании на уровне публикаций уже снят

  • Теоретическое накопление.

  • Петров М.К. Самосознание и научное творчество (1). Н. Н. Арутюнянц Об авторе этой книги


    Скачать 1.77 Mb.
    НазваниеН. Н. Арутюнянц Об авторе этой книги
    Дата06.04.2023
    Размер1.77 Mb.
    Формат файлаdoc
    Имя файлаПетров М.К. Самосознание и научное творчество (1).doc
    ТипДокументы
    #1041761
    страница15 из 29
    1   ...   11   12   13   14   15   16   17   18   ...   29

    140

    в условиях плановой экономики, поскольку плановость в данном, случае приобрела бы противоположный знак: оказалась бы не стимулом развития и обновления ритуала, а силой, препятствующей такому развитию и обновлению.

    Пример с программой строительства атомных электростанций в Англии иллюстрирует не только обиды и разочарования, которые наука способна причинить инженеру, да и всякому, кто слепо доверяет определенности момента, не пытаясь учитывать вероятность резких перемен в ближайшем будущем, но и показывает реальный механизм оптимизации, которой подчинено современное инженерное искусство, а также и наличие в ритуале механизмов выбора, которые срабатывают независимо от желания и воли людей науки. Движение определенности оказывается непредсказуемым именно потому, что непредсказуемы открытия, моменты появления статей на уровне публикации и то общее изменение ситуации в пределах круга, которое вызывается новыми открытиями и статьями. Важно также отметить, что экспоненциальное разрастание массива публикаций ведет к тому, что этот смещающий и вводящий неопределенность эффект науки имеет тенденцию к быстрому росту.

    Поскольку в любой заданный момент, в синхронии, накопленный массив публикаций – величина конечная, инженер, как и любой, находящийся в кольце, воспринимает результаты науки не как историю, а просто как некоторую сумму различений, как «пространство» выбора и материал для создания новых технологических или организационных схем, способных вступить в отношения соревнования и борьбы с реально существующими и функционирующими в режиме бесконечного повтора схемами ритуала. При таком подходе возраст знания, последовательность, в которой оно появилось, не имеют ни малейшего значения, и знание с этой точки зрения оказывается «вечноновым», нестареющим. Когда возникает нужда, допотопный принцип колеса или средневековый магнетизм работают в общей упряжке ничуть не хуже юнцов и новичков атомного века. Существенной составной Манхэттенского проекта, например, как и производства атомных бомб вообще, является газодиффузионный «закон Грэхэма», открытый шотландским химиком в 1829 г., за сто с лишним лет до частной его реализации в гигантских заводах атомной промышленности.

    При всем этом такое вневременное восприятие продуктов чистой науки вовсе не означает, что у прикладных наук и ритуала нет своего времени, в котором осуществлялся бы отбор для реализации оптимальных связей из общего числа возможных при данном составе кольца. Поскольку научное знание основано на причинной связи типа актуализации, на «полной причине», естественный выбор в знании на уровне публикаций уже снят, поэтому прикладная наука, с одной стороны, оперирует надежной определенностью естественных однозначных связей, а с другой (раз ей приходится совершать перебор сочетаний из наличного числа различений и по ходу такого перебора какие-то сочетания принимать, а какие-то отбрасывать), прикладная наука снимает, видимо, социальный выбор или, во всяком случае, действует как агент и деталь механизма оценки и отбора в ритуал сочетаний в условиях, когда объективная истинность и отобранных и отвергнутых сочетаний гарантирована уже тем обстоятельством,

    141

    что деятельность оценки и отбора не выходит за рамки кольца публикаций. Поскольку также в процессе этой деятельности разрушенная Бэконом, Гоббсом, Локком, Юмом античная причинность восстанавливается до схемы Аристотеля, мы, к собственному удивлению, обнаруживаем, что ниспровергнутая с теологических небес метафизика никуда, выходит, не исчезла, а перешла из формы состояния сотворенности по-слову в форму кольца движения – творения по-слову при ограниченном, однако, различениями лексиконе. Грубо говоря, смысл деятельности прикладных наук состоит сегодня в том, что инженеры пишут и переписывают священное социальное писание, всякий раз принимаясь за дело заново, как только в лексиконе появляются новые слова. Пренебрегать этими новыми словами нельзя по той самой причине, которую прекрасно выразил сенатор Дауни на заре атомной эры: «Надо бы прекратить, но увы...»

    В этом бесконечном творчестве социальной определенности, которое реализуется через соревнование и борьбу соискателей на фиксированных уровнях ритуала, участие представленных в публикациях элементов и мера этого участия неодинаковы в нескольких отношениях.

    Во-первых, эта мера зависит от времени, растет с каждым новым использованием элемента в схеме, которой удается закрепиться в ритуале, и постепенно у любого элемента появляется больше таких возможностей. Принцип магнетизма, например,– один из фундаментальнейших принципов европейского ритуала еще и потому, что он известен давно и освоен сегодня в такой степени, что и у двери звонит, и мыло в ванной удерживает, и светит, и в троллейбусе везет, и т.д., и т.п. Так что сравниться с ним какому-нибудь выскочке последних лет не так то просто.

    Во-вторых, мера участия элемента зависит и от объема потребностей на удовлетворение которых ориентированы сочетания, использующие данный элемент. Здесь распределение ценности носит в высшей степени произвольный с точки зрения науки характер, и вполне вероятно, что те бытовые малозаметные изобретения вроде резинки в носке или пластмассовой затычки в бутылке оказываются значительно более существенным вкладом в «экономическую эффективность, науки», чем какие-нибудь пьезочасы или электронные микроскопы.

    В-третьих, мера участия элемента в строительстве ритуала зависит и от общего потенциального эффекта его приложений, где также налицо свои ранги. Расщепление атома–бесспорно революционное открытие, но уже сегодня оно явно уступает по своему эффекту принципам кибернетики и, видимо, станет второстепенным, не делающим погоды открытием когда биология доберется, наконец, до биологического наследственного кода и найдет способы направленного воздействия на него. Хаксли, которого уже несколько десятилетий преследуют биологические кошмары «самой революционной революции», писал в предисловии 1946 г. к «Дивному новому миру»: «Сегодня есть основания думать, что весь этот ужас обрушится на нас в пределах одного столетия»111. Тот факт, что мы уже сегодня не видим ничего особенного в изучении, скажем, иностранного языка методами гипнопедии в общегородском масштабе в научном центре, способен навести на самые грустные мысли.

    В целом же, когда мы говорим о фундаментальности того или иного открытия и изобретения, мы обычно имеем в виду как раз эту практическую
    142

    сторону накопления ценности, комплексный результат ценообразования по всем трем линиям. Распределение практической фундаментальности по массиву публикаций подчинено, видимо, закону Ципфа. Это не дает возможности сколько-нибудь надежно предсказать процесс практического ценообразования для отдельно взятого элемента массива, но дает все же группу ориентиров для практического отношения к институту науки в целом: чем больше различений выводится на уровень публикации, тем больше вероятность появления изобретений огромной практической ценности, или, как говорит Бернал: «Более глубокое понимание природы – самый быстрый и самый надежный способ получить прибыль»112.

    Второй, уже чисто внутренний ориентир практического ценообразования в элементах науки связан с тем, что скорость движения определенности в ритуале допускает, в экономическом хотя бы плане, количественное выражение, т.е. оставаясь в пределах гомеровской аналогии о богах, веревке и прыгунах, мы в принципе можем вычислить скорость, с которой поднимается эта вервь неразрывная, и получить отсюда пороговые значения. Корач так формулирует это обстоятельство: «Закон стоимостной переменной доминирует во всех технологических процессах. Он устанавливает, что любой процесс имеет максимально допустимые затраты, которые определяются рыночной стоимостью продукта. Никакая технологическая инновация не имеет нрава на существование, если стоимость ее продукции выше допустимой»113.

    Нужно сказать, что этот ориентир, какая бы доказательная статистика за ним ни стояла, не очень надежен даже в условиях, когда есть рынок и стоимость продукта, как и движение этой стоимости, несложно определить. По существу своему это ориентир рационализации, а не науки, поэтому он, как мы видели на примере с атомными электростанциями, может давать знаменательные осечки. Механика срыва преемственности здесь очевидна. «Как ни труден отбор надежных данных в физике, –пишет Винер, – гораздо сложнее собрать обширную информацию экономического или социологического характера, состоящую из многочисленных серий однородных данных. Например, данные о выплавке стали изменяют свою значимость не только при каждом изобретении, которое меняет технику сталеварения, но и при каждом социальном или экономическом сдвиге, воздействующем на коммерческую сферу и промышленность в целом. В частности, это относится к любому техническому новшеству, изменяющему спрос и предложение или свойства конкурирующих материалов. Так, например, даже первый небоскреб, выстроенный из алюминия вместо стали, может повлиять на весь будущий спрос строительной стали подобно тому, как первое дизельное судно положило конец неоспоримому господству парохода»114.

    При всем этом наука, чистая и прикладная живет именно на проценты от практической фундаментальности ее продукта, и хотя в каждом конкретном случае скорость движения определенности на том или ином фиксированном уровне ритуала может скачкообразно изменяться, та же величина для ритуала в целом должна обладать большей устойчивостью и, видимо, может служить исходной определенностью для взаимных расчетов между наукой и государством.

    Теоретическое накопление. Если в пределах кольца публикаций мы

    143

    чувствуем под собой хотя и шаткую, но все же почву, то, пройдя через это кольцо и пытаясь углубиться в ту область «полевых исследований», где ученые, по их собственным уверениям, сражаются с силами тьмы и невежества, а с точки зрения инженерно устроенных личностей заняты тем, что без конца пытаются наш порядок «с подниза копать», мы обнаруживаем себя примерно в той же позиции, в какой оказывается человек, входя с яркого солнечного света в пустой и темный сарай. Тут сразу вспоминаются и Гете с его «сухой» теорией и пышно зеленеющим «лебенсбаум», которое так любил Ленин, и общий клич просветителей: «В начале было дело!», и многое другое. Но все это позади, а в темноте страна изгоев и отверженных, во всяком случае так о ней рассказывают и пишут сами ученые.

    Большинство из них находит в этом отчуждении и в этой отверженности свою особую норму жизни. Эйнштейн, например, рассказывает о себе: «Я – лошадь, годная для одной упряжки, и не создан для тандема. Я никогда не принадлежал всем сердцем стране или государству, друзьям или даже моей семье. Эти связи всегда сопровождались некоторой отчужденностью, и желание уйти в себя усиливалось с годами... Иногда такая изоляция горька, но я не жалею, что лишен понимания и симпатии других людей. Конечно, я что-то теряю от этого, но я вознагражден независимостью от обычаев, мнений и предрассудков других людей, и меня не соблазняет перспектива воздвигнуть душевное равновесие на таких зыбких основах»115. И хотя он сам признавался: «Моя нелюдимость всегда находилась в странном противоречии со страстным стремлением к социальной справедливости и социальной ответственности», – отчуждение было все же основным; когда ему в 1952 г. предложили стать президентом Израиля, он отказался под тем предлогом, что не считает себя способным к общественной деятельности.

    Тема одиночества, неспособность идти на компромиссы с жизнью и совестью звучит во многих описаниях психологической атмосферы научного творчества, и часто она переходит в жалобу и трагедию. «То обстоятельство, что нетрадиционное творческое мышление встречается крайне редко, – пишет Саймонс, – а также и огромная социальная ценность продуктов такого мышления наталкивают на естественный, казалось бы, вывод, что общество должно особенно ценить этот тип мышления, заботиться о нем и защищать его, что оно пойдет на все, чтобы помочь талантливым индивидуумам найти достойное применение своим талантам. К сожалению, все здесь обстоит как раз наоборот. Общество людей, как и любая стая животных, едино в стремлении выбрасывать, рвать, ограничивать и убивать всех тех, кто отходит от среднего стандарта»116.

    Вместе с тем эта довольно-таки мрачная романтика бригантин и одиноких пиратов не единственная краска на палитре, с помощью которой пишут картины научной жизни. Пожалуй, более здесь характерны изображения в несколько иной, мы бы сказали «социальной манере, в основу которой положен если не снобизм, то уж во всяком случае твердая внутренняя убежденность ученых в том, что тот «порядок» и те отношения по поводу людей, к которым они привыкли в науке, как раз и есть единственно разумная норма социальной жизни, а все остальные порядки – лишь реликты проклятого ритуального прошлого,

    144

    с которыми человечеству рано или поздно придется расстаться. Бернал так рисует этот научный порядок: «В науке человек сознательно научается подчинять свои цели общим, не теряя при этом своей индивидуальности или своих личных достижений. Каждый знает, что его работа зависит от труда предшественников и может дать плоды только через труды преемников. В науке люди сотрудничают не потому, что их вынуждает к этому вышестоящая власть, и не потому, что они слепо следуют за избранным лидером, а потому, что они сознают – только в добровольном сотрудничестве каждый может внести свой вклад. Не приказы, а советы определяют в науке действия»117. В таком социально-историческом ракурсе наука выглядит вкраплением будущего в социальное настоящее, своего рода точкой роста новой социальности в будущее, в те времена, когда, как пишет Капица: «...одна половина населения государства будет выполнять общественные функции, другая же будет работать в институтах, конструкторских бюро, на опытных заводах, там, где не может иметь место механизация и автоматизация, но необходим индивидуальный подход к решению каждой поставленной проблемы»118.

    Единой точки зрения здесь, понятное дело, нет – слишком уж ученый люд боится «метафизического» единомыслия, но некоторые черты общности налицо: в любом случае речь идет о социальности индивидов, о содружестве и сотрудничестве голов, а не поголовья. Эта общность и единство в оценке решающей роли личного начала, яркой индивидуальности, необычной мысли, нетрадиционных задач и нетрадиционного подхода к их решению, как раз и образует, как нам кажется, ключ к пониманию интимных механизмов научного творчества, который можно было бы впервом приближении определить как кумуляцию разномыслия.

    Под кумуляцией разномыслия мы имеем в виду движение, которое, с одной стороны, на всех уровнях избегает повтора и плагиата, в том числе и на уровне человеческой головы – науке не нужны ньютоны и эйнштейны, они уже были, отметились в истории науки как яркие индивидуальности, а с другой – это движение связи различенного, комплектование неповторимых продуктов человеческой мысли в структурную целостность научного знания, что дает известные эффекты «встроенности», «стыковки», «стояния на плечах», т.е. эффект кумуляции – накопления и разрастания какого-то единого качества, обладающего, по-видимому, свойством аддитивности и, соответственно, способностью к преемственному росту.

    Поскольку различенность сама по себе трудно дается нашему, способу мысли и представима лишь как свойство систем, упорядоченных множеств, постольку она теряет смысл в попытках абсолютного истолкования по тем самым причинам, по которым Юм отказывался от каких-либо суждений относительно уникальных объектов и событий, а наука как раз и стоит на абсолютном толковании различенности, наш разум попадает в область самых что ни на есть фундаментальных трудностей. Наш тип мысли оказывается перед этой задачей в том же примерно положении, в каком и доолимпийская мысль, когда ей предлагают естественное истолкование причинности. Трудность здесь одна – трудность размыкания того, что связано в устойчивую целостность и всем своим поведением в ритуале демонстрирует свою «атомарность»,

    145

    неразложимость, «простоту».

    Наша мысль настолько высоко ценит все виды целостности от монолитных характеров до порядка и фигур логики, настолько привыкла связывать различенное и тут же отправлять связанное в подкорковую область неосознанного навыка, что процесс связи и отвода продукта в недоступную дляразличенного восприятия область происходит практически мгновенно. Никто не смог бы, например, вспомнить четвертое слово предыдущего предложения или третье настоящего: здесь все уже связано, и формальная корка различений, через которую прошла связь, выброшена за ненадобностью как выжатый лимон. Но может быть наиболее глубокая тайна научного творчества, как и творчества вообще в том и состоит, что для науки это не просто корка – лестница к смыслу, которую, по Витгенштейну, мы обязательно и незамедлительно отбрасываем, а нечто большее и обладающее инерционным или абсолютным довеском, что позволяет из одних и тех же элементов, по-разному их комбинируя, строить великое разнообразие лестниц к не менее великому разнообразию смыслов.

    По существу – это то самое движение, которое прекрасно знакомо каждому из нас по феномену речи, и оно было бы много понятнее, если бы хоть один из нас всерьез удивился и задумался над тем, почему все языки членораздельны, почему так просто двигаться в языке в одном направлении и трудно, почти невозможно, в обратном. Если речь зафиксирована графически либо другим способом, мы можем без труда вернуться к любому различению, восстановить его в чистом виде. Но нужно именно остановиться и вернуться, нужен сбой, разрушение автоматизма, а умение и желание читать или говорить задом наперед нельзя отнести к легким и распространенным навыкам. Поэтому членораздельность как свойство речи и всех развитых семиотических систем – величайшая, может быть, из тайн творческого мышления – закрыта от обыденного сознания шорами автоматизмов, а горькие жалобы на этот счет, на слепоту людей, которые говорят и действуют «как во сне», слышны еще со времен античности. Гераклит, например, писал: «Слово существует вечно, но не

    сознают его люди ни до того, как услышат, ни услышав впервые. И хотя все совершается в согласии со словом, люди оказываются беспомощными, когда берутся рассуждать о словах и делах, которые я объясняю, различая каждое по природе и указывая, что оно содержит. Другим же не надо, и они, бодрствуя, болтают, как если бы говорили во сне» (Секст, Против математиков, VII, 132); «...не следует говорить и действовать как во сне» (Марк Антонин, IV, 46).

    Не нужно думать, что самой науке это понятное и разрушительное движение дается легко и просто. Галилей, например, так и не признал в кометах небесные тела, поскольку по его представлениям о небесных порядках движение небесных светил могло совершаться только по кругу. По той же причине, но уже с более теологическим оттенком, искатель музыки небесных сфер Кеплер долго не мог заставить себя поверить в собственные законы: эллипс казался ему гораздо менее совершенной фигурой, чем круг, и признание того, что планеты движутся по эллипсам, значило для него умаление силы и совершенства всевышнего. То же

    произошло и с расщеплением урана. Начиная с опыта Ферми в 1934г., уран многократно расщепляли, но только в декабре 1938 г. Ган и Штрассман
    1   ...   11   12   13   14   15   16   17   18   ...   29


    написать администратору сайта