Бергсон А - Творческая эволюция. А. Бергсон. Творческая эволюция (перевод Флеровой)Анри Бергсон творческая эволюция
Скачать 2.08 Mb.
|
ГЛАВА ТРЕТЬЯ О значении жизни Порядок в природе и форма интеллекта В первой главе мы провели демаркационную линию между неорганическим и организованным, но вместе с тем мы отмечали, что рассечение материи на неорганизованные тела зависит от наших чувств и от нашего интеллекта, а материя, рассматриваемая как неделимое целое, должна быть скорее течением, чем вещью. Тем самым мы прокладываем путь к сближению между инертным и живым. С другой стороны, мы показали во второй главе, что та же противоположность существует между интеллектом, отлитым по форме неорганизованной материи, и инстинктом, согласующимся с некоторыми определениями жизни. Но, добавляли мы, и инстинкт и интеллект выделяются на едином фоне, который можно было бы назвать, за неимением лучшего слова, Сознанием в целом и который должен быть коэкстенсивным всей жизни. Этим мы подсказывали мысль о возможности выведения интеллекта из сознания, которое его охватывает. Итак, настал момент обратиться к генезису интеллекта, а вместе с тем и к генезису тел, – эти два исследования, очевидно, связаны друг с другом, если верно то, что интеллект обрисовывает в общих чертах формы нашего действия на материю, а части материи применяются к требованиям нашего действия. Интеллектуальность и материальность должны были складываться в своих деталях путем взаимного приспособления. Та и другая вытекают из высшей и более обширной формы существования. В нее-то и следует их вновь поместить, чтобы видеть, как они оттуда исходят. На первый взгляд, подобная попытка превосходит своей дерзостью самые смелые метафизические спекуляции. Она намерена якобы идти дальше психологии, дальше космогонии, дальше традиционной метафизики, ибо психология, космология и метафизика с самого начала принимают интеллект в его существенных чертах, тогда как здесь речь идет о том, чтобы показать, как возникали его форма и материя. На самом же деле предприятие, как мы покажем, является гораздо более скромным. Но определим вначале, чем оно отличается от других. Начнем с психологии. Не нужно думать, что она описывает генезис интеллекта, когда она следует за его прогрессивным развитием в ряду животных. Сравнительная психология учит нас, что чем животное разумнее, тем больше оно стремится размышлять о действиях, с помощью которых оно использует вещи, и тем самым приближаться к человеку; но его действия уже сами по себе следовали главным линиям человеческого действия; они различали в материальном мире те же общие направления, которые различаем в нем и мы; опорой их были те же самые предметы, соединенные теми же отношениями; поэтому, хотя интеллект животного и не создает еще понятий в собственном смысле слова, он живет уже в атмосфере понятий. Поглощенный ежеминутно действиями и положениями, из него исходящими, вовлекаемый ими вовне, становясь, таким образом, внешним по отношению к самому себе, интеллект животного, конечно, скорее разыгрывает свои представления, чем мыслит их: но эта игра уже обрисовывает в общих чертах схему человеческого интеллекта.1 Объяснить интеллект человека интеллектом животного значит поэтому просто развить в человеческое зародыш человеческого рода. Нам показывают, как существа, становившиеся все более и более разумными, следовали все дальше и дальше в известном направлении. Но если указано направление, тем самым дан уже и интеллект. 1 Мы исследовали этот вопрос в "Материи и памяти", гл. II и III. Он дан также в космогонии, подобной космогонии Спенсера, как дана в ней одновременно и материя. Нам показывают материю, повинующуюся законам, предметы и факты, связанные с другими предметами и фактами постоянными отношениями, сознание, приобретающее отпечаток этих отношений и законов, принимающее, таким образом, общую форму природы и складывающееся в интеллект. Но разве не очевидно, что, полагая предметы и факты, мы тем самым предполагаем уже существование интеллекта? Apriori, помимо всякой гипотезы о сущности материи, очевидно, что материальность тела не оканчивается там, где мы его осязаем. Тело присутствует везде, где ощутимо его влияние. К примеру, его сила притяжения, – если говорить только о ней, – проявляется на Солнце, на планетах, быть может, во всей Вселенной. Чем больше физика развивается, тем больше она сглаживает индивидуальность тел и даже частиц, на которые разложило их вначале научное воображение; тела и частицы стремятся раствориться во всеобщем взаимодействии. Наши восприятия скорее дают нам наброски нашего возможного действия на вещи, чем очертания самих вещей. Контуры, которые мы замечаем в предметах, обозначают лишь то, что мы можем в них затронуть и что можем изменить. Мы видим линии, пересекающие материю, но это те самые линии, по которым мы призваны двигаться. Контуры и пути обозначались по мере того, как готовилось действие сознания на материю, то есть, в сущности, по мере того, как складывался интеллект. Сомнительно, чтобы животные, созданные по иному плану, чем мы, – к примеру, моллюск или насекомое, – рассекали материю по тем же сочленениям. Нет даже необходимости в том, чтобы они делили ее на тела. Чтобы следовать указаниям инстинкта, вовсе не обязательно воспринимать предметы, достаточно различать качества. Напротив, интеллект, даже в низшей его форме, устремится к тому, чтобы материя воздействовала на материю. Если с какой-нибудь стороны материя поддается делению на активные и пассивные элементы, или просто на отдельные и сосуществующие фрагменты, то сюда и направляет свой взгляд интеллект. И чем больше он будет заниматься делением, тем больше он развернет материю в пространстве в форме протяженности, расположенной рядом с протяженностью, – материю, которая, конечно, стремится к пространственности, но части которой все же еще находятся в состоянии взаимной сопричастности и взаимопроникновения. Таким образом, то же самое движение, которое побуждает дух складываться в интеллект, то есть в отчетливые понятия, приводит материю к делению на предметы, явно внешние по отношению друг к другу. Чем больше интеллекту ализируется сознание, тем более пространственной становится материя. Стало быть, когда эволюционная философия представляет себе в пространстве материю, разделенную по тем же линиям, которым должно следовать наше действие, она тем самым уже заранее исходит из вполне готового интеллекта, происхождение которого она хотела установить. Когда метафизика выводит a priori категории мысли, она предается работе того же рода, хотя более тонкой и более осознающей саму себя. Интеллект сжимают, сводят к его квинтэссенции, втискивают его в начало столь простое, что оно кажется пустым: из этого начала извлекают потом то, что было туда вложено потенциально. Таким путем, конечно, можно показать согласованность интеллекта с самим собой, определить его, дать его формулу, но отнюдь нельзя показать его генезис. Труд, предпринятый Фихте, хотя и более философский, чем труд Спенсера, ибо он больше считается с истинным порядком вещей, все же ведет нас ненамного дальше последнего. Фихте берет мысль в состоянии концентрации и растягивает ее в реальность. Спенсер исходит из внешней реальности и сжимает ее в интеллект. Но в обоих случаях с самого начала берут интеллект готовым – сжатый или распустившийся, схваченный в нем самом путем непосредственного видения или отраженный путем рефлексии в природе, как в зеркале. Согласие большинства философов в этом вопросе связано с тем, что они единодушны в утверждении единства природы и представляют себе это единство в абстрактной и геометрической форме. Они не видят и не хотят видеть разрыва между организованным и неорганизованным. Одни исходят из неорганического и, дополняя его им же самим, хотят воссоздать живое; другие полагают вначале жизнь и идут к неорганизованной материи путем умело направляемого decrescendo; но для тех и других в природе существуют только различия в степенях, – степени сложности в первой гипотезе, степени интенсивности во второй. Если принять этот принцип, интеллект становится столь же обширным, как и реальность, ибо неоспоримо, что все геометрическое в вещах полностью доступно человеческому интеллекту; а если существует полная непрерывность между геометрией и остальным, то и остальное также становится равно доступным для интеллекта, равно разумным. Таков постулат большинства философских систем. В этом нетрудно убедиться, сравнивая между собою учения, которые, по-видимому, не имеют никаких точек соприкосновения, никакой общей меры, как, скажем, учения Фихте и Спенсера, – два имени, наугад взятые нами для сопоставления. В основе этих умозрений лежат, таким образом, два убеждения, взаимосвязанные и друг друга дополняющие: что природа едина и что интеллект предназначен для того, чтобы охватить ее всю целиком. Так как предполагается, что познавательная способность коэкстенсивна совокупности опыта, то не может быть вопроса о происхождении этой способности. Ее берут как данную и ею пользуются, как пользуются зрением, чтобы окинуть взглядом горизонт. Правда, существуют разногласия относительно ценности результата: по мнению одних, то, что охватывает интеллект, есть подлинная реальность, для других – это всего лишь иллюзия. Но, будь это иллюзией или реальностью, – то, что постигает интеллект, считается совокупностью всего, что вообще может быть постигнуто. Этим объясняется преувеличенное доверие философии к силам индивидуального духа. Будет ли она догматической или критической, довольствуется ли она относительностью нашего познания или стремится достичь абсолютного, – философия является обычно творением одного философа – единым и всеобъемлющим видением целого. Ее можно принять или отвергнуть. Более скромной, и к тому же единственной, которая допускает дополнения и усовершенствования, является философия, предлагаемая нами. Человеческий интеллект, как мы его себе представляем, – это вовсе не тот интеллект, который показал нам Платон в своей аллегории пещеры. Он не должен ни наблюдать проходящие иллюзорные тени, ни созерцать, оборачиваясь назад, ослепительное светило. У него есть другое дело. Впряженные, как волы земледельца, в тяжелую работу, мы чувствуем игру наших мускулов и суставов, тяжесть плуга и сопротивление почвы; действовать и сознавать себя действующим, войти в соприкосновение с реальностью и даже жить ею, но лишь в той мере, в какой она связана с выполняемым действием и вспахиваемой бороздой, – вот функция человеческого интеллекта. Но нас омывает благодетельная влага, в которой мы черпаем силы, чтобы работать и жить. Мы непрестанно вбираем что-то из океана жизни, в который погружены, и чувствуем, что наше существо или, по крайней мере, руководящий им интеллект, сформировались в этом океане как бы путем локального затвердения. философия может быть только усилием к тому, чтобы вновь раствориться в целом. Интеллект, поглощаемый своим первоначалом, снова переживет в обратном порядке свой собственный генезис. Но такая работа не может осуществиться сразу; по необходимости она будет коллективной и постепенной. Она будет состоять в обмене впечатлениями, которые, поправляя друг друга и накладываясь одни на другие, приведут к тому, что человеческая природа в нас расширится и превзойдет саму себя. * * * Но этот метод встречает сопротивление самых косных привычек ума. Он тотчас внушает представление о порочном круге. Напрасно, говорят нам, вы утверждаете, что пойдете дальше интеллекта: как можете вы это сделать помимо самого интеллекта? Все, что есть авторитетного в вашем сознании, – это только интеллект. Вы находитесь внутри вашей мысли и не выйдете из нее. Скажите, если угодно, что интеллект способен к прогрессу, что он будет видеть все более отчетливо во все большем числе вещей. Но не говорите, что можете показать его генезис, ибо вы сделаете это опять-таки с помощью того же интеллекта. Таково возражение, естественно возникающее в уме. Но подобным рассуждением можно было бы так же доказать невозможность приобретения любой новой привычки. Сущность рассуждения и состоит в том, чтобы заключить нас в круг данного. Но действие разрывает круг. Если вы никогда не видели плавающего человека, вы мне скажете, быть может, что плавать невозможно, ибо, чтобы выучиться плавать, нужно с самого начала держаться на воде и, следовательно, уже уметь плавать. Рассуждение и вправду всегда будет приковывать меня к твердой земле. Но если я попросту, не боясь, брошусь в воду, то как-нибудь вначале продержусь на воде, отбиваясь от нее, и мало-помалу приспособлюсь к этой новой среде, научусь плавать. Точно так же в теории представляется чем-то нелепым желание познавать иначе, чем с помощью интеллекта; но если смело пойти на риск, то действие, быть может, разрубит узел, завязанный рассуждением, которому никогда не удастся его развязать. Риск будет к тому же казаться все меньше по мере того, как наша точка зрения станет завоевывать признание. Мы показали, что интеллект отделился от более обширной реальности, но между ними никогда не было полного разрыва. Вокруг мысли, оперирующей понятиями, сохраняется туманная дымка, напоминающая о происхождении этой мысли. Более того, мы еще сравнили бы интеллект с твердым ядром, образовавшимся путем конденсации. Это ядро не отличается радикально от окружающей его текучей среды. Она сможет поглотить его лишь потому, что оно создано из той же субстанции. Тот, кто бросается в воду, зная только сопротивление твердой земли, сразу же утонет, если не будет отбиваться от текучести новой среды; ему нужно хвататься за то, так сказать, твердое, что еще дает ему вода. Только при этом условии можно в конце концов приспособиться к неустойчивости текучего. То же самое относится и к нашей мысли, когда она решается сделать прыжок. Но нужно, чтобы она его сделала, то есть покинула свою среду. Разум, рассуждая о своих силах, никогда не сумеет их расширить, хотя после того, как расширение произойдет, оно вовсе не покажется неразумным. Вы можете исполнить тысячи и тысячи вариаций на тему хождения, но не извлечете из этого правила для плавания. Войдите в воду, и когда вы научитесь плавать, то поймете, что механизм плавания связан с механизмом ходьбы. Первый служит продолжением второго, но второй не подключит вас к первому. Точно так же, как бы искусно ни оперировали вы механизмом интеллекта, вам никогда не удастся этим путем превзойти его. Вы получите нечто более сложное, но не высшее или даже просто отличающееся. Нужно применить насилие и актом воли вывести интеллект за его собственные пределы. Порочный круг оказывается, таким образом, только видимостью. Но мы думаем, что любой другой философский метод сделает его реальным. Это мы и хотели бы кратко продемонстрировать, хотя бы лишь для доказательства того, что философия не может, не должна принимать отношений, установленных чистым интеллектуализмом между теорией познания и теорией познанного, между метафизикой и наукой. * * * На первый взгляд может показаться благоразумным предоставить исследование фактов позитивной науке. Физика и химия будут заниматься неорганизованной материей, биологические и психологические науки станут изучать проявления жизни. Задача философа тогда очерчивается точно. Он получает из рук ученого факты и законы, и, пытается ли он превзойти их, чтобы постичь глубинные причины, или считает невозможным идти так далеко, что и доказывает самим анализом научного познания, – в обоих случаях он испытывает к фактам и к отношениям, переданным ему наукой, такое почтение, какого требует нечто уже установленное. К этому познанию он приложит критику познавательной способности и, в случае необходимости, метафизику; что касается самого познания в его материальности, то он считает его делом науки, а не философии. Но разве не очевидно, что это так называемое разделение труда приводит к тому, что все запутывается и смешивается? Метафизику или критику, право на создание которых философ оставляет за собою, он получает в готовом виде от позитивной науки, ибо они содержатся в ее описаниях и анализах, всю заботу о которых он предоставил ученому. Не желая с самого начала касаться фактической стороны вопросов, он оказывается вынужденным в вопросах принципиальных просто-напросто формулировать, в более точных выражениях, те неосознанные и, стало быть, необоснованные метафизику и критику, которые очерчиваются самим отношением науки к реальности. Не стоит обманываться внешней аналогией между вещами природными и человеческими. Мы здесь не в юридической области, где описание факта и суждение о факте – две вещи разные по той простой причине, что там над фактом и независимо от него существует изданный законодателем закон. Здесь же законы находятся внутри фактов и соответствуют тем линиям, по которым совершалось рассечение реального на отдельные факты. Нельзя описать вид предмета без предварительного суждения о его истинной природе и его организации. Форму нельзя полностью отделить от материи, и тот, кто сначала предоставил философии только принципиальные вопросы и тем самым пожелал поставить философию выше науки, подобно тому, как кассационный суд ставится выше суда присяжных и апелляционного суда, – тот вынужден будет постепенно свести ее к простой протоколизации, задачей которой станет – самое большее – формулировка в более точных выражениях не подлежащих обжалованию приговоров. Позитивная наука есть, действительно, творение чистого интеллекта. Будет ли принята или отвергнута наша концепция интеллекта, есть один вопрос, в котором все с нами согласятся, а именно, что интеллект чувствует себя особенно свободно в сфере неорганизованной материи. Он все больше пользуется этой материей в механических изобретениях, и изобретения эти становятся для него тем более легкими, чем более механически он судит о материи. Он несет в себе, под формою естественной логики, скрытый геометризм, который выявляется по мере того, как интеллект все глубже проникает в инертную материю. Он находится в полной гармонии с этой материей; вот почему так близки друг к другу физика и метафизика неорганизованной материи. Когда же интеллект приступает к изучению жизни, он по необходимости обращается с живым, как с инертным, прилагая к этому новому предмету те же самые формы, перенося в эту новую область те же привычки, которые с таким успехом прилагались им к старому. И он вправе так поступать, ибо лишь при этом условии живое так же поддается нашему действию, как и инертная материя. Но истина, к которой приходят таким путем, становится относительной, полностью зависящей от нашей способности действовать. Это уже не более как символическая истина. Она не может иметь той же ценности, что истина физическая, ибо она является только распространением физики на предмет, который мы a priori условливаемся рассматривать лишь с внешней стороны. Обязанностью философии было бы войти сюда активно, исследовать живое без задней мысли о практическом его использовании, освободившись от собственно интеллектуальных форм и привычек. Цель философии – умозрение, то есть видение; ее позиция по отношению к живому не является позицией науки, которая стремится только действовать и которая, умея действовать лишь через посредство инертной материи, рассматривает и остальную реальность только под этим углом зрения. Что же будет, если философия полностью предоставит позитивной науке факты биологические и психологические, как по праву уступила она ей факты физические? Она примет a priori механистическую концепцию всей природы, концепцию непродуманную и даже бессознательную, исходящую из материальной потребности. Она примет a priori доктрину простого единства познания и абстрактного единства природы. С этого времени философия может считаться завершенной. Философу останется только выбирать между метафизическим догматизмом и метафизическим скептицизмом, которые основаны, по сути, на одном и том же постулате и не прибавляют ничего к позитивной науке. Он может гипостазировать единство природы или – что сводится к тому же самому – единство науки в существе, которое будет ничем, ибо оно ничего не создает, – в бездейственном Божестве, просто обобщающем в себе все данное, либо в вечной Материи, из недр которой изливаются свойства вещей и законы природы, либо, наконец, в чистой Форме, которая стремится охватить неуловимую множественность и которая будет, по желанию философов, формой природы или формой мышления. Все эти философии на разных языках скажут, что наука вправе обращаться с живым, как с инертным, и что нет никакой существенной разницы, не нужно проводить никакого различия между результатами, к которым приходит интеллект, прилагая свои категории, – будет ли он пребывать в инертной материи, или устремится навстречу жизни. А между тем во многих случаях чувствуется, что рамки разрываются. Но так как с самого начала не было установлено различие между инертным и живым – между тем, что заранее приспособлено к рамкам, куда его вкладывают, и тем, что держится в них лишь при условии исключения из него всего существенного, – то приходится одинаково подвергать подозрению все, что заключено в рамках. За метафизическим догматизмом, возводившим в абсолют искусственное единство науки, последуют тогда скептицизм или релятивизм, который обобщит и распространит на все результаты науки искусственный характер некоторых из них. Отныне философия так и будет колебаться между доктриной, считающей абсолютную реальность непознаваемой, и той, чье представление об этой реальности говорит нам не более того, что говорила наука. Желая предупредить всякий конфликт между наукой и философией, жертвуют философией; но при этом не много выигрывает и наука. И, стремясь избежать мнимого порочного круга, то есть использования интеллекта с целью его же превзойти, попадают в весьма реальный круг, старательно отыскивая в метафизике единство, которое с самого начала было дано a priori, – единство, принятое слепо, бессознательно, одним тем, что весь опыт был предоставлен науке, а вся реальность – чистому разуму. Начнем, напротив, с того, что проведем демаркационную линию между инертным и живым. Мы обнаружим, что первое естественным образом входит в рамки интеллекта, – второе же поддается этому лишь искусственно, а потому и нужно занимать по отношению к живому особую позицию и смотреть на него по-иному, чем позитивная наука. Философия, таким образом, овладевает областью опыта. Она вмешивается во множество вещей, которые до сих пор ее не касались. Наука, теория познания и метафизика оказываются перенесенными на одну почву. Вначале это вызовет у них некоторое замешательство. Всем троим будет казаться, что ими что-то утрачено. Но в конце концов все трое извлекут пользу из встречи. Научное познание и в самом деле могло возгордиться от того, что его утверждениям приписывали одинаковую ценность во всей области опыта. Но именно потому, что все эти утверждения были поставлены в один ряд, они в конце концов оказались зараженными одной и той же относительностью. Этого не будет, если с самого начала установить различие, которое, как нам кажется, напрашивается само собою. Собственная область разума – это инертная материя. На нее главным образом и направлено человеческое действие, а действие, как мы говорили выше, не может совершаться в нереальном. Поэтому, если рассматривать физику в общей форме, отвлекаясь от деталей ее реализации, можно сказать, что она касается абсолютного. Если же науке удается овладеть живым, аналогично тому, как она поступает с неорганизованной материей, то это бывает только случайно – по воле судьбы или благодаря удаче, как угодно. Здесь приложение рамок разума уже не является естественным. Мы не хотим сказать, что рамки эти здесь незаконны, в научном смысле этого слова. Если наука должна расширять наше действие на вещи и если мы можем действовать, лишь используя как орудие инертную материю, то наука может и должна и впредь обращаться с живым, как она обращалась с инертным. Но, разумеется, чем больше она углубляется в жизнь, тем более символическим, относительным, зависящим от случайностей действия становится даваемое ею знание. Поэтому в этой новой области науку должна сопровождать философия, чтобы научная истина дополнялась познанием другого рода, которое можно назвать метафизическим. Тем самым возвышается всякое наше познание, и научное и метафизическое. Мы пребываем, мы движемся, мы живем в абсолютном. Наше знание об абсолютном, конечно, и тогда не полно, но оно не является внешним или относительным. Благодаря совместному и последовательному развитию науки и философии мы постигаем само бытие в его глубинах. Отвергая, таким образом, внушаемое рассудком искусственное внешнее единство природы, мы отыщем, быть может, ее истинное единство, внутреннее и живое. Ибо усилие, которое мы совершаем, чтобы превзойти чистый рассудок, вводит нас в нечто более обширное, из чего выкраивается сам рассудок и от чего он должен был отделиться. А так как материя сообразуется с интеллектом, так как между ними существует очевидное согласие, то нельзя исследовать генезис одной, отвлекаясь от генезиса другого. Один и тот же процесс должен был одновременно выкроить материю и интеллект из одной ткани, содержавшей их обоих. В эту-то реальность мы и будем проникать все больше и больше по мере роста наших усилий превзойти чистый интеллект. * * * Итак, сосредоточимся на том, что в нас одновременно и наиболее отделено от внешнего и наименее проникнуто интеллектуальностью. Поищем в глубине самих себя такой пункт, где мы более всего чувствуем, что находимся внутри нашей собственной жизни. Мы погрузимся тогда в чистую длительность, в которой непрерывно действующее прошлое без конца набухает абсолютно новым настоящим. Но в то же время мы почувствуем, что наша воля напряжена до предела. Резким усилием наша личность должна сжать саму себя, чтобы мы собрали ускользающее от нас прошлое и толкнули его, плотное и неделимое, в настоящее, которое оно создает, проникая в него. Моменты, когда мы до такой степени овладеваем собой, очень редки, они составляют одно целое с нашими подлинно свободными действиями. Но даже и тогда мы не можем удержать себя целиком. Наше ощущение длительности, то есть совпадение нашего я с самим собою, допускает степени. Но чем глубже чувство и полнее совпадение, тем больше та жизнь, в которую они нас уводят, поглощает интеллектуальность, превосходя ее. Ибо существенная функция интеллекта – связывать подобное с подобным, и в рамки его могут вполне вписаться лишь повторяющиеся факты. И к реальным моментам реальной длительности интеллект, безусловно, также находит доступ, задним числом восстанавливая новое состояние из ряда его внешних снимков, как можно более сходных с тем, что уже известно. В этом смысле состояние содержит интеллектуальность, так сказать, в "возможности". Но оно переходит за ее границы, оно всегда несоизмеримо с нею, будучи неделимым и новым. Ослабим теперь напряжение, прервем усилие, толкавшее в настоящее возможно большую часть прошлого. Будь расслабление полным, не было бы больше ни памяти, ни воли: это значит, что мы никогда не впадаем в абсолютную пассивность, равно как и не можем стать абсолютно свободными. Но в пределе мы можем предположить существование, состоящее из беспрестанно возобновляющегося настоящего: нет больше реальной длительности, нет ничего, кроме мгновенности, которая умирает и возрождается бесконечно. Таково ли существование материи? Не совсем, конечно, ибо анализ разлагает материю на элементарные колебания, самые короткие из которых имеют очень малую, почти исчезающую, но все же не нулевую длительность. Тем не менее можно полагать, что физическое существование предрасположено ко второму направлению, как психическое – к первому. В основе "духовности", с одной стороны, и "материальности" вместе с интеллектуальностью – с другой, существуют, таким образом, два противоположно направленных процесса, и от одного к другому можно перейти путем инверсии, или, быть может, даже простой остановки, если верно, что термины "инверсия" и "остановка" должны здесь считаться синонимами, как мы это подробно покажем немного далее. Это предположение подтвердится, если рассматривать вещи сточки зрения протяженности, а не только длительности. Чем больше мы осознаем наше движение вперед в чистой длительности, тем больше чувствуем взаимопроникновение различных частей нашего существа и сосредоточение всей нашей личности в одной точке, или, вернее, на одном острие, которое вдвигается в будущее, беспрерывно его разрезая. В этом и состоит свободная жизнь и свободное действие. Отдадимся теперь течению: вместо того, чтобы действовать, будем грезить. Тотчас же наше я рассеется; наше прошлое, до сих пор объединявшееся в неделимом импульсе, который оно нам сообщало, распадается на тысячи и тысячи воспоминаний, которые становятся внешними друг другу. По мере того, как они застывают, прекращается их взаимопроникновение. Так наша личность вновь нисходит в направлении пространства. Она, впрочем, постоянно соприкасается с ним и в своих ощущениях. Мы не будем останавливаться на этом вопросе, который исследовали в другом месте. Ограничимся лишь напоминанием, что протяжение до пускает степени, что всякое ощущение в известной мере протяженно и что идея непротяженных ощущений, искусственно локализованных в пространстве, есть просто точка зрения разума, внушенная скорее неосознанной метафизикой, чем психологическим наблюдением. Конечно, даже расслабляясь, насколько это возможно, мы делаем только первые шаги в направлении протяженности. Но предположим на миг, что материя и состоит в самом этом движении, пущенном далее, и что физическое – это просто перевернутое психическое. Тогда стало бы понятно, почему дух так свободно чувствует себя и так естественно вращается в пространстве, лишь только материя внушает ему более ясное представление об этом пространстве. Смутное представление о нем давалось духу ощущением его возможного ослабления, то есть возможного протяжения. Он вновь обнаруживает его в вещах; но он мог бы получить его и без них, если бы имел достаточно сильное воображение, чтобы довести до предела инверсию своего естественного движения. С другой стороны, это позволило бы нам понять, что материя еще более подчеркивает свою материальность под взглядом Духа. Сначала она помогла ему спуститься к ней, она дала ему импульс. Но, восприняв импульс, он не останавливается. Формирующееся у него представление о чистом пространстве есть только схема того предела, до которого могло бы дойти это движение. Овладев формой пространства, дух пользуется ею как сетью, петли которой могут как угодно сплетаться и расплетаться; сеть эта, наброшенная на материю, разделяет ее в соответствии с потребностями нашего действия. Таким образом, пространство нашей геометрии и пространственность вещей взаимно порождают друг друга благодаря взаимодействию двух аспектов, в сущности одинаковых, но противоположных по смыслу. Пространство не настолько чуждо нашей природе, как мы воображаем, а материя не так всецело протяженна в пространстве, как это представляется нашему интеллекту и нашим чувствам. Первый аспект изложен нами в другом месте. По поводу второго ограничимся замечанием, что полная пространственность заключается в совершенно внешнем положении одних частей относительно других, то есть в полной взаимной независимости. Но нет материальной точки, которая не воздействовала бы на любую другую материальную точку. Если признать, что та или иная вещь находится именно там, где она действует, то придется допустить, подобно Фарадею,1 что все атомы взаимопроникают и что каждый из них наполняет мир. В подобной гипотезе атом или вообще материальная точка становится просто точкой зрения разума, к которой можно прийти, продолжая достаточно далеко работу деления материи на тела, полностью зависящую от нашей способности к действию. И все же неоспоримо, что материя поддается этому делению и что, считая ее делимой на внешние по отношению друг к другу части, мы строим науку, которая дает нам вполне удовлетворительное представление о реальности. Бесспорно, что если и не существует полностью изолированной системы, то наука все же находит способ разделить Вселенную на системы, относительно независимые одни от других, и она не совершает при этом явной ошибки. Что это означает, как не то, что материя простирается в пространстве, не будучи при этом абсолютно протяженной, и что, считая ее разложимой на изолированные системы, приписывая ей совершенно раздельные элементы, которые меняют отношения между собой, оставаясь сами неизменными, которые, как мы говорили, "перемещаются", не изменяясь, – словом, приписывая ей качества чистого пространства, мысленно переносятся тем самым к пределу |