Называть вещи своими именами (манифест). Называть вещи своими именами программные выступления мастеров западноевропейской литературы XX века
Скачать 3.38 Mb.
|
ДАМАСО АЛОНСО. РЕГУМАНИЗАЦИЯ ИСКУССТВА Ортега хорошо назвал эстетические стремления своей эпохи «дегуманизацией искусства». Почти сразу за тем, как он написал эти слова, несколько причин, все вместе, качнули маятник в другую сторону (так бывает всегда, снова и снова), и теперь искусство, набирая быстроту, устремилось к человеку. Мне кажется, что испанская литература последних двадцати пяти лет пропитывалась все сильнее той тягой к человечности, которой полон самый воздух нашей поры; более того — литература обогнала время и сумела откликнуться на его требования. Нередко эстетическим явлениям помогают самые невероятные и непохожие на них вещи. В этом смысле принес пользу сюрреализм, вернувший изначальную ценность первичным человеческим действиям, вернее сказать — тем самым действиям и чувствам, которые ниже человека: снам, догадкам, ассоциациям, неясным символам... Под таким воздействием испанская поэзия преисполнилась пророческого пыла, а поколение, которое в 1927 году знало множество запретов (описывать только пристойное, избегать грубой реальности, не допускать и мысли о занятном или чувствительном), набралось страстности и по собственной воле запятнало себя всеми возможными грехами против канонов эстетики. Оно просто кинулось к отбросам, извергнутым слабой душой человеческой, само испугалось и стало вопить, хотя, являясь на свет, зареклось даже поднимать голос. Внесли свое и другие, очень разные причины. Испания побывала в страшной яме, и нас, испанцев, перевернуло до глубины души; когда же наши раны едва-едва затянулись, мир разорвала надвое нелепейшая война, уничтожившая столько жизней. Испанская поэзия обреченно отражала ужасы и жалкость нынешнего существования. Тогда мы поняли, что удел человека, который извечно был сложнейшей из проблем, немыслимо утяжелен событиями нашей эпохи; и понимали это все лучше, глядя на то, как неудержимо растет население, как несправедливо распределяется богатство и как отчаянно борются народы за первенство на земле. Некоторых видов искусства все это как бы и не коснулось. Боюсь, художники так и смотрят на свой собственный пуп, решая чисто эстетические и формальные проблемы, которые, если взглянуть на них с птичьего полета, почти не отличаются от 281 проблем начала нашего века. Не спорю, такие эксперименты нужны. Поиски абстракционистов кажутся мне интересными, ибо некоторые из этих художников действительно расширяют наш эстетический опыт. Только не надо забывать об изображении действительности, а главное — той действительности, которая связана с человеком. Искусство создали люди, и оно всегда возвращается к ним; человек — самая важная (и насущная) его цель, самая благородная и благодарная тема. Испанская поэзия, обогнав поэзию других европейских стран, которые подоспели к концу обеда, все чаще обращает свой взор на проблемы человека и человечности. Я говорю «проблемы человека и человечности», потому что хотел бы четко отделить, пусть в теории, проблемы отдельной личности от проблем человека в обществе. Многие считают теперь, что уже невозможна поэзия, называемая «социальной». Я же хочу, чтобы главной темой поэтов был человек во всех своих проявлениях, тем самым и в социальных; но единственной целью это быть не должно. 1962 ХУАН ГОЙТИСОЛО. ОРТЕГА И РОМАН В 1958 году, двадцать лет спустя после гражданской войны, уже появилась достаточная перспектива для того, чтобы со всей строгостью проанализировать предвоенную литературную продукцию. После того как на сцене царили несколько десятилетий подряд два поколения писателей — поколение модернистов и поколение Диктатуры, — после того как в историю друг за другом вошли Д'Орс, Ортега, Харнес, произведения «переживших свое время» (Переса де Айялы, Гомеса де ла Серны и др.) стали казаться слишком сделанными, а их духовная позиция слишком определенной и потому не склонной к последующим изменениям. В течение многих лет творчество, например, Ортеги-и-Гасета было объектом бесплодных полемик между его ниспровергателями и сторонниками. Несправедливость и неискренность некоторых выпадов против Ортеги заставили многих яростно его защищать, что исключало какие бы то ни было критерии критики. Учение Ортеги еще не завершило свой исторический цикл, и отсутствие перспективы делало объективность почти невозможной. Сейчас же, с некоторого отдаления, его впервые можно проанализировать как идеологическое выражение определенной исторической структуры и тем самым избежать ошибки. Ортегианство, в котором многие и сейчас еще видят опасного дракона, стоит его рассмотреть с этой точки зрения, превращается в безобидное пугало. 282 Я оставлю штудирующим философию неблагодарную миссию расщеплять на теоретические, социальные и человеческие составляющие творчество автора «Восстания масс». Напомню лишь тот бесспорный факт, что восприятие этого произведения было связано с известным недоразумением — результатом особой ситуации, сложившейся после войны, — ведь тогда даже самые непримиримые противники Ортеги считали содержание и социальные постулаты «Восстания масс» чем-то совершенно очевидным, что исключало какое бы то ни было критическое к ним отношение. Теперь, когда нет уже в живых Ортеги-и-Гасета и затухает полемика, сопровождавшая его при жизни, я попытаюсь установить некий баланс достижений и заблуждений ортегианства в вопросах, относящихся к роману. В своих произведениях «Размышления о романе» и «Дегуманизация искусства» Ортега создал теорию художественного творчества, влияние которой на писателей-модернистов и поколение Диктатуры представляется на первый взгляд весьма значительным. Искусство, по Ортеге, ничего не стоящая, легкая игра, присущая аристократам. Для писателя непримечательные факты и события повседневной жизни лишены интереса. Его привлекает эстетическая утонченность, поиски «скрытых рудников души». Художник должен обращаться к меньшинству. Одним словом, искусство надо дегуманизировать. Отбрасывая конкретную проблематику, вопросы социального и человеческого бытия, роман, по мнению Ортеги, должен стремиться к трудной чистоте, далекой от реальной жизни со всеми ее пошлостями. Прежде чем проанализировать практические следствия его теории, надо уточнить, что такая концепция аристократического искусства для меньшинства свойственна не только Ортеге. В то же самое время — так называемые «счастливые двадцатые» — в других странах Европы (Франции, Италии) роман, как свидетельство и отражение определенной действительности, был предметом ожесточенных нападок. Исторический идеализм Кроче отказывал в значимости конкретным, будничным проблемам. Валери создал антироман «Вечер с господином Тэстом», а Жироду изобрел свой изысканный, тонкий и изящный мир. Презрение вызывали и жанр романа, и даже развернутая мысль, всегда считавшаяся источником и опорой прозы. В результате — это уже можно сказать с полной уверенностью — появилась эстетская и эгоцентрическая литература, совершенно чуждая современной действительности. В 20-е годы, когда умами владели учение Ортеги и журнал «Ревиста де Оксиденте», в Испании, как и во Франции, произошел разрыв между романистом и обществом. Роман утратил свои национальные очертания и стал космополитическим, безликим, выхолощенным. Забыв о том, что, только будучи национальной, литература 283 приобретает универсальную значимость, писатели устремились к универсальному, пренебрегая национальным. И как следствие — думаю, меня не станут опровергать — возникла общая доминирующая характеристика: пустота, манерность, герметизм и монотонность. Романы Жироду, например, почти не отличаются от тех, что у нас писали Бенхамин Харнес и Гомес де ла Серна. И в тех и в других мы находим то же отрицание реального, ту же отделанную «наивную» прозу, ту же дегуманизацию — в общем, все то, что провозгласил Ортега. В то время как Гальдос и Бароха отразили испанскую жизнь XIX — начала XX века, книги Миро, Харнеса, Переса де Айялы не отразили абсолютно ничего. С их появлением старинное единение автора и публики сошло на нет. Писатели обращались лишь к элите. («Только к меньшинству») И, отторгнутый от духовной жизни, народ был обречен на грубое невежество. Но продолжалось, заметим вслед за Барохой, последним испанским романистом, поддерживавшим связь с читающей публикой, параллельное развитие двух литератур: одной — массовой и фельетонной, демагогической и отупляющей, и другой — дегуманизированной, формалистской, элитарной и эстетской. С тех пор две разные группы писателей обращаются к двум разным кругам публики. Рождением новеллы-эссе, «новеллы-грегерии» мы обязаны фельетону, а утонченность Харнеса, Переса де Айялы повлекла за собой дешевую порнографию Инсуа, Педро Маты, Фелипе Триго. Наконец, с более чем тридцатилетней дистанции можно утверждать, что последствия теории Ортеги о дегуманизации искусства многообразны и что ее воздействие все еще чувствуется в культурной жизни страны. Ведь в то время, как во Франции творчество Селина, Гийу или Сартра пересекалось с реалистической линией Золя и Бальзака, обнажая прерванный романистами-эстетами контакт с публикой, в Испании ситуация, вызванная войной, закрепила вне зависимости от феномена ортегианства опасный разрыв между писателем и обществом. Говоря другими словами, согласие, преодолевшее поверхностную неприязнь, объединило в одном лагере и врагов и учеников Ортеги, и безличная холодная литература, далекая от жизни, продолжала множиться, пользуясь и невежеством публики и консерватизмом критики. За редким исключением, романисты не были на высоте своей миссии. Какие-то книги народ читал, но предназначались они не ему. А те, что писались непосредственно для народа — парадоксальное следствие стольких лет пренебрежения, — как правило, оставались непрочитанными. Такое положение обязывает к полному пересмотру нашего представления о литературе. Чтобы вновь стать универсальным, наш роман должен быть испанским. Чтобы возобновить 284 контакт с публикой, надо отражать жизнь современного испанца так, как это в свое время делали Бароха, Гальдос и великие творцы плутовского романа. Мы не достигнем ни того ни другого, если не распростимся с теориями Ортеги. Или гуманизироваться, или погибнуть. Третьего не дано. Не взывать к эстетической революции, подобно коллегам из 20-х годов, должен сегодня романист, но помнить, что «правда революционна». 1959 ХВОСТОВОЙ ВАГОН В одном из своих «Раздумий и заметок о литературе», написанном 12 июля 1916 года и озаглавленном «Реакция», Антонио Мачадо описывает культурную ситуацию в Испании и с горьким смирением замечает: «Мы сохраняем, блюдя верность традициям, наше место хвостового вагона». Я не помню точно, когда я прочел эти «раздумья» (вероятно, около 1957 года). Фраза Мачадо звучит привычно для нашего слуха, и тогда я не обратил на нее особого внимания. С XVII века (вспомните, например октавы Сервантеса об «одинокой и злосчастной Испании») тема национального упадка для наших писателей стала общим местом, а то и пустым напыщенным присловьем, как у Кинтаны, Листы и многих других. В переписке с Родо, одной .из наиболее интересных фигур эпохи просвещенной монархии, посол Хосе Николае де Асара выразил мысль, весьма сходную с мыслью Мачадо. Отметив, что от Испании «несет трупом», он замечает: «Это потому, что дьяволу угодно, чтобы мы вечно плелись в хвосте за другими нациями». Таким образом, очевидно, что великий поэт «поколения 98 года» следует уже укоренившейся традиции, что его горечь связана с исконным пессимистическим течением испанского либерализма, усугубленного мрачной и давящей современностью. Время не движется в Испании, говорил Ларра, а я бы добавил, что и прогрессивная испанская интеллигенция не меняется. Национальные бедствия, беспрерывно терзающие нашу страну с 1898 года до наших дней, стали уже чем-то вроде риторической фигуры, козырем, которым легко бросается наше природное краснобайство. Бесконечные повторы (такие же бессмысленные и напыщенные, как у «офранцузившихся» 1800 года) стереотипов вроде «у меня болит Испания», «мы любим Испанию потому, что она нам не нравится», «испанозадыхаясь» и тому подобных превратили их уже в пустой звук. Без всякого стеснения и с пафосом мы объясняем ими свои обиды и комплексы и даже (как правые в 1936 году) освящаем 285 ими спасительные крестовые походы, кончающиеся, как все крестовые походы, отвратительным, ненавистным кровопролитием. В действительности же между термином «Испания» и Испанией существует все растущее расхождение, которого не могут или не хотят замечать тенора, баритоны и басы нашей риторики: в . то время как в последние годы экономическая структура нашего общества быстро преобразуется, а индивидуальное и общественное сознание отражает последствия этих изменений, «Испания» интеллектуалов сохраняет свои прежние характеристики. Это удивительное явление свидетельствует о том, до какой степени трудно искоренить умозрительные схемы, усвоенные вследствие лени и рутины. Процесс приспособления Испании к современной индустриальной цивилизации в его моральных и культурных аспектах до сих пор не становился объектом сколько-нибудь серьезного анализа. По причинам, о которых здесь говорить не стоит, мы все еще цепляемся за концепцию архаической Испании, хотя она во многом уже не соответствует действительности, что бросается в глаза даже при поверхностном постороннем наблюдении извне. Мне могут возразить, что изнутри лучше видно неизменное, а не меняющееся. Концепция архаической Испании устарела, и мы не должны скрывать происшедших изменений, даже из самых благородных побуждений. А если бы скрыли, это бы означало, что мы передаем дело реального анализа переживаемого нами исторического момента реакционерам. Хорошо это или плохо, но Испания идет по пути интеграции с индустриальными странами Европы, большая же часть нашей интеллигенции, по-видимому, мало задумывалась над значением преобразования производства и последующей перестройки общественного сознания (этим и объясняется туманность выражений неповоротливого языка нашей интеллигенции). Отставание культуры от техники заставляет нас зря тратить порох: наши выстрелы не достигают цели, бьют не в ту мишень. Сейчас, вчитываясь в слова Мачадо, приходишь к печальному выводу. Вследствие парадокса, о котором идет речь, мы, наследники либеральной и прогрессивной традиции, занимаем сегодня в своей стране мало завидное место ветхого «хвостового вагона». Несмотря на кажущуюся неподвижность нашей политической коры (надстройки), период, который мы переживаем, войдет в историю как один из самых решающих и богатых глубокими (структурными) изменениями периодов. Хотя и отставая от других европейских стран, Испания следует по известному пути (пути индустриализации, совершаемой монополистическим капиталом). При этом мы, те, кто обязан был бы предотвратить это в силу своего призвания и идеологии, не принимаем во внимание пример наших соседей и не делаем из него должных выводов. Как видно из дальнейшего, современные преобразования вле- 286 кут за собой целый ряд последствий, касающихся нравственности и культуры, последствий болезненных, ранящих того наивного идеалиста, который все еще живет в сердце каждого из нас. Вместо революции, о которой мы мечтали, которая продолжила бы дело просвещения и прогрессивной традиции XIX века, разгромленной в 1936 — 1939 годах в результате вмешательства извне, отягченного как своими, так и чужими ошибками, сейчас перед нами страна, бурно развивающаяся, но, по-видимому, приспособившаяся к «прогрессу», который и не предполагает существования свобод. Мы, свободомыслящие испанские интеллигенты и художники, в нравственном отношении оказываемся примерно в той же ситуации, в которой в конце XIX века оказались наши французские коллеги, когда, столкнувшись с разнузданным вещизмом своей эпохи и пережив поражение нескольких революций, они стали искать убежища в романтическом индивидуализме, как Бодлер, или отгородились от жизни стеной политического, морального и социального скептицизма, как Флобер, Мишле и Тэн. Неокапиталистическая цивилизация предпринимателей, барышников и спекулянтов, людей, живущих на выручку и для выручки, безжалостно отвергает человеческие «добродетели» нашего отсталого общества. Благородство, бескорыстие, еще недавно присущие испанцам, сегодня безжалостно стираются новой индустриальной религией и ее кредо, а вместе с этими качествами исчезают и нравственные, и эмоциональные основания нашей преданности народному делу. Этим объясняется, с одной стороны, неуверенность и внутренний разлад интеллигенции, а с другой — горькая необходимость принять на себя обязательства иного рода: обдуманные, а не стихийные, научно обоснованные, а не продиктованные исключительно этикой, неизбежно ограниченные дисциплиной политических партий, которые берутся решать и действовать от имени народа. Ибо в отличие от века, когда жили Бодлер и Флобер, теперь уже нет народа, а, говоря словами Октавио Паса, есть только организованные массы. «Идти в народ, — пишет он, — значит занять свое место среди ,,организаторов" масс». Современный свободомыслящий интеллигент стоит перед выбором между романтическим бунтом и превращением в служащего-организатора: выбрав первую часть этой антитезы, он обрекает себя на бесплодие; склонившись ко второй, он приносит в жертву свою свободу. В любом случае, не впадая в наивный оптимизм, характерный для прошлого века, он отдает себе отчет в жестком сокращении своих полномочий. Что может сделать интеллигент в рамках капиталистического общества? Мало, очень мало. Современный индустриальный мир отнимает все иллюзорные права, переоценка ценностей неизбежна, велико искушение выйти из игры, ограничившись поисками собственного спасения, в то время как наша эпоха оказалась на грани моральной катастрофы. 287 Значение Сернуды в большой степени объясняется тем, что он был первым, кто понял неумолимую неизбежность этой альтернативы. Несмотря на кровавую военную победу реакции 1936 — 1939 годов, испанская интеллигенция, с отвагой и самоотверженностью, которые делают ей честь, не сложила с себя ответственность: перед лицом черных сил, стоящих у власти, она, продолжая либеральные и прогрессивные традиции, взяла на себя задачу активного действия, которое защищал Ларра. Но сегодняшние обстоятельства ставят под сомнение некоторые аспекты этой проблемы. Происходит социально-экономическая революция, однако вся политическая надстройка остается неизменной, хотя постепенно проблематика индустриальной цивилизации вытесняет проблематику, характерную для докапиталистического общества, о котором писал Ларра. Сфера влияния интеллигенции сокращается, техницизм вытесняет благородные порывы и бескорыстные обязательства: романтическое бегство становится все заманчивей. Данная альтернатива вынуждает к выбору: Ларра или Сернуда. Но Испания все еще одной ногой стоит в том, а другой — в этом мире и потому крайне неустойчива. Различные проблемы, отражающие различные ситуации, сосуществуют: век XIX и век XX тесно переплелись. Ларра и Сернуда: эпоха перехода, которую мы переживаем, подтверждает правоту обоих. Пусть простит меня читатель, если здесь я выскажу несколько соображений личного характера. Моему поколению интеллигентов и художников буржуазного происхождения пришлось пережить один из самых тревожных и суровых этапов нашей истории. Я родился в 1931 году: мне было пять лет, когда вспыхнул мятеж, и восемь, когда республика погибла от рук военщины. Как и большинство детей этой социальной среды, я получил воспитание в религиозном учебном заведении, а в конце отрочества мне открылась абсолютная неприложимость внушенных мне принципов к печальному опыту испанской действительности. После того как я пережил это первое разочарование, моя внутренняя неудовлетворенность и элементарное чувство справедливости незаметно привлекли меня на сторону тех политических сил, которые с 1939 года в условиях подполья с упорством и героизмом защищают дело нашей свободы. Революция проникла в круг моих повседневных забот, и подобно многим моим сверстникам-интеллигентам я на протяжении десяти лет подчинял ей мои интеллектуальные и творческие устремления. Но история снова поиздевалась над моими благими намерениями: страна менялась, но не в ту сторону. Левая интеллигенция готовилась к чему-то, но не произошло ничего. Мое поколение, дожив до тридцати, оказалось в ненормальной ситуации: мы начинали стареть, не познав ни юности, ни ответственности. Ни традиционное воспитание, ни самообразование не позволяют нам, надеясь на успех, вмешиваться в развитие общества, где все приносится в жертву 288 (лиха беда начало) прославлению рыночных ценностей. Современная индустриальная цивилизация не признает той давней и благородной роли, которую играла интеллигенция, начиная с XVIII века, — роли бескорыстной элиты, посвятившей себя идеалам общественного добра и прогресса. Общество (если только не происходит ничего неожиданного) не рассчитываем на нас — мы всегда в стороне. Как и в других передовых странах Запада — с запозданием на несколько пятилетий, — гуманистическая элита в Испании постепенно исчезает, ее заменяют интеллектуалы-предприниматели, чьи предприятия технически эффективны, или интеллектуалы-организаторы с развитым стратегическим воображением. Нельзя ли все-таки избежать альтернативы? По-моему, нет. Разве что мы сожжем свои корабли и обратимся в бегство, как это сделал Рембо, как мечтал и не смог сделать Сернуда. Но, в конечном счете, разве бегство не скрытая форма отречения? 1967 ГЕРМАНИЯ Г. Манн, А. Дёблин, К. Эдшмид, X. Балль, Р. Хюльзенбек, И.Голль, И.Р. Бехер, Г. Бенн, Б.Брехт, Э. Вайнерт, Ф.Вольф, Г.Бёлль, Т. Манн, П.Вайс |