Главная страница
Навигация по странице:

  • АЛЬФРЕД ДЁБЛИН. ФУТУРИСТИЧЕСКАЯ ТЕХНИКА СЛОВА. Открытое письмо Ф. Т. Маринетти

  • Называть вещи своими именами (манифест). Называть вещи своими именами программные выступления мастеров западноевропейской литературы XX века


    Скачать 3.38 Mb.
    НазваниеНазывать вещи своими именами программные выступления мастеров западноевропейской литературы XX века
    АнкорНазывать вещи своими именами (манифест).doc
    Дата26.04.2017
    Размер3.38 Mb.
    Формат файлаdoc
    Имя файлаНазывать вещи своими именами (манифест).doc
    ТипДокументы
    #5584
    КатегорияИскусство. Культура
    страница24 из 57
    1   ...   20   21   22   23   24   25   26   27   ...   57

    ГЕНРИХ МАНН. ДУХ И ДЕЙСТВИЕ

    I
    Из всех, кто когда-либо писал, самый большой и прочный успех выпал на долю Руссо. Кто же был этот человек? Незадачливый Фигаро, который ничего не любил, кроме своих страстей, и всю жизнь добивался, чтобы его принимали всерьез. Бездомный бродяга, который хотел обрести свой народ и выдумал несуществующее государство. Больной, которого тянуло к простой здоровой природе. Человеконенавистник, который провидел в далеком будущем обновленного, доброго, разумного человека. Враг привилегированных, который добивался благосклонности графинь. Он ненавидит собственную низость, собственные пороки, но не может выбраться из грязи и вновь и вновь пытается очистить душу слезами и мечтами. Отдав своих детей в приют, он воспитывает их в романе, в романе он любит чистой любовью. Он так справедлив и правдив в своем романе о государстве, что внушил целому народу желание быть справедливым и правдивым. Жалкий в своей личной жизни, он стал в романе столь вдохновенным борцом, что самый одухотворенный и деятельный народ из всех когда-либо существовавших поднялся на борьбу за его дело.

    Его идеалистические романы нашли своего читателя, это был его подлинный герой — народ. Этот народ не совершал революции, пока он только голодал; он совершил ее, когда узнал, что на свете есть справедливость и правда. Узнали об этом и его соседи;
    290

    однако они не перешли к действию, хотя голодали не меньше. «Революции редки, — говорил Наполеон, — ибо человеческая жизнь слишком коротка. Про себя каждый думает, что не стоит свергать существующий порядок». Французы в 1790 году решили, что стоит. Их пламенное легковерие, их вера в силу духа воодушевила их, и мечта писателя стала реальностью. Пусть все это было лишь одним мгновением, но в это мгновение были стерты границы провинций, дворянство сошло со сцены, а на бескрайних просторах десятки тысяч федератов поклялись друг другу в любви; крестьяне сказали друг другу, что революция принадлежит не Франции, а всему человечеству, и посланцы всех народов пришли воздать должное французской нации и по-братски протянуть ей руку помощи. Это мгновение, стоившее так много крови, озарило сказочным сиянием грядущие века и по сей день согревает людей. С тех пор у человечества лишь одна задача: осуществить все то, что предвосхитило это мгновение, вновь вернуть его. У истории теперь лишь один смысл — этот великий час должен быть увековечен, мир должен стать воплощением духа, окрылявшего поколение того года. Все, что противодействует или сдерживает, любой триумф несправедливости бессильны перед вечностью духа, вспыхнувшего в те времена. Но нужен был народ, который принес бы себя в жертву во имя этого духа и сохранил бы ему верность. Этот народ испокон века не боится заблуждений и крушений, переносит деспотизм и поражения, гражданскую войну и жестокие годы реакции и после каждого периода смут и разрухи находит в себе силы сделать еще один шаг по пути, начертанному разумом. Должен был родиться народ, способный воевать за разум, воплощенный ratio militans1. Вы скажете, что в самой природе вещей заложена необходимость «развития». Но это развитие само по себе никогда и нигде не обеспечит ничего, кроме минимума жизненных возможностей, именно возможность жить, а не свободу. Возможность жить, а не справедливость. Возможность жить, а не человеческое достоинство. Делать ставку на развитие — значит отдаться на милость природы; но никогда еще не бывало, чтобы природа дала нечто сверх положенного. Нужен дух, нужен бунт человека против природы, ее медлительности и суровости, — дух, который за один час дарит вам небеса, которому не жалко жизни целых поколений ради одной искры пламенной идеи. Необходим был народ, гордо жертвующий собой ради духа, чтобы другие могли жить.

    Писателям Франции, от Руссо до Золя, было легко выступать против существующей власти: за ними стоял народ. Народ с прекрасным литературным чутьем, скептически настроенный по отношению к власти, народ, у которого кровь закипала в жилах, как только разум ему доказывал, что эта власть должна быть ниспровергнута. Сколько разных элементов должно было слиться
    1 Воинствующий дух (лат.).
    291

    воедино, чтобы разум обрел своих воинов! Люди Севера вобрали в себя кровь Юга, породнились с его культурой. Так возникла Европа. Это были люди, могучие, как южане. Но всю страстность художественного темперамента, свойственного Югу, они обратили на сферу духа. Дух здесь вовсе не эфирный призрак, как у нас, витающий где-то в небесах, пока жизнь убого ковыляет по грешной земле. Дух здесь сама жизнь, он творит жизнь, не боясь ее сократить. В конце концов, справедливость может быть в ущерб жизни, а правда — привести к пропасти. Разве нельзя прожить, примирившись с властью, освященной вековыми традициями, и с привилегиями маленькой кучки людей, ограничившись словесным признанием давно отвергнутой веры? Разве не стоит насладиться жизнью, урвать свою долю на пиру сильных мира сего? Разве так плохо упиваться своим тайным знанием и своей внутренней жизнью и тихо ждать своего времени? Но вот народ, презревший поддерживающий его в жизни обман. Он не может принять жизни, о неприглядности которой он даже не будет иметь права безнаказанно размышлять. Забота о личности кажется ему пустым делом, если эта личность заключена в узкий круг интересов, не борется и не приносит счастья окружающим. Идеалом здесь было открытое сердце воина, его благородное безрассудство. Они, эти французы, не спрашивали, куда их может завести мечта поэта о рациональном государстве, сомнительный плод фантазии больного. Они действовали согласно с его словом, ведь они прозрели через него, они узнали все: вину, победу, расплату — и остались бедными человеческими существами, как и все остальные, но теперь они ближе к просветлению, чем другие, ибо имели мужество увлечься: в целом они добились для нации равенства в правах и морального подъема. Пусть, едва закончив освободительную борьбу, они попали в новые цепи; пусть свобода и справедливость отступают перед тем, кто идет им навстречу, и пусть их царство наступит лишь с последним дыханием человечества. Но здесь по крайней мере железная стена авторитета не заслоняет будущего. Ни один властитель не может выстоять против духа, который вынес его на поверхность и так же сметет его... Французские солдаты могут пользоваться своим разумом, — сказал Наполеон. — Поэтому они — мягкий воск в руках того, кто имеет доступ к их разуму; и тем не менее они самые бесстрашные во всем мире». Идейным вождям Франции, от Руссо до Золя, было легко, у них были солдаты.

    II
    В Германии им было бы труднее. Здесь им пришлось бы иметь дело с народом, который хочет жить, не спрашивая о том, как он живет. Никто не видел, чтобы здесь, где так много размышляли, энергия нации когда-либо была сосредоточена для претворения в жизнь откровений духа. Никого не увлекала мысль устранить
    292

    несправедливую систему насилия. Широтой мысли они превосходили всех, подымались до вершин чистого разума, додумывались до небытия — в стране же царил произвол и кулачное право. К чему что-либо менять? В теории они уже давно обогнали все, что где-либо было создано. Жизнь протекает медленно и тяжело, людям недостает дара ваятеля, который мог бы придать жизни форму, согласную велениям духа. Идеи хороши, когда они парят над реальными вещами, не затрагивая их. Если бы они опустились на землю и вторглись в жизнь, они вызвали бы беспорядок и нечто совершенно непредвиденное. Здесь цепляются за ложь и несправедливость, как будто чувствуют за правдой зияющую пропасть. Неверие в разум — это неверие в человека, недостаточная уверенность в самом себе. Каждый в отдельности предпочитает быть подданным и слугой, где же ему верить в демократию, в народовластие! Пусть богопомазанные, испытанные владыки иногда шокируют своей неотесанностью высокообразованную нацию: с ними все же гораздо надежнее, безопаснее, чем с теми, кем руководит лишь разум. К тому же эти господа достаточно умеренны и вряд ли станут перегибать палку, зная, что это может привести к взрыву. Крайности тирании здесь столь же невероятны, как и равенство. Никакой жестокости, но и никакой любви. Нигде классы в такой мере не разделены снежными вершинами отчужденности. Здесь не любят друг друга, не любят людей. Монархия, государство господ — это организация человеконенавистничества и его школа. Масса маленьких людей, в жилах которых течет, как и всюду, более теплая кровь, обречена на неосуществимые мечтания, она не способна сплотиться в единую братскую семью, что делает народ великим. Здесь нет великого народа, здесь лишь великие люди. Всю свою любовь и все свое тщеславие, все самосознание этот народ вложил в своих великих людей.

    Его великие люди! Было ли когда-либо подсчитано, чего они уже стоили этому народу? Сколько таланта, решимости и благородства задавлено, сколько вызвано к жизни покорности, зависти и самоуничижения и как много упущено за сто лет в отношении уравнивания, то есть морального подъема нации в целом, — и вес ради того, чтобы раз в десятки лет появилось чудо человеческого совершенства, взращенное на самоотречении целых поколений и расцветшее подобно махровому чудо-цветку на живом перегное нации. А теперь боготворите этого гения, распластавшись ниц у его ног! Вам неведома могучая сила творчества, а потому вы можете и не знать, что значит быть великим. Вы можете и не знать, что самый великий человек, именно самый великий, велик лишь в те часы, когда он творит: почитая же его личность, вы почитаете пустую куклу. Сколько мертвого времени в жизнивеликого человека, когда он чувствует себя опустошенным » маленьким! Сколько лжи и насилия над собой требуется для того чтобы изо дня в день казаться таким, каким бываешь очень
    293

    редко! Какое безумное себялюбие, взращенное массой отрекшихся ради великого человека! Какое отчуждение от всего человеческого, какое душевное оледенение! Сколько страданий все это стоит, как выматывает вечная боязнь полного краха! И к тому же ему, всеведущему, суждено познать и ужас пустоты. Он, великий человек, вбирает в себя не только энергию и гордость своего народа: он берет на себя и моральные испытания, перед которыми отступает простой смертный, привыкший к своему размеренному бытию. А все ведь должно быть иначе, и он должен быть другим. В наши дни народ не может позволить себе иметь столь великих людей. Народ не может теперь допустить, чтобы они лишали его собственной воли, чтобы они развращали или заражали его. Нельзя позволить, чтобы фабриканту шерстяных изделий или газетному борзописцу внушалось желание стать сверхчеловеком, в то время когда они еще не стали обычными людьми.

    И менее всего позволительны такой обман и такая трусость человеку духа, писателю, а именно он освятил и распространил этот обман. Его назначение — дать определение действительности, и кристально ясное совершенное слово обязывает его презирать тупую, нечистую власть. Силой духа на него возложено нести достоинство человека. Всю свою жизнь он жертвует выгодой ради правды. Он проникает в сущность явлений, ему дано увидеть великое малым и в малом человечески великое, поэтому равенство становится для него решающим требованием разума. Но именно писатель в течение десятилетий занимается в Германии тем, что приукрашивает неразумное, софистически оправдывает все несправедливое и выступает в пользу своего заклятого врага — власти. Какая странная болезнь довела его до этого? Чем объяснить этого Ницше, который освятил своим гением этот человеческий тип, и всех тех, кто последовал за ним? Неужели тем, что это время и эта страна не видели ничего, кроме ошеломляющего успеха власти? Или тем, что все попытки отстоять свою самобытность в тех условиях и в то время казались безнадежными? Или, может быть, тем, что надо было как-то действовать, пусть даже против самого себя, воспевая и усиливая врага, становясь восторженным адвокатом зла? Может быть, это просто извращенный способ капитуляции человека, который слишком много узнал и теперь мечется в дурном кошмаре жизни, как беглый каторжник?

    Этим ренегатам от литературы можно найти много оправданий, начиная трагическим честолюбием и кончая жалким тщеславием, глупой манией быть чем-то особенным и паническим ужасом перед одиночеством или отвращением к нигилизму. Пожалуй, главное их оправдание в том, что невероятно выросло расстояние, которое после столь длительного периода бездействия отделяет носителей духа в Германии от народа. Но что сделали они, чтобы сократить его? Жизнь народа была для них лишь символом их собственных возвышенных переживаний. Они отводили окружа-
    294

    ющему миру роль статиста, никогда их прекрасные страсти не имели ничего общего с той схваткой, которая шла внизу, они не знали демократии и презирают ее. Они презирают парламентский режим еще до того, как он установлен, а общественное мнение еще до того, как оно признано. Они держат себя так, как будто для них пройденный этап все то, за что другие проливали свою кровь. Они являют на своем лице пресыщение, хотя никогда не боролись и не наслаждались. Господство народа, господство разума должно было бы быть и их господством. Они могли бы принести этому народу счастье, если бы показали ему его подлинную сущность, тогда народ больше уважал бы себя и жил более полнокровной жизнью. Не только время, но и честь требует от писателя, чтобы он и в этой стране обеспечил наконец выполнение всех велений разума, чтобы он стал агитатором, вступил в союз с народом против власти, чтобы он всю силу слова отдал борьбе народа, которая есть и борьба разума. Он не должен превращать свою избранность в культ собственной личности. Свойственная немцам переоценка исключительного с каждым днем все больше обращается против разума и правды: эта избранность должна состоять в умении соблюсти меру и служить образцом. Ибо тип интеллигентного человека должен стать преобладающим в народе, который сегодня еще хочет подняться на высшую ступень. Пусть гений станет братом последнего репортера, чтобы пресса и общественное мнение, как наиболее популярные проявления человеческого духа, возобладали над соображениями корысти и пользы и достигли определенной идейной высоты. В поклоннике палки и авторитета надо видеть врага. Интеллигент, пристроившийся к касте господ, предает разум, ибо разум не признает ничего неподвижного и не дает никаких привилегий. Он разрушает устои, он несет равенство; по обломкам сотен оплотов насилия устремляется он навстречу последним свершениям правды и справедливости, их воплощению, даже если это грозит смертью.
    1910


    АЛЬФРЕД ДЁБЛИН. ФУТУРИСТИЧЕСКАЯ ТЕХНИКА СЛОВА.

    Открытое письмо Ф. Т. Маринетти

    Дорогой Маринетти, впервые Вы побывали у нас прошлым летом на выставке футуристических картин. Я написал тогда в «Штурме»: «Футуризм — великий маг. Он представляет собой акт освобождения. Он не направление, он — движение. Еще точнее: он — движение художника вперед». Внутренняя напряженность и самобытность, смелость и абсолют-
    295

    ная непринужденность оказали на меня тогда впечатление. «Если бы у нас в литературе было тоже что-нибудь подобное!» — эта мысль часто посещала меня, и я выразил ее Вам в присутствии Дальбелли. Вы промолчали тогда. Через несколько месяцев литературные манифесты кружились над крышами наших домов. То, чего нам недоставало, стало реальностью.

    Не так мне виделось это. Я не оспариваю Ваше право влиять на нас. Вы наделены энергией, настойчивостью, мужественностью, доставляющими, как видно, много беспокойства литературе, перегруженной эротизмом, ипохондрией, уродствами, ужасами. В своем «Мафарке» Вы часто давали волю простому весомому чувству. Вы риторичны, но Ваша риторика не лжива. И Вам, и мне, Маринетти, ясно одно: мы не хотим никакого украшательства, никаких украшений, никакого стиля, ничего внешнего, мы хотим жесткости и мягкости, холода и жара, хотим трансцендентального и потрясающего — в неупакованном виде. Упаковка — дело классиков.

    Супинаторы от плоскостопия, гипсовый корсеты и другие ортопедические принадлежности мы чтим наряду с сонетом — мировоззрение на радость благородным девицам. То, в чем нет прямоты, непосредственности, то, что не пропитано целесообразностью, мы оба отвергаем; традиционное эпигонство оставим в удел беспомощности. Натурализм и еще раз натурализм: нам бы следовало быть еще большими натуралистами.

    Вплоть до этого момента наши мнения совпадают. Видите ли, Маринетти, все это для нас не ново. Можно сказать. Вы объявляете себя нашим сторонником. Но здесь Ваш. манифест и Ваше усердие начинают чрезвычайно сильно гримасничать и навязчиво повторять о трижды святой функциональности. Вы — наполовину африканец; Ваша любовь к абсолютной реальности принимает черты чего-то свирепого; вызывая во мне чувство жалости. Вы чавкаете, жуя довольно крепкий предмет. Вы облизываете его со всех сторон, как змея лягушку. Вы анализируете нарушения и искажения, которые художественная продукция испытывает по вине размера и ритма. Вы клеймите все неестественное, все отвлекающее и самодовольное в динамике стиха. Вы предостерегаете, оплакивая ускользнувшую реальность. Кое-кто хотел половить омаров, и ему здорово досталось от Маринетти, потому что он ловил не колибри. Все, Маринетти, зависит от того, какова цель; придя в кафе. Вы не будете требовать от кельнера артиллерийской пальбы. Когда Бодлер позволяет ритму овладеть собой, и говорит его устами, и плывет на гребнях его волн, он знает, что делает. И какое ему дело до Вас, Маринетти! Он художник, как и Вы; сущность, с которой он имеет дело, он знает лучше, чем Вы. Вы — не опекун художников. Иначе бы Вы стали растить эпигонов, а это путь к самоубийству. Не можете же Вы думать, что существует одна-единственная действительность, и не можете отождествлять мир Ваших автомобилей, аэропланов и
    296

    пулеметов с миром вообще? Что касается нас, так далеко мы еще не зашли; и не настолько велико Ваше чрево, чтобы найти в нем место хотя бы еще для меня. Или, может быть, этому зримому, красочному, осязаемому миру Вы приписываете абсолютную реальность, к которой мы якобы должны приблизиться в качестве протоколистов? Неужели Вы, художник, так полагаете и проповедуете в этом смысле неизбежный натурализм? Это ужасно — и все же похоже на правду. Выходит, мы должны имитировать блеяние, вой, пыхтение, грохот земного мира, стремиться достичь темпа окружающей нас реальности, и это называется не порнографией, а искусством, и не только искусством, а футуризмом? Неужели Вы совершили эту совсем, совсем маленькую ошибку, спутали реальность с вещественностью, даже не предполагая, что таится за этим, Маринетти? Порой мне действительно так кажется. И поэтому Вы на мгновенье забыли, отчего ритмика и стиховая техника у Бодлера и Малларме столь хороши, необходимы и божественны: потому что искусство действует еще и как наркотик, как стимулятор, может показать и бездны, и высоты действительности, потому что в нарастании звука, направленности звука и его волнующем приземлении заключены опьянение и полет. Вы все же слишком редко летали на аэроплане, иначе бы Вы понимали, что в этой музыке слов «сущностное», «вещественное» содержание может стать нематериальным, потерять свой смысл, отойти на задний план, испариться. Эта и другая музыка лишь устало тянет за собой «вещи», громыхающие по ее следам. Наши немецкие мистики бесконечно часто писали подобным образом: темно, как бы давая понять, что за этой туманностью таится действительность, что еще туманней; их слова шелестели и позванивали ей вслед, и это совершалось без насилия над действительностью, без насилия над поэтом, без фальсификаций, и мы, читавшие, ощущали, что слова не главное. Надо уметь это, Маринетти. Вот в чем все дело. А Вы, сказав очень сильное слово, выразили очень слабую мысль.

    То, к чему Вы стремитесь, ясно, хотя при этом Вы вместе с водой выплескиваете и ребенка. Старая песня: поэт — поближе к жизни! Жизнь предлагает нам колоссальные сокровища, выкопать которые нашими лопатами невозможно. У нас не только нет инструмента, более того, мы приступаем к раскопкам, наведя косметику, надушив одежды и надев лайковые перчатки. В спешке, вооруженный подходящей киркой, в комбинезоне и с лампой. Вы промчались мимо важных и лежащих на поверхности вещей. По сути, я не должен был бы с Вами полемизировать, так как слишком очевидно, ради чего Вы мечетесь, — ради достижения собственной цели, чтобы иметь возможность изобразить несколько сражений, темп и грохот которых Вы передаете прекрасно. Но поэтому они не вызывают волнения, не производят революции; что ж, продолжайте в том же духе; мы рады этому; впрочем, сражения могут выглядеть иначе, и, между нами говоря,
    297

    даже сражение можно «устроить» совершенно не так, как это сделали Вы.

    Но хуже всего, опаснее всего Ваша мономания — ведь Вы же страдаете мономанией — там, где Вы покушаетесь на синтаксис в угоду эстетике сражения. Ваше обращение с синтаксисом я нахожу ужасающим. А Ваше представление о прилагательном, о наречии! У полного предложения есть различные качества: в нем доминируют его различные члены-активисты, то субъект, то глагол, то наречие. Вы можете поднять вес слова, уменьшить его. Вы можете сделать предложения короче, скатать их вместе в периоды, можете каждое слово — существительное, прилагательное, глагол, наречие — выделить в отдельное предложение и таким способом вплотную приблизиться к реальности. Вы можете поступать как угодно в зависимости от Вашего желания, от ситуации, но для чего Вам вдруг понадобилась эта ампутация? Неужели все мы, Маринетти, только и должны делать, что орать, стрелять, тарахтеть? Не запретите же Вы мне пить горячее миндальное молоко или есть пирожное со сливками, не запретите помешать Вашим планам, коли так сложатся обстоятельства и таково будет мое желание! Если Вы хотите писать так лишь порой, по особому случаю, никто Вам в этом не препятствует: мы рады каждому оригинальному и сочному стилю; в своем горячем стремлении к действительности мы — товарищи; поэтому не нужно обращаться к нам с категорическими предписаниями, к нам, которым это хорошо известно, кто многое знает и умеет даже лучше, чем Вы, поэтому не надо убийственных жестов, предназначенных для того, чтобы потрясти мир. Столь трагически наша несушка не кудахчет. Маринетти, Вы нападаете на нас. Вы обзываете нас пассеистами, называете нас отсталыми. Я защищаю не только свою литературу, я также наступаю на Вашу. Я говорю: сражение Ваше можно организовать еще много лучше, Ваше сражение перегружено образами, аналогиями, сравнениями. Прекрасно, но для меня это выглядит не очень современно — это все же сытая старая литература правого толка. Я дарю Вам все образы, но давайте же в битву! Вперед, Маринетти! Да, это удобно называть полководца «островом», обращаться с людскими головами, точно с футбольными мячами, а со вспоротыми животами — точно с лейкой! Пустая забава! Старо! Музей! Где головы, что с животами? И Вы хотите называться футуристом? Это дурной эстетизм! Вещи единственны в своем роде; живот есть живот, а не лейка: это азбука натуралистов, азбука истинного правдивого художника. Отказ от образов — проблема для прозаиков. Чтобы передать этот хаос, состоящий из геометрии, наблюдений, литературных реминисценций, психологизмов, не было нужды в таком угрожающем расточительстве. «Остров-полководец» — банальный поблекший образ: я легко смогу показать Вам, на что, на сколь малое способен телеграфный стиль. Вы дайте читателю, слушателю короткие ключевые слова к основно-
    298

    му слову; этикетки ко многим освобожденным Вами существительным: головы — футбольные мячи, животы — лейки и т. п. Как это просто и как это хило, хотя тут и образы, и ассоциации, и подтекст, и все вместе взятое. Вы как раз переоцениваете слушателя, читателя; Вашу задачу организатора образного материала Вы перекладываете на него. В ваших ассоциациях многое осталось непонятным также и для меня, но какое мне дело до Ваших ассоциаций, если Вы не даете себе труда сделать их внятными: катастрофа отсутствующей пунктуации и отсутствующего синтаксиса; ведь у Вас есть ассоциации, они связующие звенья, а у Вас никак не получается выразить эти связи. Вам не хватает — это видно по каждой второй строке, — не хватает синтаксиса, Вы пытаетесь обойти его. Вы принуждаете, насилуете Ваши идеи, оставляете их непонятными, дабы не изменить принципу. По отношению к искусству это грубо: методу нет места в искусстве, уж лучше безумие. И что может сказать мне Ваш свободный от прилагательных и наречий безглагольный «остров-полководец», а также проходящие мимо меня один за другим и не связанные между собой существительные, подобные гладким, стриженым пуделям? Все, почти все остается неопределенным. Пустоты повисают в воздухе, слово «полководец» мне ничего не объясняет, добавление «остров» не улучшает положения — в Вашем мозгу может быть все расположено верно, но это пока не проявилось, не сочинилось, не стало выговоренной реальностью, с периодами или без них — мне совершенно все равно. Мне хочется слышать не только пятьдесят раз повторенное: «трам, трам, тарарам» и т. п., что не требует особо искусного владения речью, мне хочется видеть Вашего полководца, Ваших арабских скакунов — но показать мне их Вы не можете. Вы капитулируете там, где начало самых горячих устремлений прозаика.

    «Аммиак, клиника, бистурий, коррида» и т. п. — лишь заметки на полях; я не хочу дать теориям обмануть себя, дать им лишить себя своеобразной захватывающей дыхание реальности борьбы — темперамент меня к этому не принуждает; Вы пытаетесь все до такой степени сгустить, что во время процесса конденсации Ваши реторты разлетаются на куски, и Вы можете представить нам в качестве образцов Вашего искусства одни только осколки. Эссе «Мусор». Полководец может быть пластически изображен как воплощение одного движения, должен быть так изображен, иначе все лишь болтовня. Ваша кавалерия без коней и солдат плавает по пустому пространству, не сотрясая земли под собой, не препятствуя ветру. «Кавалерия» — скажу прямо, это не по моей части. Это бледно и пусто, как «солнце» и «дух», полностью абстрактно. Рев пушек и вой шрапнели хотя и оглушают меня, но не ослепляют. На такую абстракцию Вы обречены Вашей теорией.

    Дорогой Маринетти, в Вашем «Мафарке» Вы представили страстную смесь драматургии, романа и поэзии; собрание Ваших стихотворений Вы называете «Деструкцией»; в конце Вы набрасы-
    299

    ваетесь на стальной каркас языка: пружины матраца остались целы. Вы же взлетели на воздух. В честности Ваших стремлений сомнений нет. Но я нахожу прискорбным, что Вам постоянно приходится видеть пред собою препятствия, что Вы постоянно должны наталкиваться на них, что Вам не дана легкость чистого, нетеоретизирующего поэта, взлетающего над препятствиями. Вы напрасно тратите свой дар убеждения на нас, занимающихся сочинительством. Пластичности, концентрации и интенсивности можно достичь многими путями; Ваш путь наверняка не лучший и вряд ли хороший. Не почтите за труд, поучитесь у нас! Ваши книги доказали, что Вы — художник, поэт и энергия Ваших инстинктов, свобода и честность Вашего натурализма. Вашу антиэротика встретят у нас и у меня полную симпатию. Но никогда не забывайте, что нет искусства, есть только тот, кто делает искусство, что каждый растет по-своему и должен исключительно бережно обращаться с себе подобным. В литературе не существует массового универсального производства То, что не завоевано собственными силами, не удержишь. Не стремитесь к стадности, от нее лишь много шума и мало шерсти. Выведите свою овцу из зоны опасности. Позаботьтесь о своем футуризме Я позабочусь о своем дёблинизме.
    1913

    1   ...   20   21   22   23   24   25   26   27   ...   57


    написать администратору сайта