Метафорическое языкознание, или душа пейзажа. метафорическое языкознание, или душа пейзажа. С. Г. Шафиков Россия, Уфа Метафорическое языкознание, или душа пейзажа
Скачать 230.5 Kb.
|
5. Сколько есть способов мировидения и языковых моделей мира? Литература о моделях мира позволяет сделать вывод об изоморфной связи типа «одна языковая модель ↔ одна концептуальная модель». Если уж считать, что язык накладывает «сетку» на человеческое восприятие действительности, следует ожидать, что, сколько языков, столько концептуальных моделей мира, то есть на Земле должно существовать более 3 500 «национальных языковых моделей мира», включая модели весьма близких друг к другу языков, таких как татарский и башкирский. С другой стороны, субъектом концептуальной модели мира может выступать либо отдельный человек (эмпирический субъект), либо группа субъектов (сообщество), либо народ (этнос), либо все человечество в целом. Следовательно, сколько людей, столько и моделей мира [Постовалова 1988: 32] и столько же языковых моделей мира. Возможно ли такое, или все же логичнее предположить существование каких-то фундаментальных типов, внутри которых имеет место варьирование? Верно ли, что поливариантность «языкового» мировидения соответствует поливариантности концептуального мировидения? Язык не может быть стеклом, «через которое этнос видит единый инвариант бытия и который определяет конкретные черты национально-специфической проекции этого инварианта бытия» [Корнилов 1999: 315-316], по крайней мере, это стекло не обладает гомогенной фактурой. Ведь в каждом языке существуют вычурные, чуждые для данного языка высказывания, атипичные конструкции, уникальные семантические связи, лакуны, деривационные формулы, неологизмы и экзотизмы, которые при каждом употреблении бросают вызов языковой норме, и каждый элемент «чужести» представляет собой лишь одно из «стеклышек», через которые субъект языка воспринимает окружающее. Следовательно, любой язык всегда задает не одну, а сотни тысяч точек зрения. Всякий язык характеризуется множеством строевых признаков-координат, видов и способов выражения языковых категорий, множеством мотивирующих признаков номинаций, многообразием семантических связей между единицами языка и их вариантами внутри полисемантических структур, огромным числом связей между значениями лексических и фразеологических единиц, между актуальными и этимологическими значениями лексем и т.д. и т.п. В одном и том же языке «способов мировидения» – масса, которая вряд ли может быть типизирована в языкознании, а речь (в связи с понятием «языковая модель мира») должна идти именно о типах мировидения, то есть, в конечном счете, о типах языков. Если иметь в виду лексические категории, которые тем полнее выражаются в языке, чем более важными они являются с точки зрения данной культуры, то своеобразие одной категории, как правило, никак не связано с организацией других категорий, поскольку культуру общества не определишь одной чертой (кровожадные ацтеки умели сочинять лирические стихи); поэтому для каждой категории, имеющей универсальный характер, должна быть своя модель мира в каждом языке. Конгломерат этих моделей в одном языке создает эффект калейдоскопа. Различия между субъектами разных моделей внутри одного языка могут быть вполне сопоставимы с различиями между моделями, представляющими разные языки. В самом деле, почему дόлжно полагать, что основополагающими для русской культуры являются концепты типа «душа», «совесть», «правда», «бог», «тоска/хандра» и т.д.? Одно дело, если субъектом культуры является Алеша Карамазов, и совсем другое дело, если этим субъектом выступает, например, бывший начальник Чукотки, или, если обратиться к американской культуре, одно дело – Эдгар По, и другое чернокожий бездельник из Алабамы, которого характеризует презрение к белым работягам (rednecks) и которого трудно понять, даже если знаешь английский язык в совершенстве. 6. Связан ли падеж с национальным характером? В своей книге «Русский язык» Анна Вежбицкая пишет о «семантических характеристиках, образующих смысловой универсум русского языка». Фактически речь идет о признаках русского национального характера, таких как склонность к излиянию чувств, пассивность, пренебрежение к логическому мышлению, абсолютизация моральных критериев [Вежбицкая 1996: 14]. Можно простить оригинальному мыслителю несколько поверхностные выкладки, образующие гипотезу о «пассивности русского духа» (цитата из В. Соловьева, противопоставляющего независимый Запад покорному Востоку, цитата из Е. Евтушенко о терпении и унизительной «притерпелости», цитата из некоего Эриксона о «спеленутости» души русского человека). Можно даже согласиться, что, в самом деле, многие, в том числе русские, отличаются чрезмерной склонностью к эмоциям и морализаторству, пренебрежением к логике, и русская история даже демонстрирует долготерпение простого человека (правда, русская история, как и любая другая, многое что демонстрирует). Трудно только согласиться с тем, что грамматика, оказывается заложником национального «многотерпения», в частности в глагольных предложениях, в которых лицо-субъект выступает в дательном падеже, а предикат имеет безличную форму среднего рода; такая конструкция якобы указывает на «отсутствие контроля» над ситуацией. Сравнивая русские конструкции агентивного типа (он мучился) с дативным типом (ему было мучительно), автор считает, что первый тип выражает причину появления некоторого чувства в результате напряженного размышления в течение некоторого времени, в то время как второй тип «говорит о том, что данное чувство не находится под контролем экспериенцера» [Там же: 45]. Примечательно, что в английском языке, как указывает А. Вежбицкая, конструкции, выражающие «отсутствие контроля», встречаются гораздо реже, чем в русском. Обсуждая инфинитивные конструкции с предикатами необходимости и возможности типа мне необходимо/можно, А. Вежбицкая соглашается признать, что активная форма (я должен/могу) тоже допустима, хотя и встречается реже. Однако «не эти относительно-редкие номинативно-субъектные высказывания определяют русскую речь, – пишет польский языковед, – куда более типичны для нее конструкции с дательным падежом субъекта, в которых все ограничения и принуждения подаются в пациентивном модусе, формально отличном от агентивного» [Там же: 56]. Здесь хочется высказать следующие возражения. Во-первых, в английском языке вообще сомнительно существование дательного падежа и, следовательно, соответствующих конструкций, а примеры А. Вежбицкой, суть безличные предложения (itseems/appears/happens), в которых значение «кому/чему» вполне факультативно: itseems <tome>. Не «активная жизненная позиция» европейца, а строй языка заставляет использовать именительный падеж. Русский язык со своей падежной системой обладает даже более широким грамматическим репертуаром предикации, чем английский, и это преимущество нельзя толковать как грамматическую покорность судьбе. Во-вторых, судя по частотности в речи дативные конструкции, распространенные в русском языке, все же уступают по употребительности агентивным конструкциям; кстати, так же обстоит дело в польском языке, например: bardzomiprzyjemniepoznać pana («мне очень приятно познакомиться с Вами»); zdajemusię żejatojeszczeniewiem («ему кажется, что я этого еще не знаю»); tojejbardzodogadza («ее это очень устраивает»), однако собиратель семантических примитивов не обращает на это никакого внимания. Ср. также аналогичные конструкции в татарском языке: миңə барарга кирəк («мне нужно идти»), сиңə бу китапны укырга туры килер («тебе придется прочитать эту книгу»); ср. также французские безличные модальные обороты вроде il faut faire cela(«надо это сделать»); ср. также в финском языке: minun pitää ostaa uusi kaara(«мне нужно купить новую тачку»), minun täytyy ottaa lepoa(«мне нужно отдыхать»). В этих же языках употребляются синонимичные агентивные обороты: тат. мин барарга теишмим, фр. tudoisfairecela и т.д. Одно из двух: либо агентивность в русском языке грамматически уравновешивается пациентивностью, и тогда ничего определенного о духе нации сказать нельзя, либо все грамматики, включая польскую, окрашены в фаталистические тона. В-третьих, трудно согласиться с тем, что дативная структура (в отличие от соответствующей агентивной структуры «полностью освобождает действующее лицо за конечный результат» [Там же: 72]. Независимо от структуры значения предложения а) мне удалось победить свой страх иб) я справился со своим страхом полностью синонимичны; различие состоит только в модальности (несколько меньшая категоричность конструкции с дательным падежом). Дативная конструкция употребляются в разных случаях: 1) для выражения менее категоричного смысла; поэтому выражения типа мне хочется думать, мне представляется, мне верится, мне помнится (говорящий не вполне полагается на свою память) звучат «более интеллигентно», чем соответствующие агентивные структуры; 2) для выражения оценки совершаемого действия с обязательным наречием (мне плохо спится в последнее время, ему живется хорошо, как тебе работается? и т.д.); 3) для выдвижения на передний план объекта действия конверсивного типа, когда объект выполняет «зеркальное» действие по отношению к субъекту предложения (я его встречаю = он мне встречается); 4) для выражения невозможности какого-то действия (мне его не догнать), в которой выражается не «покорность судьбе», а простая модальность невозможности (ср. *мне его догнать). Падеж не может быть связан с национальным характером. В противном случае форму обращения через третье лицо (pan, pani, państwo), принятую в польском языке (например Państwobędą łaskawiweiść nasalę «Будьте добры, пройдите в зал»), можно было бы интерпретировать как проявление свойственной польскому характеру неискренности, увертливости и уклончивости. У.В. Падучева замечает, что «задача отыскания в том или ином языке черт, a priori приписываемых соответствующему национальному характеру, безнадежна и не представляет большого интереса» [Падучева 1996: 21], поскольку свойства национального характера выявляются «вычитыванием» из национально-специфического в соответствующих языках. 7. «Эбоникс» как грамматическая модель мира. Б.А. Серебренников считает, что языковая модель мира содержит слова, словоизменительные и словообразовательные формативы, а также синтаксические конструкции [Серебренников 1988: 6]. Если верно, что языковая модель мира содержит грамматические категории и модели, то в жаргоне американских негров, который можно условно назвать «эбоникс» (ebony «черное дерево» → «черный цвет» → «негр») [Московцев–Шевченко 2006: 84], должна выражаться совсем другая грамматическая (следовательно, языковая) модель, поскольку грамматика практически отсутствует, хотя говорящие и убеждены, что говорят по-английски. Ср., например, следующие фразы в «эбониксе» в сопоставлении с нормой: if the cat ain’t happy, ain’t nobody happy (= if the cat isn’t happy, nobody is (happy)); I have live here twelve years (= I have lived here for twelve years); it don’t always be her fault (it isn’t always her fault); he a friend (= he is a friend); he better hadda moved out (= he had better move out); I done about forgot mosta those things(= I have forgotten about most of those things); she useta hadda pick at me (= she used to pick at me); I may can go out there (= I can go out there); ain’t nothin’ happenin’(= nothing is happening);give him they book(= give him their book);I’ll be done put-stuck so many holes in him, he’ll wish he wouldna said it (= I’ll put so many holes in him, he’ll wish he hadn’t said it) [Там же: 87-88]. «Эбоникс» трудно обвинить в диалектной ограниченности, ведь он не ограничивается какой либо сферой общения; с его помощью, как и с помощью родной фени, можно емко объяснить все, даже теорию относительности, однако к мировидению это имеет мало отношения. «Черное мировидение», видимо, действительно своеобразно, однако не благодаря своеобразной форме выражения, а параллельно с этим. То, что чернокожая молодежь в гетто проводит весь день в тусовках, «наговаривают» рэп, танцует брэйк-данс, курит «травку», презирает rednecks и вообще белых и т.д., почти не имеет отношения к строю их речи. Так же как дативные конструкции в русском языке не выражают пассивности русского характера, «грамматика» vernacular black English не выражает никакого особого национального духа чернокожих. 8) Способен ли язык быть субъектом отражения? В.А. Плунгян пишет: «Язык как бы отражает общие представления всех говорящих о том, как устроен мир… <и эти представления>…будут лишь одной из возможных картин мира, и будут в разных языках различаться» [Плунгян 1996: 226-227]. Такое утверждение вряд ли корректно даже как метафора, поскольку язык не отражает мир, ведь отражательной способностью обладает мышление, а не инструмент, с помощью которого мышление себя эксплицирует. То, что язык есть инструмент мысли, можно прочитать даже у Э. Сепира: «…язык есть всего-навсего инструмент, нечто вроде рычага, необходимого для адекватной передачи наших мыслей» [Сепир 1993: 249], и, разумеется, язык «смиренно следует за мышлением» [Там же: 36]. Трудно поверить, что это пишет автор гипотезы лингвистической относительности, пафос которой и состоит в указании на активнейшую роль языка по отношению к мышлению [Даниленко 2002]. Язык не является субъектом познания, поэтому и не обладает собственной творческой силой, способной создать особый промежуточный мир; язык лишь фиксирует концептуальный мир [Колшанский 1990: 33]. Таким образом, утверждение об отражении языком действительности основано на недоразумении, ведь звуковой комплекс ни к какому отражению сам по себе не способен. Язык, связанный с действительностью знаковым способом, «не отражает действительность, а отображает ее знаковым способом» [Серебренников 1988: 6]. В этой связи полезно обратить внимание на то, что «соупотребление» номинаций языковая модель мира и концептуальная модель мира в одном контексте имплицирует вывод о некой языковой логике, отличной от мыслительной логики, реанимируя сильную версию теории лингвистической относительности, которая утверждает, что язык – творец мышления. Сопоставление идеального (концептуальная система) и материального (языковая система) не должно приводить к выводу о том, что человек смотрит на мир и сквозь мышление, и сквозь язык. Человек смотрит на мир только сквозь мышление, то есть мозгом, «и мозг распоряжается тем, какую национальную форму языкового, знакового, т.е. семантического мышления он выберет для одного и того же отрезка действительности, в зависимости от того, какой знаковой системой вооружен этот мозг» [Кривоносов 2006: 174]. Немного упрощая схему, можно считать, что существует только одно мировидение, которое включает в себя физическое мировидение (знание законов природы) плюс семантическое картирование действительности и эмоциональное восприятие, выражаемое системой конвенциональных для каждой культуры знаков. Из сказанного вытекает необходимость более продуманно подходить к научным формулировкам. Например, выражение «языковое представление об устройстве человека» (название главы в монографии [Урысон 2003]) можно интерпретировать двояко: 1) «язык отражает действительность», 2) «язык представляет своими средствами отражение действительности в сознании». «Представление о чем-то» означает субъект познания, каковым язык, конечно, не может являться. Примечательно, что в связи с «наивной категоризацией» путаные формулировки сопровождаются не менее наивными рассуждениями, например: «Душа и сердце имеют много общего», или: «Душа и сердце сближаются с обычными человеческими органами – легкими, печенью, мозгом и т.д., которые тоже находятся внутри человеческого тела», или: «Душа – это орган внутренней жизни человека, т.е. всего того, что не связано непосредственно ни с физиологией, ни с деятельностью интеллекта» [Мордерер 2003]. 9. Принцип взаимной дополнительности. Языки различаются между собой таким образом, что каждый представляет тысячу предпочтительных способов фиксации того, что в другом языке выразится тысячью других предпочтительных способов. Однако следует ли из этого, что языки представляют разные модели мира? Правильнее будет согласиться с известной сентенцией о том, что на одном языке легче выразить что-то одно, а на другом – другое; и лучше, пожалуй, не скажешь. Например, английский язык точнее в представлении пространственных отношений [Иванова 2004: 22-23]. Однако пространственные отношения в русском языке тоже передаются, хотя эта передача зачастую выглядит как бы спрятанной, помещенной внутри глагола (ср.: англ. Ilookedupather = рус. Я поднял глаза на нее). Обсуждая различия между языками, Г.В. Колшанский вводит «принцип лингвистической дополнительности», поскольку потенциал любого языка достаточен для выражения любой мысли, выраженной в другом языке, поэтому совокупные формы языков всегда взаимно перекрываются: «Язык образуется не конгломератом отдельных слов, а всей системой лексики и грамматики, что в итоге абсолютно достаточно для полного охвата всей совокупности мышления человека, направленного на тот или иной отрезок действительности» [Колшанский 1977: 116-117]. Поэтому различия в семантических структурах изолированных единиц языка свидетельствуют не о языковой «тирании» в смысле навязывания мышлению логики, отличной от логики ума, а о разной языковой технике. В одном языке на одном участке семантического пространства ТАК, а в другом языке, на этом же участке ЭДАК, зато средства любого языка всегда позволяют заполнить все лакуны, и если даже отсутствует единица одного уровня языковой структуры, мысль можно выразить на другом уровне. Языковые значения могут быть как грамматическими, так и лексическими, и последние, будучи более гибкими, компенсируют ограниченные набор грамматических категорий. Таким образом, сумма всех значений одного языка в целом соответствует сумме всех значений любого другого языка данного временнóго периода. Даже если такое соответствие и не является полным, то всегда можно прибегнуть к принципу «лингвистической утешительности», который можно сформулировать следующим образом: «если С → L1, но не L2, то D → L2, но не L1», то есть, «если имеется категория C, характеризующая язык L1, в отличие от языка L2, то всегда найдется категория D, характеризующая язык L2, в отличие от языка L1». Разные лоскутки, разных расцветок и узоров, по-разному размещенные на стандартном пространстве, в сумме, однако, составляют одеяло, обеспечивающее комфортный сон. |