Три века северной столицы
Скачать 2.75 Mb.
|
В ТАЙНОЙ КАНЦЕЛЯРИИ Законы святы, да законники супостаты. При Петре I петербургской Тайной канцелярии много хлопот доставил принятый им титул императора. Народ на Руси знал царей, бояр, слыхал про «заморских королей», но самое слово «император» было для него совершенно чуждо. На этой почве происходили недоразумения, которые кончались трагически, когда вмешивалась Тайная канцелярия, впрочем, благодаря Петру виновные отделывались сравнительно дешево. Начинались такие дела обычно с пустяков. Один приезжий, например, попав в Петербург, изрядно выпил в кабаке с каким-то солдатом. Солдат предложил выпить за здоровье императора. Приезжий, никогда не слыхавший такого слова, обозлился. Он ударил кулаком по столу и крикнул: — На кой нужен мне твой император?! Много вас таких найдется! Черт тебя знает, кто он, твой император! А я знаю праведного моего государя и больше знать никого не хочу! Солдат бросился к своему начальству, кабак оцепили, всех бывших там арестовали и под строгим караулом отправили в Тайную канцелярию. Началось громкое дело «о поношении Императорского Величества». Приезжий Данила Белоконник был допрошен на дыбе, и три раза показал одно и то же, слово в слово: — Молвил я такие слова, не ведаючи того, что гренадер про государево здоровье пьет. Мыслил я, что пьет он какого боярина, кличка которому император. Не знал я, Данила, по простоте своей, что Его Царское Величество изволит зваться императором. Зато свидетели путались в показаниях. В момент совершения «преступления» все были пьяны, никто ничего толком не слышал, но дыба заставила их говорить, и бедняги кричали, что им приходило в голову. И более всего пострадали именно свидетели: пятеро из них умерли, не выдержав «неумеренной пытки», другие сосланы в каторжные работы, и только двоим посчастливилось отделаться пыткой без дальнейшего наказания. О самом «преступнике» состоялся такой приговор: «Данило Белоконник расспросом показал, что непристойные слова говорил он от простоты своей, не зная, что Его Величество — император. Знает-де он государя, а что у нас есть император — того он, Данило, не знает. И хотя два свидетеля показали сходно простоту Данилы, однако же, без наказания вину Белоконника отпустить невозможно, для того, что никакой персоны такими непотребными словами бранить не надлежит. Того ради бить его, Белоконника, батогами нещадно, а по битье освободить и дать ему на проезд пашпорт». В царствование Петра I многие оговоренные выходили из Тайной канцелярии на свободу, но бывали случаи, когда ни в чем серьезном не повинные люди обрекались на тяжелые наказания просто по недоразумению, совершенно против воли царя. Особенно характерен в этом отношении эпизод, о котором повествуют летописи Тайной канцелярии за 1721 г. В общих чертах дело рисуется так. 27 июня 1721 г. в Петербурге праздновалась двенадцатая годовщина победы под Полтавой. На Троицкой площади были выстроены войска, в обширной палатке совершалось торжественное молебствие в присутствии царя и его приближенных. Петр был одет в тот же мундир, в котором вел свои войска на шведов: на нем был старый зеленый кафтан с красными отворотами, широкая кожаная портупея со шпагой, старая, сильно поношенная шляпа. На ногах — зеленые чулки и побуревшие от времени башмаки. Костюм царя так резко выделялся среди щегольских мундиров гвардии и богатых кафтанов придворных, что все взоры невольно были обращены на него. За рядами гвардейцев толпился народ. Зрителями были усеяны все заборы и крыши домов. В числе лиц, окружавших царя, был и герцог Голштинский, жених старшей царевны. По окончании молебна Петр хотел похвастаться перед дорогим гостем выправкой своих солдат. Он приказал гвардии выстроиться в колонну и сам повел ее парадным маршем мимо палатки. В это-то время и произошел казус, которым долго пришлось заниматься Тайной канцелярии. В толпе зрителей стоял мужичок Максим Антонов. По пути на торжество он завернул в кабак и изрядно выпил, благо, накануне у его хозяина был расчетный день. На площадь Антонов явился сильно навеселе, или, как говорили в то время, «зело шумным». Торжественная обстановка, пальба и колокольный звон ошеломили его, под влиянием солнца, припекавшего обнаженную голову, хмель стал бродить, затуманивал сознание, и Антонову захотелось чем-нибудь проявить свое восторженнее состояние. Под звуки музыки, с царем во главе, войска двигались по площади. Гремело «ура». Вдруг в пьяном мозгу мужичка мелькнула мысль, что он должен лично засвидетельствовать государю-батюшке свое почтение. Недолго думая, он протиснулся вперед, прорвался сквозь цепь солдат, еле сдерживавших напор толпы, пробежал несколько шагов по площади и отвесил царю глубокий поясной поклон. Потом поклонился второй раз, третий. Один из адъютантов Петра подбежал к нему и оттащил в сторону. Антонова окружили солдаты. Но по его глубокому убеждению, он недостаточно полно выразил свое почтение царю. Антонов развернулся и ударил одного из солдат в ухо. На Антонова накинулись другие солдаты. Прежде всего они старались отнять висевший на поясе небольшой ножик с костяной ручкой. Мужичок защищался с отчаянием пьяного, произошла свалка, через несколько минут Антонова связали по рукам и ногам и поволокли в Петропавловскую крепость, в Тайную канцелярию. Через два дня Максим Антонов предстал перед грозным судом. Дело получилось серьезное, незаурядное: по свидетельству очевидцев, злодей, вооруженный ножом, кинулся на царя, имея злой умысел, а потому и следствие велось со всей строгостью. Прежде чем начать допрос, беднягу «для острастки» три раза вздернули на дыбу и уже после этого стали предлагать обычные вопросы. Однако, несмотря на повторные пытки, включительно до раздробления костей в тисках, Антонов не признал себя виновным в злом умысле. На все вопросы он отвечал одно и то же: — Был зело шумен, хотел поклониться его величеству, государю Петру Алексеевичу, иного умысла не имел, а нож у меня всегда висит на поясе, чтоб резать хлеб за едой. Дрался же потому, что меня неучтиво за шиворот хватали и нож отнять хотели. Однако такие показания совсем не удовлетворяли судей, которым непременно нужно было создать «государево дело». Принялись за других мужиков, работавших вместе с Антоновым. Все они попали в застенок Тайной канцелярии. Их пытали целую неделю, но все согласно показывали одно и то же. — Максим часто бывает «шумен», во хмелю «вздорлив», бранит кого приключится, и нас бранивал. Ни о каком его злом умысле никогда не слыхивали и ничего не знаем. А нож был при нем постоянно, но он им не дрался и только хлеб, да, когда случится, убоину (мясо) резал. Обо всех мужиках навели справки на родине, но и там ничего не дознались. Через два месяца пришлось их отпустить. Но трем из них свобода сулила мало отрадного: у них от «неосторожной» пытки были сломаны кости и работать они не могли... Самого виновника этого переполоха периодически продолжали пытать, но уже без особого рвения, а просто «для порядка». 19 ноября 1721 г. в ознаменование Ништадтского мира Петр издал манифест, в котором, между прочим, говорилось: «Чего ради генеральное прощение и отпущение вин во всем государстве явить всем тем, которые в тяжких и других преступлениях в наказание впали или у оным осуждены суть...». Но такого «тяжкого» преступника, как Максим Антонов, помилование не коснулось. Тайная канцелярия составила приговор: «Крестьянина Максима Антонова за то, что к высокой особе Его Царского Величества подходил необычно, послать в Сибирь и быть ему там при работах государевых до его смерти неотлучно». Сенат утвердил приговор. Воронежский подьячий Иван Завесин все свободное от работы время отдавал пьянству. В 1720 г., как и теперь, для этого веселого занятия требовались деньги. Завесин занимался разными махинациями, сутяжничал да ябедничал, несколько раз попадал в тюрьму, сначала провел там год, дальше уже более. У Завесина было несколько крепостных, и у одного из них проживал некий гулящий человек Худяков. Завесин, составив поддельные бумаги, записал этого Худякова в крепостные. Худяков поднял бучу, и зарвавшегося подьячего арестовали. Так вот и жил Завесин: в сутяжничестве, в пьянстве да в арестах. Случилось ему быть в Петербурге. Сначала, конечно, отправился в кабак. Нарезался изрядно, но еще на ногах держался. Понесло его в церковь, там уже кончалась обедня. Стоял Завесин спокойно, потом вдруг торжественно снял с чаши со святой водой крышку и надел ее на голову. Вода полилась на пол. Прихожане набросились на подьячего, исколотили и сволокли властям. Там его били кнутом. Однажды сидел Завесин под арестом при губернской канцелярии за какие-то служебные провинности. Он отпросился навестить дядю, не застал и вместе с конвойным пошел в кабак. Вышли они оттуда нескоро и, тепленькие, проходили мимо надворного суда. Завесин решил зайти. Там дежурил канцелярист, склонились над бумагами писцы. Кто ваш государь? — закричал пьяный Завесин канцеляристу. Тот, видя странного человека и сопровождающего его солдата с ружьем, отвечал по всей форме: — Наш государь — Петр Великий, император и самодержец всероссийский! — А-а-а! Ваш государь... Петр Великий... а я холоп государя Алексея Петровича!.. и за него голову положу!.. Канцелярист остолбенел, едва хватило у него духу крикнуть: «Слово и дело!» Как государственный чиновник, он помнил указ: «Где в городах, селах и деревнях злодеи и злыми словами явятся, их в самой скорости провожать в город к правителям, а тем правителям заковывать их в ручные и ножные железа; не расспрашивая, затем вместе с изветчиками присылать в Тайную канцелярию». Завесина привезли в Тайную канцелярию снимать допрос. — Ничего не помню, — лепетал подьячий, — ничегошеньки... А в трезвом уме никогда и ни с кем государственных противных слов не говаривал и от других не слыхал... Со мною случается, что болезнь находит: бывало, я вне ума и что в то время делаю и говорю — не помню. Болезнь та со мной — лет шесть. Навели справки, действительно, Завесин в пьяном состоянии делается невменяемым, несмотря на это, положили подьячего допросить «с пристрастием». Тайная канцелярия сомневалась: «Хотя он и говорит, что те слова не помнит, говорил ли, нет ли, за великим пьянством, но его расспроса за истину причесть невозможно; может быть, он, отбывая вину свою, не покажет самой истины без розыску... а при розыске спрашивать: с чего он такие слова говорил и не имеет ли он в них каких-нибудь согласников?». Завесина пытали. Но что он мог сказать? Приговорили его к битью кнутом, привязали к столбам на Красной площади, палач всыпал 25 ударов. После каждого за кнутом тянулась полоска кожи... Отлежался Завесин и отправился домой, в Воронеж. Только перед этим расписку дал: «Ежели я впредь какие непристойные слова буду говорить, то по учинении жестокого наказания сослан буду на каторгу, в вечную работу, или учинена мне будет смертная казнь». Отбило ли это происшествие у него тягу к вину — неизвестно. * * * Теперь этих женщин не видно. Может быть, вывелись со временем или их держат в психбольницах? Но когда-то, обычно в церкви, можно было увидеть стоявшую подле дверей бабу явно не в себе. Она морщилась, рот перекашивался казалось, вот-вот упадет на пол и забьется в истерике. Вокруг нее образовывалась как бы зона некоей пустоты, отчужденности. Народ у нас с недоумением и боязнью относится ко всему непонятному. Ранее считали, что в человека вселился бес, и поэтому он так себя ведет. Беса изгоняли. Нам известны костры европейской инквизиции. В России как будто было помягче. Позже в народе поняли, что это болезнь. Падучая, или, как называли в деревнях, родимчик. Как запоют в церкви, так бабу и начнет бить: дергается, слюною брызжет, на пол падает, ноги-руки судорогой сводит... Только минут через двадцать в себя придет, Если при Иване Грозном на блаженных и юродивых смотрели как на святых, на прорицателей, то в петровское время власть их недолюбливала: народ смущают. За всякие бессмысленные слова, за пьяный бред Тайная канцелярия цеплялась как за антигосударственные действия. Где уж было неграмотным бабам разбираться в высокой политике. Но власть обратила свое подозрительное око и на них. В 1720 г. в храмах схватили трех кликуш: Авдотью Яковлеву — дочь хлебопека, Авдотью Акимову — купеческую женку да Арину Иванову — слепую из богадельни. Дело в том, что вышел царский указ: «Ни по церквам, ни по домам не кликать и народ тем не смущать». Бабы подпадали под категорию государственных преступников. Бедная Акимова показывала на допросе: — В сем году точно я была в соборе и во время божественного пенья кричала нелепым голосом, лаяла собакою... Случилась со мною эта скорбь лет уж с сорок, еще младенцем. Заходит она на меня в месяц по однажды, по дважды, по трижды и более, приключается в церквах и дома. Ведают о той скорби многие посторонние люди, а также духовник мой, священник. А буде я, Авдотья, сказала, что можно, и за то указал бы великий государь казнить меня смертью... Послали за духовником. Старичок-священник подтвердил: — Не ведаю, кликала ли она в церкви, но, живучи у меня в дому, почасту лаяла собакою, кричала лягушкою, песни пела, смеялась да приговаривала: «Ох, тошно мне, тошно!». Показывала Авдотья Яковлева: — Кричала и я нелепым голосом в разных церквах и дома почасту. Кричала во время божественного пенья, а по-каковски, того не упомню. А та скорбь приключилась недавно, и с чего — не знаю. — Довелось мне кричать нелепым голосом, — соглашалась Иванова, — было сие во время слушания чтения святого Евангелия; что кричала — того не ведаю, и была та скорбь со мной в богадельне по дням и ночам, приключилась она от рождения... Тайная канцелярия решила их пытать. Вздернули на дыбе Акимову: — Не притворяешься ли? Кто научил тебя кричать? — Ах, батюшка, кричала я лягушкою и лаяла собакою без притвору в болезни своей, а та болезнь у меня сорок лет, и как схватит — тогда ничего не помню... а кликать меня не научали. Дали семь ударов кнутом. Подняли на дыбу Авдотью Яковлеву: Говори без утайки, по чьему наущению и с чего кликала? — В беспамятстве кричала, болезнь у меня такая... ничего не помню. Дали ей одиннадцать ударов кнутом, Ивановой — пять. Полежали кликуши пять дней в застенке, и опять их на пытку. Авдотья Яковлева, плача, говорила: — Вот и вчерашнего дня схватила меня скорбь та, кликанье. При караульном солдате упала оземь в беспамятстве полном... Позвали вчерашнего часового. — Заподлинно правда. Молилась эта баба в караульне равелиновой да вдруг вскочила, после упала, затряслась, и стало ее гнуть. Лежала замертво часа полтора — пришел я в страх немалый. Это свидетельство спасло Яковлеву от наказания. Ее отпустили, а с супруга взяли расписку, что женка «во святых храмах кричать, кликать и смятения чинить не будет, под страхом жестокого штрафования кнутом и ссылки на прядильный двор в работу вечно». А двум другим кликушам пришлось стать прядильщицами. * * * Продолжительная борьба со Швецией сильно утомила народ; все с нетерпением ждали мира, и от Петербурга до дальних стран сибирских все толковали, каждый по-своему, о тягостях войны, о времени заключения мира, об условиях, на которых он может быть заключен, и т. д. Нечего и говорить, что в подобных толках и пересудах, совершенно, впрочем, невинных, отпечатывались воззрения простодушных и суеверных простолюдинов, которые, проникая в Тайную канцелярию, вызывали аресты, допросы и штрафования говорунов: «Не толкуй, мол, не твое дело, жди да молчи; что повелят, то и будет; не тебе рассуждать!». Смирный и скромного вида поп Козловского уезда Кочетовской слободы ездил в столицу по делам и пробыл там несколько недель. Помимо известия об удачном окончании дел, поп повез домой целую кучу рассказов о столице, ее редкостях и диковинках. Вскоре изба попа наполнилась народом, вопросы сыпались со всех сторон. — А царя, отец, видел? — возник наконец самый интересный вопрос. — Сподобился, друже, сподобился. Видел единожды, и по грехам моим в великое сумнение пришел, да надоумили добрые люди... — Что же он?.. Страшен? — Зело чуден и непонятен: ростом что бы мало помене сажени, лицом мужествен и грозен, в движениях и походке быстр, аки пардус, и всем образом аки иноземец: одеяние немецкое, на голове шапочка малая солдатская, кафтан куцый, ноги в чулках и башмаки с пряжками железными. Слушатели ахнули при таком описании царя, и на попа снова посыпались вопросы: где видел, что тот говорил... — А видел я царя, как он съезжал со двора князя Александра Даниловича Меншикова в колымаге. И мало отъехав, побежала за каретой со двора собачка невелика, собой поджарая, шерсти рыжей, с зеленым бархатным ошейничком, и с превеликим визгом начала в колымагу к царю проситься... Слушатели навострили уши, боясь проронить хоть слово. — И великий царь, увидя то, велел колымагу остановить, взял ту собачку на руки и, поцеловав ее в лоб, начал ласкать, говоря с нею ласково, и поехал дальше, а собачка на коленях у него сидела... — Воистину чуден и непонятен сей царь! — пробасил отец дьякон и сомнительно покачал головой. — Да не врешь ли ты, батька? — ввернула свое замечание попадья, но поп только укоризненно посмотрел на нее. — Своими глазами видел и еще усомнился — царь ли это? И мне сказали: «Царь, подлинно царь Петр Алексеевич», а дальше видел я, как солдаты честь ружьями колымаге отдавали. Рассказ попа вызвал разные толки: кто удивлялся, кто осуждал царя. Ну подобает ли царю благоверному собаку в лоб целовать, погань этакую, да еще при народе!.. На другой день рассказ попа ходил уже по всей волости, а там пошел и дальше, и в народе началось некоторое смущение. Люди мирные покачивали головами, а злонамеренные и недовольные перетолковывали по-своему и находили подтверждение разговоров о «последних временах», «царстве антихристовом» и пр. Рассказ дошел наконец и до начальства: смущенные власти стали доискиваться начала, откуда все пошло, и через несколько дней смирный кочетковский поп был потребован по «важному секретному делу» в уездный город Козлов, а оттуда его отправили под крепким караулом в Петербург. Защемило сердце у попа. Однако, как ни размышлял, не мог найти вины за собой. В столице, кажется, он вел себя честно и благородно, в консисториях дела провел хорошо — что же это такое? Стали допрашивать попа: подлинно ли он говорил, что царь Петр Алексеевич собаку целовал? — Видел подлинно! — утверждал поп. — Собачка рыженькая и ошейничек зеленый бархатный с ободком. — А коли видел, чего ради распространяешь такие предерзостные слухи? — Государь сделал это не таяся, днем и при народе, — оправдывался поп, — чаятельно мне было, что и зазорного в том нет, коли рассказывать. — А вот с твоих неразумных рассказов в народе шум пошел. Чем бы тебе, попу, государево спокойствие оберегать, а ты смуты заводишь, нелепые рассказы про царя говоришь!.. Отвечай, с какого умыслу, не то — на дыбу! Тут уж поп струсил не на шутку, поняв свою простоту и догадавшись, что дешево не отделаешься. — С простоты, княже, с сущей простоты, а не со злого умысла! — взмолился кокчетовский поп. — Прости, княже, простоту мою деревенскую! Каюсь, как перед Богом! Все вы так говорите — с простоты! А я не поверю да велю на дыбу вздернуть! Однако попа на дыбу не подняли, а навели о нем справки, и когда оказалось, что кокчетовский поп — человек совсем смирный и благонадежный, а коли говорил, так именно «с сущей простоты», а не злобою, то приказано было постегать его плетьми да и отпустить домой с наказом — не распространять глупых рассказов. — Это тебе за простоту, — сказали ему, отпуская домой, — не будь впредь прост и умей держать язык за зубами. С твоей-то простоты чести его царского величества поруха причинялась, и ты еще моли Бога, что дешево отделался. Ступай же и не болтай! Невесел приехал поп домой после питерского угощения, и когда снова слобожане собрались было к нему послушать рассказов, поп и ворота на щеколду запер, и сам не показывался. * * * В январе 1725 г. царь Петр I скончался, но созданная им Тайная канцелярия не только не исчезла, но даже стала развиваться еще шире. В 1827 г. на престол вступил Петр II, сын несчастного царевича Алексея Петровича, не умевшего ладить со своим суровым отцом. Внук Петра начал свое царствование с того, что стал беспощадно преследовать всех, кто пользовался расположением деда. Двенадцатилетний царь, несмотря на юный возраст, был довольно самостоятелен, и, кроме того, его окружали люди, имевшие много причин для враждебного отношения к друзьям покойного императора. Тюрьмы переполнились, одного застенка в Петропавловской крепости оказалось мало, пришлось устроить второй на Петербургской стороне, по Колтовской улице. Там же на обширном дворе хоронили колодников, не выдержавших мучений или умерших в тюрьме. В тюрьмах того времени смертность достигала чудовищных размеров. Тогда не было принято вести особые книги, по которым можно точно определить, сколько арестованных содержалось в той или иной тюрьме, но, судя по дошедшим до нас отрывочным сведениям, можно предположить, что из 100 колодников доживали до приговора или освобождения не более 20. Таким образом, смертность доходила до 80 процентов. Человек, попавший в Тайную канцелярию, считался обреченным на суровое наказание, в нем видели тяжкого преступника, а если он не сознавался, судьи относились к нему еще суровее. Поэтому никто не находил нужным заботиться о «заведомых злодеях», и люди, часто ни в чем не повинные, должны были терпеть двойную пытку: в застенке и в тюрьме. Апухов, секретарь князя Меншикова, перенесший несколько пыток и затем, в виде особой милости, сосланный в Сибирь на поселение, провел в тюрьме более года. В оставшихся после него записках он нарисовал картину этой тюрьмы. Изящный, хорошо образованный молодой человек был посажен в подземелье, стены которого обросли толстым слоем зловонной плесени. Свет в эту яму проникал сверху, через крошечное отверстие, закрытое толстыми железными прутьями и почти сплошь затканное грязной паутиной. Сквозь это отверстие свободно проникал дождь, и нередко в яме вода стояла на вершок от пола. Так как выходить колодникам не дозволялось и им не полагалось даже простого ведра, то земляной пол всегда был покрыт испражнениями, которые вычищались один раз в год — перед Пасхой. Кормили колодников плохо. Утром им бросали куски пропеченного, заплесневелого хлеба, причем на каждого заключенного приходилось не более двух фунтов, на всех полагался один кувшин воды в день. В большие праздники, кроме хлеба, бросали куски вареных говяжьих отбросов. Если случались подаяния — и их бросали. Но даже и это подобие пищи доходило не до всех. Более здоровые и сильные завладевали лучшими кусками и были сравнительно сыты, в то время как больные и измученные пытками оставались совершенно голодными и умирали от истощения. Для спанья полагалась солома, не сменявшаяся по нескольку месяцев. От грязи солома, конечно, скоро превращалась в вонючую массу, ничем не отличавшуюся от отвратительной гущи, заменявшей пол. Казенной одежды колодникам не полагалось, а о смене и стирке белья они не смели и мечтать. Если к этому добавить, что сами колодники считали себя обреченными на постоянные пытки и в «счастливом случае» могли надеяться разве только на ссылку в далекую Сибирь, то необычная смертность среди них станет вполне понятной. В начале 1860-х гг. на месте, где прежде находилось отделение Тайной канцелярии, рыли землю для какой-то постройки и нашли много скелетов в ручных и ножных кандалах. Несчастных колодников не считали нужным расковывать даже после смерти... При Петре I канцелярия имела дело почти исключительно с людьми низших сословий. В случае, когда обвинялись военные или люди, более или менее близкие к верхам, допрос чинили доверенные лица. Петр II считал такой порядок лишним. При нем в застенок отправляли всех без различия звания; исключение делалось редко: когда обвиняемый стоял слишком на виду. Одним из этих немногих «счастливцев» был князь Александр Данилович Меншиков, самый близкий к Петру I сановник. Его не пытали, а по личному распоряжению царя без суда и следствия сослали в Сибирь, в глухой городишко Березов. Там князь и умер. Зато было приказано всех, близко соприкасавшихся с князем, пытать до крайности, и, вероятно, не один из этих без вины виноватых был похоронен во дворе Полтавского застенка. Вообще за три года царствования Петра II у Тайной канцелярии было очень много дел, начатых по личному указанию царя. Удаляя и отправляя в застенок людей, пользовавшихся властью при его деде, Петр II старался окружить себя людьми, не пользовавшимися милостью у Петра I. Эти новые любимцы, в свою очередь, пользовались выпавшим на их долю случаем и спешили свести личные счеты со своими врагами. Государь, до вступления на престол живший в опале, видел от людей мало хорошего. Он был очень подозрителен, всюду видел врагов, почти никому не доверял. Достаточно ему было намекнуть, что кто-то затевает заговор или даже просто отзывается о нем не совсем почтительно, как тотчас Тайной канцелярии отдавался приказ произвести расследование. Если же заподозренный имел несчастье еще раньше навлечь на себя немилость царя, то в приказе предписывалось пытать «жесточайше», и через короткое время доносили, что такой-то «во время допроса с пристрастием волею Божией помре». Князь Яков Шаховской в своих «Записках» рассказывает о такой «жесточайшей» пытке. Допрашивали Данилу Свешникова, родственника князя А. Т. Долгорукова. Петр II намеревался жениться на дочери князя Екатерине Алексеевне и вдруг узнал, что за ней ухаживает гвардии сержант Данила Свешников. Нашлись услужливые люди, донесшие, что Свешников подготавливает в гвардии бунт, чего на самом деле не было. Ко времени пытки оговоренного в крепостном застенке, кроме судей и секретаря, собрались высшие гражданские чины: дело чрезвычайной важности. Ввели Свешникова. На нем еще был гвардейский мундир. Бледный, он испуганно озирался. Помощники палача умелыми руками быстро раздели его донага и подвели к дыбе. Допрос начался. Закрутив Свешникову руки за спину и в хомут, палач дал знак. Его помощники натянули веревку, хрустнули кости, и застенок огласился нечеловеческим криком. Судьи задавали вопросы, но пытаемый от страшной боли не мог отвечать. Его спустили на землю, вправили вывихнутые в плечах руки и спросили, с кем он вел уговор против его царского величества. Что заговор существовал, считалось установленным. Свешников, только теперь узнавший, в чем его обвиняют, стал клясться, что ни о каком заговоре не знает, а потому не может назвать и соучастников. Его вторично подняли на дыбу, но на этот раз последовал приказ «встряхнуть». Князь Шаховской, не раз присутствовавший на рядовых пытках, пишет, что страшнее такого «встряхивания» трудно себе что-либо представить: веревку слегка отпустили, затем сразу натянули, и раздался хруст костей, переломленных в локтях. Свешников уже не кричал, а только бессмысленно мычал. Его спустили на землю, вправили плечевые суставы сломанных рук и снова начали допрашивать. Но он не держался на ногах и едва ли понимал вопросы. — Железо! — скомандовал старший судья. Сержанта прикрутили ремнями к длинной скамье, палач взял клещи, достал из печи небольшой железный брусок, раскаленный докрасна, и стал им медленно водить по подошвам пытаемого. В застенке запахло жареным мясом. Судьи опять задали вопрос и опять не получили ответа. Палач достал другой брусок и стал прижигать Свешникову грудь и живот. Свешников впал в беспамятство. Его несколько раз обливали водой. Он очнулся, но не совсем понимал, что с ним делается, глядел мутными глазами перед собой. Сам палач был смущен и вопросительно поглядывал на судей. Было ясно, что при таком состоянии обвиняемого продолжать допрос бесполезно. Но судьи так не думали. Пытка продолжалась. Свешникову вбивали гвозди под ногти, капали на спину кипящей смолой, наконец железными тисками по очереди раздробили пальцы на обеих ногах — он молчал. Наконец сам Толстой заявил, что на этот раз достаточно. Свешникова подняли и только тут увидели, что он уже умер. Такая поспешность Тайной канцелярии, однако, не понравилась Петру II. Выслушав доклад, он нахмурился, резко сказал: «Дураки!» и повернулся спиной. Казнь Данилы Свешникова не принесла Петру II никакой пользы: государь скончался, не успев обвенчаться с княжной Долгоруковой. Он умер в январе 1730 г., а через пять месяцев князь Алексей Долгоруков со всей семьей, в том числе и с нареченной невестой покойного государя, отправился в ссылку, в Сибирь. На российский престол придворными чинами была избрана Анна Иоанновна, племянница Петра Великого. Новая императрица всегда относилась враждебно к Петру Алексеевичу и поспешила окружить себя людьми, до тех пор бывшими в опале или, по крайней мере, не одобрявшими поступков покойного. Трон окружили новые люди, и это, между прочим, сказалось и на сыске. Анна Иоанновна до вступления на престол была герцогиней Курляндской. Естественно, что она пригласила к петербургскому двору многих курляндцев, сумевших заслужить ее расположение в Митаве. Среди этих людей первое место занимал Бирон, произведенный новой императрицей в герцоги. Бирон пользовался почти неограниченной властью. Чуждый всему русскому, даже плохо говоривший по-русски, он не доверял петербургской Тайной канцелярии и устроил свою, курляндскую, где допрашивались и пытались все заподозренные в неблагожелательстве к нему, Бирону, и другим курляндцам. Императрица оставалась совершенно в стороне. Она вела рассеянную веселую жизнь и только подписывала то, что ей подсовывал Бирон. Однако, несмотря на такое положение вещей, Тайная канцелярия не бездействовала. За отсутствием сколько-нибудь серьезных дел она занялась мелочами, нередко, как и при Петре I, доходившими до драматических курьезов. В 1738 г., т. е. через 13 лет после кончины Петра I, кронштадтский писарь Кузьма Бунин представил Тайной канцелярии обстоятельный донос, в котором сообщал, что вдова квартирмейстера матросов Маремьяна Полозова распускает зловредные слухи, будто покойный государь Петр Алексеевич был не русский, а немец, а потому на Руси правят немцы. В действительности же произошло следующее: жена Бунина родила дочь. При родах ей помогала Маремьяна Полозова. Как-то ночью у постели роженицы разговорились о Петре I. Старушка, кстати, и передала сплетню, слышанную ею десятка три лет назад. — Говорили, — шамкала Маремьяна, — как царица Наталья Кирилловна родила дочку, так в то время сыскали в немецкой слободе младенца мужеска пола и сказали царю Алексею Михайловичу, что двойня родилась. А тот подлинный немецкий младенец и был государь Петр Алексеевич. Бунин насторожился. Он поднес бабке стакан вина и попросил продолжать. Маремьяна, не подозревая ничего, охотно заговорила снова: — И то верно, что покойный государь куда как больше жаловал немцев. А еще довелось мне о том же слышать у города Архангельского, от немчина Матиса. И говорил тот немчин, что-де государь Петр Алексеевич природы не русской. А слышала я все это так-то: муж мой, покойник, был на службе в Архангельском, и я с ним там житие имела. И хаживала я для работы к тому самому Матису, а у него завсегда иноземцы толклись, по-своему калякали. Иные и по-нашему, по-русски, говаривали и, бывало, все надо мною издеваются: Дурак-де русак! Не ваш государь, а наш, и русским до него дела нет никакого». Для Бунина этого было вполне достаточно. Он знал, что Тайная канцелярия охотно принимает доносы и даже платит по ним, но не рассчитал только, что в то время на верхней ступени власти стояли немцы во главе с Бироном и что его донос, таким образом, близко касался этой власти. В Тайную канцелярию немедленно доставили бабку Полозову, а вместе с ней и доносчика Бунина. Началось следствие. Несчастную старуху три раза вздергивали на дыбу, пытали огнем; она созналась во всех своих словах, приведенных Буниным в доносе, но больше ничего не могла показать, поскольку ничего не знала. Было указано «еще разыскивать и пытать ее накрепко», но выполнить этот приказ оказалось невозможным: сами судьи определили, что «токмо ею не разыскивано за ея болезнью; и ныне ее не разыскивать же, понеже она весьма от старости в здоровье слаба». Можно представить, в каком состоянии была старуха, если даже Тайная канцелярия отказалась пытать ее. Бунин счастливо спасся от пытки. Для этого он воспользовался уловкой, бывшей тогда в большом ходу. Он попросил прислать священника для исповеди. Такие просьбы среди ожидавших пытки не были редкостью, и к Бунину явился священник. Хитрый писарь отлично знал, что каждое слово, произнесенное им на исповеди, будет непременно передано судьям, и «покаялся», что «доносил на Маремьяну без всякой страсти и злобы, прямою христианскою совестью» и что все написанное им — святая истина. За Бунина, кроме того, просил один из вице-адмиралов, у которого он исполнял обязанности секретаря, и судьи махнули на него рукой. Доносчик отделался двухмесячным тюремным заключением и страхом пытки. Кроме того, ему ничего не заплатили за донос, потому что Маремьяна ни в чем не повинилась. Еле живую старуху, искалеченную пыткой, сослали в Пустозерск — в ста верстах от Ледовитого океана. При этом было постановлено, что «пропитание ей иметь от своих трудов, как возможет». Это было одно из редких дел Тайной канцелярии, кончившихся трагически в царствование Анны Иоанновны. Обычно в то время пустяковые, большей частью «пьяные» дела, носили почти водевильный характер. В канцелярию петербургского обер-полицмейстера была доставлена солдатская жена Ирина Иванова. Полицейский сотник, доставивший ее, рапортовал по начальству: «Вчерашнего числа вечером был я на петербургской стороне, в Мокрушиной слободе, и проходил вместе с десятским, для того чтобы за порядком наблюдение иметь. Проходя мимо дома солдатки Ирины, услыхали мы крик великий. Вошли во двор и стали тот крик запрещать. Из избы выбежали два бурлака и стали нас бить, а там выбежала самая солдатка и стала зазорно поносить начальство, и о его светлости негоже кричала. Того ради мы ее и взяли, а бурлаков отправили на съезжую». Ирина самым решительным образом опровергала все показания. — Неправда, ой, неправда! — голосила она. — Был у меня и крик, и шум великий, а чего ради? Того, что пришли на двор сотник с десятским и вошли в избу. И стал мне сотник говорить непристойные слова к блуду, и я стала его гнать со двора вон. В ту пору вошли в избу два брата моих, родной и двоюродный, и столкали сотского и десятского на улицу. А те начали кричать, собрали народу немало, взяли меня и братьев под караул и повели на съезжую. Ведучи на съезжую, зачал сотский бить меня смертным боем, а я, не стерпев того бою, облаяла сотского. Он совсем осерчал, братьев отправил на съезжую, а меня сюда представил. Полицмейстеру совсем не хотелось путаться в дело, где, хотя и косвенно, замешано имя всесильного Бирона, и он отправил солдатку с сотским в Тайную канцелярию. Там сразу поняли, в чем дело, и начали допрос с полицейского. Однако его даже не пришлось пытать. Когда привели в застенок и он увидел одетых в красные рубахи палачей, орудия пыток, потемневшие от крови, им овладел ужас. Сотник упал на колени и повинился, что оклеветал солдатку. Судьи, в свою очередь, не хотели из-за пустяков препираться с полицией и отпустили сотника, приказав лишь слегка «постегать». Солдатке Ирине пришлось пережить несколько более тяжелых минут. Ее привели в застенок, раздели, вправили руки в хомут и несколько раз потянули за веревку, но настолько слабо, что ноги женщины даже не отделились от земли. Затем был проведен формальный допрос, исход которого после признания полицейского, был разумеется, предрешен. Наконец, солдатке «для памяти» дали несколько слабых ударов кнутом и отпустили с миром. У столяра Адмиралтейства Никифора Муравьева было дело в Коммерц-коллегии, тянувшееся уже четыре года. Заключалось оно в том, что подал столяр челобитную на англичанина, купеческого сына Пеля Эвенса, обвиняя его в «бое и бесчестии» и прося удовлетворения себе «по указам». «Бой и бесчестье» эти произошли, конечно, от того, что Никифор, нанявшись работать у англичанина, часто загуливал, ревностно справлял все праздники, установил еще и свой собственный праздник — «узенькое воскресенье», т. е. понедельник, и тем крайне досаждал своему хозяину, у которого работа стояла. И вот в одно прекрасное «узенькое воскресенье» Пель Эвенс, раздосадованный пьянством Никифора, расправился с ним по-своему: надавал добрых тумаков. Обиженный столяр задумал отомстить англичанину судом и подал на него челобитную в Коммерц-коллегию, но решения своего дела ему пришлось ждать долго. «Жившие мздою» чиновники не очень-то торопились, может быть, и потому, что купеческий сын Пель Эвенс частенько наведывался по своим делам в Коммерц-коллегию и успел уже задобрить их, а голый столяр не представлял для чиновников никакого интереса. Так или иначе, но Никифор ходил год, другой, третий и, наконец, четвертый справляться в коллегию о деле, а оно все лежало под сукном. Столяр все не терял надежды на возмещение обиды и надоедал коллежским чиновникам своими визитами, а они только твердили, что «жди мол, решение учинят, когда дело рассмотрится». И долго бы пришлось ходить Муравьеву таким образом, если бы не случилось неожиданного происшествия, которое его самого вовлекло в беду и заставило забыть об англичанине. Уже на четвертый год своего мытарства пришел однажды Муравьев в коллегию и толокся с прочими в сенях, ожидая выхода какого-нибудь чиновника. Вышел асессор Рудаковский. Муравьев подошел к нему с обычным вопросом. — Ты зачем?.. Ах да, по делу с Эвенсом... Ну что ты, брат, шатаешься, брось ты это дело и ступай, помирись лучше с хозяином, право. — Нет-с, никак невозможно. Что же, я четвертый год суда жду, а тут помириться! — Ну, мне некогда с тобой разговаривать, не до тебя, — и чиновник скрылся. Столяр остался в раздумье, уж не оставить ли все это? Удовлетворения не получишь, коли сам не заплатишь, а где же тягаться с купцом?.. Дай-ка попытаюсь еще припугнуть жалобой!.. И снова ждет Муравьев чиновника, который через некоторое время появляется. — Ваше благородие! Я все-таки буду вас просить об этом деле... — Ах, отстань ты, поди прочь, не до тебя... — Ну коли так, то я к Анне Ивановне пойду с челобитной, она рассудит! Чиновник остановился и строго воззрился на Муравьева: — Кто такая Анна Ивановна? — Самодержица... Как же ты смеешь так предерзостно говорить о высокой персоне императрицы? Какая она тебе «Анна Ивановна», родная, что ли, знакомая? Да знаешь ли ты, что тебе за это будет?! Чиновник рад был случаю придраться и наступал на столяра с угрожающими жестами. Никифор струсил: — Так что же вы мое дело тянете? Ведь четыре года лежит! Аль вам получить с меня нечего, так и суда мне нет? — А, так вот ты еще как! Хорошо! Слышали, как он предерзостно отзывался об Ее Величестве: я, говорит, к Анне Ивановне пойду! Присутствующие замялись. — Я тебя упеку! — разорался Рудаковский. — Конечно, конечно, надо его проучить, мужика, — подхватил другой чиновник — Идите вы сейчас в Сенат и доложите Андрею Ивановичу Ушакову, он его проймет! — Иду, иду, сейчас же! Я этого дела так не оставлю! — Да что вы, господа, все на меня? Рады обговорить-то!.. — Не отговаривайся, все слышали твои речи! Смущенный столяр хотел уйти, но его удержали. — Нет, ты постой, куда улизнуть хочешь?! Вот я тебя с солдатами под караул отправлю! — кричал Рудаковский, и действительно, несчастного Муравьева отправили в Сенат. На другой день столяр предстал в походной Тайной канцелярии пред очи Ушакова и, разумеется, заперся в говорении неприличных слов: — Чиновник со злобы доносит, потому как они мое дело с англичанином четыре года тянут, а я помириться не могу и взяток не даю. — Так что же ты говорил? —— Говорил, как надлежит высокой чести: ее величеству, государыне Анне Ивановне, а не просто — Анне Ивановне... Рудаковский со злобы оговаривает. — Позвать сюда асессора Рудаковского! — Как он говорил об императрице? — Весьма оскорбительно для высокой чести самодержицы — именовал ее, как простую знакомую, Анной Ивановной, без титула, подобающего ее персоне. Говорил мне в глаза и слышали его другие люди, коих могу свидетелями поставить. — Ну! — обратился Ушаков к Никифору. — Признавайся лучше прямо, винись, не то огнем жечь буду! Со злобы!.. Потому как... — А, не признаешься! Поднимите его на дыбу! — Винюсь, винюсь, ваше превосходительство! В забвении был, с досады, может, что и не так сказал, как надобно! Дело мое не решают, ну я и хотел постращать именем ее величества государыни, чтоб дело-то решили... — Ну так чтобы ты никогда не забывал подобающей императорской персоне чести и уважения, мы тебя плетями спрыснем, — решил Ушаков. Не искал с тех пор больше столяр Муравьев справедливости в судах. * * * Императрица Анна Иоанновна, скончавшаяся в октябре 1740 г., назначила своим наследником Иоанна сына Антона-Ульриха, герцога Брауншвейгского, и Анны Леопольдовны, внучки царя Ивана (брата Петра I). Ко дню кончины императрицы Иоанну Антоновичу едва исполнилось два месяца, а потому за его малолетством по воле Анны Иоанновны был назначен регент. Им стал Бирон. Так что в управлении страной ничего не изменилось, и Тайная канцелярия могла свободно продолжать заниматься делами о болтливых старушках и энергичных солдатках. Но уже через месяц совершился дворцовый переворот, встряхнувший всю Россию. Бирона, сумевшего заслужить ненависть русских, свергнул фельдмаршал Б. Х. Миних, прославившийся победами над турками. Официальной регентшей была объявлена Анна Леопольдовна. Хотя Миних был тоже из немцев, от него все же ждали, что он разгонит курляндцев, плотной толпой заслонивших императорский трон от народа. И в первое время эти надежды как будто начали сбываться. |