Пере. диссертация Н.Е. Асламова. Философия истории немецкой исторической школы права
Скачать 0.67 Mb.
|
§ 3. Проблема вовлеченности историкаКлючевой вопрос для всей историософской проблематики – это вопрос об основаниях самой исторической науки. Что именно историк исследует? Он сам выстраивает исторический процесс или только регистрирует происходившие процессы и явления? В качестве обозначения для этой проблемы субъективности и объективности исторического исследования я воспользовался термином П. Рикёра «вовлеченность историка». Хотя для этого автора уже не существует подобной альтернативы (с точки зрения Рикёра проблема заключается уже в том, как члены этой бинарной оппозиции согласуются друг с другом189), в современных дискуссиях «цеховых» историков этим вопросам уделяют довольно много места. С одной стороны, в современной историографии есть представление о существовании мощной постмодернистской линии, которая настаивает на принципиальной «фиктивности» исторических исследований; согласно сторонникам этого подхода изучению подлежат не факты и причины, а «чистые дискурсы»190. С другой стороны, этому представлению противостоит ряд англосаксонских историков (Р. Эванс, Л. Стоун, Г. Спигел и др.), пытающихся реабилитировать историческую науку через утверждение гносеологической ценности факта и, следовательно, возможности написать «объективную историю»191. С третьей стороны, существует немало историков, которые избегают этой сомнительной альтернативы, изучая общие правила того, как факты преломляются в сознании автора, их излагающего или анализирующего (например, М.А. Бойцов и тот же П. Рикёр). О.Г. Эксле совершенно справедливо замечает, что эта дискуссия, в сущности, ведется с позиций национальных философских традиций: британские и американские историки явно опираются на традиции английского эмпиризма и позитивизма, а третья линия, к которой тяготеет и сам Эксле – на «континентальный рационализм» и «кантовский критицизм»192; сюда же следует добавить феноменологию и герменевтику XX в., которые, конечно, опираются на указанную немецким автором линию в философии Нового времени. Впрочем, даже для самой исторической науки эта проблема уже стара, поскольку поставлена была еще в середине XIX в. Если говорить об исторической науке в Германии, то «позитивистская линия» ярче всего представлена Ранке, главная методологическая установка которого, с рядом озвученных выше оговорок, состояла в том, чтобы излагать исторические факты так, «как это было на самом деле».193 «Постмодернистские» упреки в адрес истории как науки озвучил Ницше, крайне едко издевавшийся над Ранке и его последователями194. По мнению Ницше, «историк имеет дело не с событиями, которые действительно произошли, а с событиями предполагаемыми, поскольку только они действовали... Его тема, так называемая мировая история, это только мнения о предполагаемых действиях и их предполагаемых мотивах, которые, в свою очередь, дают повод к мнениям и действиям, реальность которых, однако, снова испаряется и воздействует подобно пару, – беспрестанное зачатие и вынашивание фантомов под густым туманом непостижимой действительности»195. Некую промежуточную позицию между Ранке и Ницше занимает Дройзен: поскольку познание событий прошлого, как они были, невозможно, историк неизбежно оказывается в ситуации изучения представлений об этих событиях. Дройзен хотел установить «не законы истории, а только законы исторического процесса познания и знания»196. Тем не менее, есть основания считать, что в латентном виде вопрос о вовлеченности историка в немецкой исторической мысли возник раньше указанных персон. Во введении Савиньи к «Истории римского права в Средние века» есть фраза, предваряющая содержание: «Все сочинение распадается на две основные части, которые охватывают периоды до и после основания школы в Болонье (ок. 1100 г.)»197. Савиньи не говорит, о том, что это история распадается на две части, только его сочинение о ней. Вспомним также процитированные выше фразы: «Наиболее важной есть и остается история права, имеющего к нам (курсив мой – Н.А.) непосредственное отношение…», «Право совершенно чужих народов имеет для нас (курсив мой – Н.А.) совсем не одинаковый интерес…». Савиньи вполне отдает себе отчет в том, что та история, которую он презентует читателям, является плодом его собственного восприятия. Впрочем, судя по контексту фраз, под этим «мы» Савиньи понимает не столько себя или историческую школу, сколько немцев вообще198. Но для отождествления своего частного и «общегерманского национального» мнений у него есть некоторые теоретические основания: Германия находится на том этапе, когда именно ученые постигают «общее убеждение народа» и излагают его в конкретных формах199. Если признать эту точку зрения, методологические основания лидера исторической школы предстанут перед нами в совершенно ином свете. Например, фраза «Состояние права более поздних времен, в той мере, в какой оно покоится на римском основании, произошло из состояния основанной западно-римской империи посредством только развития и трансформации, без прерывания»200 приобретает в свете вышеприведенных рассуждений интересный оттенок. Пояснение «soweit er auf Römischen Grunde beruht», на мой взгляд, следует понимать таким образом: состояние права в Новое время покоится не только на римском, но и на неком ином основании, причем первое представляется Савиньи главным условием связи эпох, а второе – наоборот, их разобщенности. Получается, исторический процесс оказывается ареной противоборства двух разнонаправленных сил, а исследователь лишь сосредотачивается на одной из них, декларируя либо связь эпох, либо их принципиальный разрыв. С этой точки зрения с неожиданной стороны предстает спор об основании правовых систем европейских государств Нового времени, который утрированно обозначается как полемика «романистов» и «германистов». Утверждение исследовательского своеволия объясняет, почему Савиньи в своих сочинениях предпочитает осмыслять историософские проблемы очень фрагментарно. По сути, он принимает ситуативные решения по вопросам, которые у него в данный момент возникают, что, кстати, не укрылось от его критиков201. Но история по Савиньи всё же не превращается в фикцию, поскольку у исследования есть конкретное основание – тексты, по которым Савиньи прослеживает превратности процесса рецепции римского права. Скорее всего, именно историческая школа права послужила связующим звеном между кантовским критицизмом и позициями профессиональных «историков репрезентаций». Конкретные обстоятельства этой связи еще предстоит выяснить, сейчас же следует сосредоточиться на другой проблеме – почему, собственно, подход Савиньи не был усвоен тем же Ранке, с которым основатель исторической школы права имел тесные личные контакты202? По всей видимости, дело в том, что мысль Савиньи совершенно не распознал даже его ближайший внимательный читатель – Пухта. Еще в работе 1823 г. он вполне однозначно дает ответ, прямо противоположный тому, что предложил Савиньи: «Периоды истории, поскольку в них содержится истина, не вводятся произволом того или иного исследователя, но принадлежат истории…»203. Т.е. историческую периодизацию и, следовательно, процесс, который она фиксирует, историк не создает, а лишь обнаруживает; она имманентно присуща самому историческому процессу, о вовлеченности историка здесь речи не идет. Требование философской фундированности исторических взглядов школы сыграло с Пухтой злую шутку; вслед за Гегелем он пошел совершенно в другую сторону. Зато позицию Савиньи опознал Маркс, посвятивший исторической школе одну из ранних работ: «Историческая школа сделала изучение источников своим лозунгом, свое пристрастие к источникам она довела до крайности, – она требует от гребца, чтобы он плыл не по реке, а по ее источнику»204. Впрочем, свести всю проблему к творчеству Пухты всё-таки несколько опрометчиво. Во-первых, нельзя забывать о двух важных тенденциях той эпохи: успехах эмпирических исследований, связанных с источниковедческой критикой, и зарождении позитивистского подхода к истории, которые удачно друг друга дополнили в середине XIX вв. Повышенный интерес к индивидуальному в истории, возникший в романтической историософии (в лице, например, Гёте, Вильгельма фон Гумбольдта), этому синтезу, несомненно, поспособствовал. Во-вторых, Пухта в некоторой степени разделяет взгляды Савиньи. В «Энциклопедии…» 1825 г. он решает сформулировать проблему включенности как вопрос о соотношении истории права и системы права. Согласно Пухте, динамика истории права историком только опознается, а архитектоническая система права, наоборот, выстраивается в творчестве исследователя. Кстати, именно поэтому во всём творчестве Пухты наблюдается интересная тенденция: историософская проблематика занимает его только в ранних сочинениях, в более поздних он предпочитает коротко повторять ранее сделанные выводы и переходить к конкретным вопросам правовой архитектоники. Его работа как историка представляется самому Пухте существенно проще, чем деятельность в качестве ученого-юриста. Итак, попробуем кратко суммировать некоторые положения этой главы. Оба автора, выступавшие против активного изучения права народов Азии, противостоят важной тенденции их эпохи – пристальному интересу европейских интеллектуалов к Востоку. Знакомство немецких образованных читателей с переведенным текстом Упанишад, фрагменты о восточных народах в «Идеях к философии истории» Гердера, сочинение «О языке и мудрости индийцев» Шлегеля, упоминавшиеся работы Ганса и Циммерна, – это свидетельства одного и того же широкого процесса, охватившего Германию, которому представители исторической школы права противостоят, возможно, не осознавая масштаба и теоретической значимости этой полемики. Очевидно, что за интересом к «чужому» всегда стоит расплывчатость представлений о «своем», которое благодаря обнаруживаемому контрасту начинает выглядеть яснее. Но тот способ («от противного»), который Савиньи и Пухта избирают для выстраивания идентичности своей школы, они не распространяют на идентичность национальную, которая должна быть познана ретроспективно. Фактически, речь идет о границах применимости историко-сравнительного подхода, который в первой половине XIX в. оказался проблематизирован исторической школой права в рамках историософских дискуссий. Вопрос о том, что с чем следует и не следует сравнивать, и по каким правилам это можно делать, опознается Савиньи и Пухтой как научная проблема. С другой стороны, конструирование дисциплинарного поля истории юридической науки, характерное для Савиньи и Пухты, очевидно не является только способом внешнего разграничения научных направлений, поскольку несет с собой важные теоретико-методологические следствия. По сути, историческая школа права со своими попытками прояснить взаимоотношения юридической практики, источниковедческих исследований и философских конструктов стоит у истоков междисциплинарного подхода в гуманитарных науках. Речь идет не об энциклопедичности знаний и интересов, примером которой может служить, например, Аристотель, а о вполне сознательной попытке определить, по каким правилам должны взаимодействовать разные дисциплины, работающие с одним и тем же материалом. В ответах на последний вопрос Савиньи и Пухта явно расходятся друг с другом. Первый в духе Канта имплицитно указывает на единство познавательных способностей субъекта и предваряет тезис о «вовлеченности историка», а второй говорит о двух взаимодополняющих разделах юриспруденции: истории, рассматривающей право в динамике, и философии, выстраивающей правовые положения в строгую систему, базирующуюся на конкретных принципах. |