тесты к практическому занятию по философии. ФИЛОСЕМ. Философия как строгая наука
Скачать 0.73 Mb.
|
Гносеологическая концепция И. канта. Дополнительные вопросы для обсуждения: Как и на каком основании И. Кант классифицирует суждения? Чем обусловлен перенос интереса кантовской гносеологии с объекта познания на его субъект? В чем суть кантовского учения о пространстве и времени? Какую роль в познании играет рассудок? Что такое “вещь в себе” (ноумен) и каково значение этого понятия для кантовской гносеологии? а) классификация суждений. Начнем с общего плана философии Канта. Научное познание интересуют суждения всеобщие и необходимые, дающие прирост знания. Каковы типы суждений, значимых для науки? Так возникает теория суждений. Суждение состоит из субъекта (А) и из предиката (В). 1. Понятие, исполняющее роль предиката (В), может быть включено в понятие, играющее роль субъекта (А), а значит, в анализе может быть извлечено из А. В этом случае мы имеем аналитическое суждение, как, например: всякое тело протяженно (развернуто в пространстве). В самом деле, понятие "протяженность" — синоним понятия "телесность", и когда мы говорим о развертке тела, то лишь поясняем, что такое тело. 2. Понятие, представляющее предикат (В), может не быть включенным в понятие, представляющее субъект (А) , тогда перед нами синтетическое суждение, поскольку предикат присоединяет к субъекту нечто, в простом анализе необнаружимое. Например: всякое тело имеет вес — суждение синтетическое, ведь из понятия тела нельзя получить понятие веса. Вспомним, что, начиная с Аристотеля, отмечалось, что некоторые тела (земля, вода, например) тяжелы, а другие — легки (воздух, огонь) по своей природе. 1. Аналитическое суждение формулируется априорно, нет необходимости прибегать к опыту. Оно универсально и необходимо, но не прибавляет нового знания. Именно поэтому наука широко использует эти суждения для объяснения, но никогда не для обоснования своих положений. Априорное аналитическое суждение не типично для науки. 2. Синтетическое суждение, напротив, наращивает знание постольку, поскольку о субъекте сообщается нечто новое. Основываясь на опыте, мы чаще всего прибегаем к синтетическим суждениям, например, в экспериментальных науках. Хотя синтетические суждения продуктивны и обогащают знание, они не всеобщи и не необходимы: почти все они апостериорны, вытекают из опыта, поэтому не могут быть фундаментом науки. Впрочем, лишенные необходимости, они дают некоторые обобщения. 3. Теперь понятно, что основанием науки должны стать суждения третьего типа, объединяющие всеобщность и необходимость первых, априорных, с продуктивностью вторых, апостериорных. Эти суждения получают название априорных синтетических. Все арифметические операции, к примеру, априорно синтетичны. Счет 5+7= 12 не аналитичен: когда мы считаем на пальцах (или на счетах), интуиция подсказывает нам новое число в виде суммы. То же можно сказать и о геометрических суждениях. То, что кратчайшее расстояние между двумя точками — прямая линия, синтетическая аксиома, ибо в понятии прямой нет количественного аспекта, а только качественный. Понятие "краткости" как качества целиком задано, оно не вытекает из анализа понятия "прямой линии". Помощь созерцания необходима для синтеза. Сходная ситуация с физической аксиомой "при всех изменениях телесного мира количество материи остается неизменным". Она синтетична, ведь в понятие материи не входит неизменность,мыслимо лишь ее присутствие в пространстве, которое она наполняет собой. Все, что мы к этому добавляем, априорно. Прочие основоположения таковы же. Синтетическими априорными суждениями наполнена метафизика: разница лишь в их обоснованности. Мы прибыли к решающему вопросу: можно ли установить критерий обоснованности априорных синтетических суждений, из которых, как мы теперь знаем, состоит научное знание? Лишь при положительном ответе можно всерьез говорить о статусе знания, о законности его предметных сфер, о границах и горизонте, наконец, о ценности. Прежде чем перейти к ответам на эти вопросы, посмотрим, каково основание форм суждений. 1. Основание аналитических априорных суждений устанавливается без особых проблем: поскольку субъект и предикат равнозначны, фундамент этих суждений — принцип тождества и принцип непротиворечия. В суждении "тело не протяженно" сразу очевидно противоречие, как если бы было сказано "тело не есть тело" (ведь понятие "телесность" синонимично понятию "протяженности"). 2. Основание синтетических апостериорных суждений, очевидным образом, — опыт, по определению. 3. Напротив, априорные синтетические суждения не опираются ни на принцип тождества, ни на принцип непротиворечия, ведь между субъектом и предикатом нет равенства. Как априорные, они не могут отсылать к опыту как основанию. Кроме того, они необходимы и всеобщи, а все, вытекающее из опыта, лишено этих регалий. "Так что же такое это непостижимое X, на что опирается интеллект, ищущий вне понятия А некий предикат В, не теряя надежды найти его?" Открытие этого "инкогнито" и станет ядром кантианского критицизма. б) "коперниканская революция" Канта. Математика как наука, не эмпирически, а априорно определяющая свой предмет, рождена греческим гением. Решительная трансформация неуверенных попыток древних египтян упорядочить знание стала настоящей революцией. "Но свет открылся тому, кто впервые доказал теорему о равнобедренном треугольнике (безразлично, был ли это Фалес или кто-то другой); он понял, что его задача состоит не в исследовании того, что он усматривал в фигуре или в одном лишь ее понятии, как бы прочитывая в ней ее свойства, а в том, чтобы создать фигуру посредством того, что он сам a priori, сообразно понятиям мысленно вложил в нее и показал путем построения". Получается, что геометрия родилась одновременно со счастливой идеей, что она, геометрия,— творение человеческого разума, зависит от него и только от него. Та же революция произошла в физике, когда обнаружилось, что разум находит в природе то, что сам ищет. "Ясность для всех естествоиспытателей возникла тогда, когда Галилей стал скатывать с наклонной плоскости шары с им самим избранной тяжестью, когда Торричелли заставил воздух поддерживать вес, который, как он заранее предвидел, был равен весу известного ему столба воды, или когда Шталь в еще более позднее время превращал металлы в известь и известь обратно в металлы, что-то выделяя из них и вновь присоединяя к ним. Естествоиспытатели поняли, что разум видит только то, что сам создает по собственному плану, что он с принципами своих суждений должен идти впереди согласно постоянным законам и заставлять природу отвечать на его вопросы, а не тащиться у нее словно на поводу, так как в противном случае наблюдения, произведенные случайно, без заранее составленного плана, не будут связаны необходимым законом, между тем как разум ищет такой закон и нуждается в нем. Разум должен подходить к природе, с одной стороны, со своими принципами, сообразно лишь с которыми согласующиеся между собой явления и могут иметь силу законов, и, с другой стороны, с экспериментами, придуманными сообразно этим принципам для того, чтобы черпать из природы знания, но не как школьник, которому учитель подсказывает все, что он хочет, а как судья, заставляющий свидетеля отвечать на предлагаемые им вопросы. Поэтому даже физика обязана столь благоприятной для нее революцией в способе своего мышления исключительно лишь счастливой догадке — сообразно с тем, что сам разум вкладывает в природу, искать (а не придумывать) в ней то, чему он должен научиться у нее и чего он сам по себе не познал бы. Тем самым естествознание впервые вступило на верный путь науки после того, как оно в течение многих веков двигалось ощупью". И все-таки в метафизике мы видим одни шатания и конфуз, что говорит о ее донаучном состоянии. Может быть, конституироваться как науке непосильное для нее занятие? Тогда почему природа так сильно внедрила в нее метафизические проблемы? Или дороги в науку для метафизики просто нет? До сих пор пытались объяснить познание вращением субъекта вокруг объекта. Но и по сей день многое осталось необъяснимым. Ну а если все наоборот, и объект вращается вокруг субъекта? Ведь именно Коперник предположил обратную ситуацию: что не солнце, а земля вращается. Так Кант, уже без метафор, предложил считать, что вовсе не субъект, познавая, открывает объективные законы, но наоборот, объект, приспосабливаясь, становится познаваемым по законам субъекта. Попробуем посмотреть, говорит Кант, не решаются ли проще проблемы метафизики при помощи гипотезы, согласно которой объекты должны сообразовываться с нашим познанием? Не согласуется ли это лучше с требованием возможности априорного знания о них, устанавливающего нечто об объектах раньше, чем они нам даны? Не такова ли была идея Коперника, понявшего тщетность объяснения движения звезд, вращающихся вокруг наблюдателя, и заставившего наблюдателя вращаться вокруг звезд? В метафизике теперь можно увидеть сходную попытку. Кант дерзко предположил, что объекты, возможно, приспосабливаются к нашему чувственному созерцанию. Не интеллект вырабатывает понятия, способные выразить объект, но, наоборот, объекты, как только они помыслены, начинают регулироваться и согласовываться с понятиями интеллекта. Теперь понятно, каково основание априорных синтетических суждений — чувствующий и мыслящий субъект, или субъект с его законами чувственности и интеллекта. Но, прежде чем объяснить законы чувственности, поясним термин "трансцендентальное", часто употребляемый Кантом. Трансцендентальным мы называем не всякое априорное знание, говорит философ, а только то, благодаря которому мы узнаем, что те или иные представления, созерцания, понятия применяются и могут существовать исключительно a priori, а также как это возможно; трансцендентальное касается возможности или применения априорного познания. Отсюда ясно, что Кант называет трансцендентальными модусы, или структуры чувственности и рассудка. Они названы априорными именно потому, что свойственны субъекту, а не объекту, но все же это структуры, представляющие условия, без которых невозможен любой опыт по поводу какого бы то ни было объекта. Трансцендентальное, следовательно, это условие познаваемости объектов (условие чувственной воспринимаемости и мыслимости объектов). Мы, наконец, подошли к смыслу "коперниканской революции": в классической метафизике трансцендентальными были бытийные условия, то есть условия, без которых нет самого объекта, бытия как такового. Но после Коперника стало бессмысленно говорить об объективных условиях как таковых. Остался объект—относительно субъекта, а трансцендентальное стало означать смещение с объекта на субъект, то есть то, что субъект вносит в объект в процессе познавательного действа. Субъект вносит все элементы упорядоченности и формы, получая извне лишь абсолютно бесформенный чувственный материал. Все результаты конструирования объектов полагаются в пространственно-временном поле. Они обладают строгой необходимостью, подчиняясь категориям рассудка, однако представляют собой не вещи, а лишь явления, феномены. в) роль чувственности и рассудка в нашем познании. Наше познание, как всегда отмечали философы, имеет две ветви — чувственность и рассудок. Они разнятся не по степени (как полагал Лейбниц), от смутного до ясного, а по самой природе. Посредством чувственности объекты нам даны, мыслятся же предметы рассудком. Как бы там ни было, но необходимо отдельно изучать объекты в том порядке, как они сначала нам даны, а потом помыслены. Теорию чувства и чувственности Кант называет эстетикой, но не в обыденном смысле слова, а в этимологическом (aisthesis — от греч. чувство, ощущение). Таким образом, трансцендентальная эстетика изучает чувственные структуры, с помощью которых человек воспринимает ощущения, формы чувственного познания, априорные, по выражению Канта, принципы чувственности.... Во всяком феномене (т. е. в вещи, представленной в чувственном опыте) Кант различает форму и материю. Материя, данная в отдельных чувствах, или модификациях, производимых в нас объектами, всегда апостериорна (нельзя почувствовать холодное или горячее, сладкое или горькое иначе как после опытной проверки, но не до нее). Форму же задает субъект, благодаря ему чувственные данные выстраиваются в определенные отношения. Форма, по Канту, скорее способ функционирования нашей чувственности, и как таковая она априорна... [“Чистыми формами чувственного созерцания как принципами познания Кант считает пространство и время]. Они не могут быть абсолютной реальностью, как не могут быть независимыми от нашего чувственного созерцания. Другие разумные существа, с другой организацией чувств, возможно, постигали бы мир вне времени и пространства. Теперь понятно, что Кант имел в виду, говоря об их "эмпирической реальности" и "трансцендентальной идеальности". Пространство и время эмпирически реальны, ибо любой объект дан внутри них. Они трансцендентально идеальны, ибо, не будучи вещными, они только формы нашего чувственного созерцания (формы не объекта, а субъекта)... Именно поэтому математико-геометрические положения обладают абсолютной и всеобщей необходимостью, ведь время и пространство — априорные структуры субъекта, а не объекта. Когда мы говорим: "три линии образуют треугольник", то мысленно конструируем треугольник, синтетически ограничивая пространство посредством априорного созерцания. Математика же основывается на времени: сложить, вычесть, умножить, все эти операции разворачиваются во времени... Помимо чувственности, у человека есть еще и способность познавать. Сначала объекты чувственно даны нам, затем они обдумываются. Созерцание и понятия образуют элементы любого нашего познания. Без чувственности нет никакого объекта, а без рассудка ничто не мыслимо. Мысли без содержания пусты, созерцания без понятий слепы. Эти способности не могут обменяться функциями. Рассудок не созерцает, а чувства не анализируют; познание рождается в их союзе. Это вовсе не значит, что их нужно смешивать, напротив, следует всячески подчеркивать их специфику и дистанцию... Так субъект, улавливая в вещах их пространственность и временную последовательность, концептуально упорядочивает их по законам своей мысли. Категории, или чистые понятия, суть, стало быть, условия мыслимости данного в опыте предмета, подобно тому как пространство и время суть условия чувственной воспринимаемости объекта созерцания. Есть лишь два пути согласованной мыслимости опыта с помощью понятий, говорит Кант: или опыт делает возможными понятия, или наоборот, понятия делают возможным опыт. Опыту нет места в категориях (и даже в чистом созерцании), ведь они априорны, значит, независимы от опыта. Остается, стало быть, второй путь, - рождения целостности нашего опыта на основе категорий, среди которых, к примеру, присущность и самостоятельное существование предметов, причина и зависимость, взаимодействие и т.д. в) различие между феноменом и ноуменом ("вещью в себе"). Аналитика (учение о категориях) подводит нас к выводу о том, что научное познание универсально и необходимо, но оно занимается лишь явлениями. Более того, именно в таком качестве оно и необходимое, и всеобщее, ведь эти качества вытекают лишь из субъекта и его априорных структур. Феномен часть чего-то большего: если есть нечто, являющееся для меня, значит, есть что-то для себя, то есть метафеноменальная реальность. Более того, понятие ноумена — опора кантианства. Мы были до сих пор, говорит Кант, на территории чистого рассудка, где каждой вещи есть свое место. Но ведь это остров с неподвижными границами, вокруг бушующий океан, империя иллюзий, где туманы и льды, готовые вот-вот растаять, кажутся новыми странами и, постоянно обманывают пустыми надеждами мореплавателей. Прежде чем пуститься в путь, бросим взгляд на карту местности, которую хотим покинуть и куда хотим прибыть, возможно, там и дома-то не построить... Море, метафора "вещи в себе", и есть метафизика, которой Кант посвящает свою диалектику. Мы должны удовлетвориться островом, где обитаем, ведь за его пределами вряд ли есть материк, где можно возвести дом на прочном фундаменте. Территория познания феноменов — единственно надежное знание. Наш рассудок, как вытекает из аналитики, не может переступить границ чувственности, ибо лишь из нее он получает содержание. Априори рассудок только предвосхищает форму возможного опыта. Сам себя рассудок не определяет и познавать объекты априори не может. Рассудок и чувственность могут определять объекты лишь в союзе. Разделив их, мы получим созерцания без понятий или понятия без созерцаний, что к объектам уже отношения иметь не будет. Поэтому выход за пределы феноменов структурно невозможен. Тем не менее, когда мы говорим о феноменах, отделяя наш способ созерцания объектов от их природы самих по себе, то эти мыслимые объекты, которые вне нашего созерцания, мы называем ноуменами (“вещами самими по себе”). Тексты к практическому занятию Н.Я. Данилевский “Россия и Европа” Дополнительные вопросы для обсуждения: Почему для культурно-исторического типа необходим период первоначального политического единства? Как Данилевский на исторических примерах доказывает невозможность переноса культурных моделей? Какими способами может передаваться культурное наследство от одного народа и региона к другому? Как связано внутреннее разнообразие культуры с ее богатством и продуктивностью? Как Данилевский определяет свое отношение к проблеме возраста культурно-исторического типа? Чем отличается представление Данилевского о прогрессе от традиционного новоевропейского? Начну прямо с изложения некоторых общих выводов или законов исторического развития, вытекающих из группировки его явлений по культурно-историческим типам. Закон 1. Всякое племя или семейство народов, характеризуемое отдельным языком или группой языков, довольно близких между собою,— для того чтобы сродство их ощущалось непосредственно, без глубоких филологических изысканий,— составляет самобытный культурно-исторический тип, если оно вообще по своим духовным задаткам способно к историческому развитию и вышло уже из младенчества. Закон 2. Дабы цивилизация, свойственная самобытному культурно-историческому типу, могла зародиться и развиваться, необходимо, чтобы народы, к нему принадлежащие, пользовались политической независимостью. Закон 3. Начала цивилизации одного культурно-исторического типа не передаются народам другого типа. Каждый тип вырабатывает ее для себя при большем или меньшем влиянии чуждых, ему предшествовавших или современных цивилизаций. Закон 4. Цивилизация, свойственная каждому культурно-историческому типу, тогда только достигает полноты, разнообразия и богатства, когда разнообразны этнографические элементы, его составляющие,— когда они, не будучи поглощены одним политическим целым, пользуясь независимостью, составляют федерацию, или политическую систему государств. Закон 5. Ход развития культурно-исторических типов всего ближе уподобляется тем многолетним одноплодным растениям, у которых период роста бывает неопределенно продолжителен, но период цветения и плодоношения — относительно короток и истощает раз навсегда их жизненную силу. Первые два вывода не требуют больших пояснений; сомневаться в них невозможно. В самом деле, из десяти культурно-исторических типов, развитие которых составляет содержание всемирной истории, три принадлежат племенам семитической породы, или расы, и каждое племя, характеризованное одним из трех языков семитической группы — халдейским, еврейским и арабским,— имело свою самобытную цивилизацию. Арийская группа языков подразделяется, как известно, на семь главных лингвистических семейств: санскритское, иранское, эллинское, латинское, кельтическое, германское и славянское. Из племен, соответствующих этим семи семействам языков, пять — индийское, персидское, греческое, римское, или древнеиталийское, и германское — представляли или представляют самобытные культурно-исторические типы, развившиеся в самобытные цивилизации. Правда, одно племя — кельтское — не составило самостоятельного типа, & (в смешении с разложившимися элементами римской цивилизации и под влиянием германского образовательного, или формационного, принципа) вошло как этнографический материал в состав германо-романского культурно-исторического типа. Но кельты потеряли свою политическую независимость в ранний период своего общественного возраста; и хотя у галлов и британцев были все задатки самобытного развития как в особенностях народного характера, так и в самостоятельном религиозном и поэтическом мировоззрении, к тому же при выгодных местных условиях обитаемой ими страны, все эти задатки были задавлены римским завоеванием. Нет ни одной цивилизации, которая бы зародилась и развилась без политической самостоятельности, хотя, достигнув уже известной силы, цивилизация может еще несколько времени продолжаться и после потери самостоятельности, как видим на примере греков. Явление это, из которого нет ни одного исключения в истории, понятно, впрочем, и само по себе. Та же причина, которая препятствует развитию личностей в состоянии рабства, препятствует и развитию народностей в состоянии политической зависимости, так как в обоих случаях индивидуальность, имеющая свои самостоятельные цели, обращается в служебное орудие, в средство для достижения чужих целей. Если такие обстоятельства застигнут личность или народность в раннем возрасте развития, то, очевидно, что самобытность их должна погибнуть... Более подробного рассмотрения и разъяснения требует третий закон культурно-исторического развития... Например, античная Греция столь богатая своей цивилизацией, была, однако же, слишком бедна политической силой, чтобы думать о распространении эллинизма между другими народами, пока македоняне, народ эллинского же происхождения, или эллинизированный еще в ранний этнографический период своей жизни, не приняли от нее цивилизации и не сообщили ей политической силы. Представитель эллинизма — Александр — взялся не только покорить Восток, но и распространить в нем греческую цивилизацию, которая, по господствующим теперь теориям, должна была считаться общечеловеческою в четвертом веке до Рождества Христова... Эти цивилизаторские замыслы оказались гораздо неосуществимее его завоевательных планов, которые, по крайней мере, удались на время. В восточной части Александровой монархии, через 70 или 80 лет, при помощи парфян и скифов, был восстановлен культурный тип Ирана, где и продолжал господствовать в новом Парфянском, а потом в Сасанидском царствах. В западных областях, по сю сторону Евфрата, по-видимому, лучше принялась греческая культура. В Сирии, Малой Азии царствовали цари греческого происхождения; двор, столица и большие города приняли греческие обычаи и моды; греческим архитекторам, скульпторам, резчикам, золотых дел мастерам и т. п. открылось выгодное поприще деятельности и выгодный сбыт для их произведений, как в наше время французским модисткам — в России. Всего лучше пошло дело в Египте. В Александрии образовались библиотеки, музей, академии, процветала философия и положительная наука. Но кто были философы, кто ученые, на каком языке писали они? Все — природные греки, и все — по-гречески. Собственно Египту от всего этого было, что называется, ни тепло ни холодно. Ученая Александрия была греческою колонией. Птоломеи щедрою рукою покровительствовали греческим ученым, доставляли им все средства для полезной деятельности, и греки стекались сюда со всех сторон... И теперь англичане завели очень много весьма деятельных и полезных ученых обществ в Калькутте, но еще нисколько не передали Индии европейской цивилизации. Передать цивилизацию какому-либо народу — очевидно, значит заставить этот народ до того усвоить себе все культурные элементы (религиозные, бытовые, социальные, политические, научные и художественные), чтоб он совершенно проникнулся ими и мог продолжать действовать в духе передавшего их с некоторым, по крайней мере, успехом, так чтобы хотя отчасти стать в уровень с передавшим, быть его соперником и вместе продолжателем его направления. Ничего подобного, конечно, не было достигнуто при начавшейся с Александра Македонского эллинизации Востока. Не счастливее ли были греки на Западе, предав свою культуру Риму?... Какие плоды принесла бы римская цивилизация, если бы ей позволили обстоятельства самобытно развиваться, об этом никому не дано судить; но что Катон был прав, что его партия, стоявшая за самобытное развитие была партиею истинного, т. е. единственно возможного прогресса, что принятие чуждых греческих элементов или отравило, или, по меньшей мере, поразило бесплодием все те области жизни, в которые они проникли,— в этом едва ли может быть сомнение; и только в том, в чем римляне остались римлянами, произвели они нечто великое. В нравах и в быте — роскошь, изнеженность, страсть к наслаждениям, умерявшиеся у греков их эстетическою природою, на все налагавшею печать меры и гармонии, перешли у римлян в грубый разврат, которому (за исключением разве Вавилона) ни прежде, ни после ничего подобного не было. В науке и философии оказалось полнейшее бесплодие. Немногое, что было сделано в этом отношении в римское время, даже вне Александрии, было сделано греками же... Следовательно, и тут, собственно, передача не удалась; она была испробована, но оказалось невозможною, потому что осталась бесплодною. Совершенно противоположные результаты мы там видим, где римские начала остались самобытными. Верность началам национального государственного строя сделала из Рима относительно самое могущественное политическое тело изо всех когда-либо существовавших. Правила гражданских отношений между римскими гражданами, перешедшие из обычая в закон и приведенные в стройную систему, положили основание науке права и представили образец гражданского кодекса, которому удивляются юристы всех стран... Но и самим римлянам удалось передать культуру не лучше их предшественников. Они уничтожили зачатки самобытной культуры там, где она была (как, например, в друидической Галлии), на место их завели города, как бы колонии римской жизни и римского быта, но нигде не возбудили цивилизации, которая, сложившись из народных элементов (галльских, иберийских, иллирийских, нумидийских и других), имея своим органом национальный язык, приняла бы римскую форму и римский дух... Такой результат может быть приписываем тому, что римская культура передавалась не путем свободного сообщения благ цивилизации, а путем насильственного покорения, уничтожившим вместе с политической независимостью и всякую национальную самодеятельность. В этом есть, без сомнения, доля правды, но далеко, однако же, не вся правда... Одним из наиболее способных к цивилизации, одним из наилучше одаренных германских племен, разрушивших Римскую империю, были, конечно, готы, однако попытки Феодорика романизировать их оказались тщетны. Видно, великий законодатель еврейского народа лучше Феодорика понимал законы исторического движения, когда заповедал своему народу, грубому и необразованному, но хранившему в себе залог самобытного развития, не вступать в тесные сношения с окружавшими его народами (стоявшими на высшей точке культуры), дабы вместе с заимствованием обычаев и нравов не потерять своей самобытности. Пример готов прекрасно показывает, что начала, лежащие в народе одного культурно-исторического типа (которые при самобытном развитии должны принести самые богатые плоды), могут быть искажены, уничтожены, но не могут быть заменены другими началами, составляющими принадлежность другого культурно-исторического типа,— иначе как с уничтожением самого народа, т. е. с обращением его из самостоятельного исторического деятеля в этнографический материал, имеющий войти в состав новой образующейся народности. Неужели же историческая деятельность, результаты, достигнутые жизнью одного культурно-исторического типа, остаются совершенно бесплодными для всех остальных ему современных или последующих типов? Неужели должны типы эти оставаться столь же чужды один другому, как, например, Китай для остального мира? Конечно, нет... Самый простейший способ этого распространения есть пересадка с одного места на другое посредством колонизации. Таким образом, финикияне передали свою цивилизацию Карфагену, греки - Южной Италии и Сицилии, англичане — Северной Америке и Австралии. Если бы где-либо и когда-либо существовала общечеловеческая цивилизация, то, очевидно, должно было бы желать в ее интересах, чтоб этот способ распространения был повсеместно употреблен, то есть чтобы других народов, кроме выработавших эту общечеловеческую цивилизацию, вовсе не было,— точно как, как, например, в интересах земледелия весьма было бы желательно, чтобы никаких сорных трав на свете не было; и, пожалуй, как позволительно земледельцу всеми мерами их уничтожать, так было бы позволительно распространителям единой общечеловеческой цивилизации — уничтожать прочие народы, служащие более иди менее тому препятствием. Ибо, без сомнения, те, которые выработали цивилизацию в наичистейшем виде, способны ее сохранить и распространить ее по лицу земли, что было бы самым прямейшим, легчайшим и действительнейшим методом осуществления прогресса... Другая форма распространения цивилизации есть прививка, и обыкновенно это и разумеют под передачей цивилизации. Но, к сожалению, прививку разумеют здесь в таинственном, мистическом смысле, приписываемом этой операции людьми, не знакомыми с физической теорией, ни с садоводной практикой,— в том смысле, по которому привитый глазок или прищепленный черенок обращает дичок в благородное плодовитое дерево или даже яблонь в грушу, сливу, абрикос, и обратно. Но в этом таинственном, так сказать, волшебном, смысле прививки нет ни между растениями, ни между культурно-историческими типами, как тому представлено было довольно примеров. Почка, вставленная в разрез древесной коры, или черенок, прикрепленный к свежему срезу ствола, нисколько не изменяют характера растения, к которому привиты. Дичок остается по-прежнему дичком, яблоня — яблоней, груша — грушей. Привитая почка или черенок также сохраняют свою природу, только почерпают нужные им для роста и развития соки через посредство того растения, к которому привиты, и перерабатывают их сообразно своему специфическому и формационному, или образовательному, началу. Дичок же обращается в средство, в служебное орудие для лелеемого черенка или глазка, составляющих как бы искусственное чужеядное растение, в пользу которого продолжают обрезывать ветви, идущие от самого ствола и корня, чтобы они его не заглушили. Вот истинный смысл прививки. Таким точно греческим черенком или глазком была Александрия на египетском дереве, так же точно привил Цесарь римскую культуру к кельтскому корню — с большою ли пользою для Египта и для кельтского племени, предоставляю судить читателям. Надо быть глубоко убежденным в негодности самого дерева, чтобы решаться на подобную операцию, обращающую его в средство для чужой цели, лишающую его возможности приносить цветы и плоды sui generis (своеобразный (лат.)), надо быть твердо уверенным, что из этих цветов и плодов ничего хорошего в своем роде выйти не может. Как бы то ни было, прививка не приносит пользы тому, к чему прививается, ни в физиологическом, ни в культурно-историческом смысле. Наконец, есть еще способ воздействия цивилизации на цивилизацию. Это тот способ, которым Египет и Финикия действовали на Грецию, Греция — на Рим (поскольку это последнее действие было полезно и плодотворно), Рим и Греция — на германо-романскую Европу. Это есть действие, которое мы уподобим влиянию почвенного удобрения на растительный организм, или, что то же самое, влиянию улучшенного питания на организм животный. За организмом оставляется его специфическая образовательная деятельность; только материал, из которого он должен возводить свое органическое здание, доставляется в большем количестве и в улучшенном качестве, и результаты выходят великолепные; притом всякий раз — результаты своего рода, вносящие разнообразие в область всечеловеческого развития, а не составляющие бесполезного повторения старого, как это неминуемо должно произойти там, где один культурно-исторический тип приносится в жертву другому посредством прививки, требующей к тому же для своего успеха частого обрезывания ветвей, все продолжающих расти из первобытного ствола, несмотря на прививку. Только при таком свободном отношении народов одного типа к результатам деятельности другого, когда первый сохраняет свое политическое и общественное устройство, свой быт н нравы, свои религиозные воззрения, свой склад мысли и чувств, как единственно ему свойственные, одним словом, сохраняет всю свою самобытность,— может быть истинно плодотворно воздействие завершенной или более развитой цивилизации на вновь возникающую.. Четвертый общий вывод, сделанный на основании группировки исторических явлений по культурно-историческим типам, говорит нам, что цивилизация, т.е. раскрытие начал, лежащих в особенностях духовной природы народов, составляющих культурно-исторический тип, под влиянием своеобразных внешних условий, которым они подвергаются в течение своей жизни, тем разнообразнее и богаче, чем разнообразнее, независимее составные элементы, т. е. народности, входящие в образование типа. Самые богатые, самые полные цивилизации изо всех доселе на земле существовавших принадлежат, конечно, мирам греческому и европейскому. Однако, народ, говорящий языком, коего отдельные наречия и говоры столь близки между собою, что в практической жизни, общественной, торговой, политической не представляют затруднения к взаимному пониманию, должен составлять и одно политическое целое. Так, народ русский, несмотря на различие в наречиях великорусском, малорусском и белорусском, или народ немецкий, несмотря на более сильное различие в наречиях верхне- и нижненемецком, должны составлять самостоятельные однородные политические целые, называемые государствами. При этом, более или менее тесная связь, будет ли то федерация или только политическая система государств, может и должна существовать только между членами одного культурно-исторического типа — и лишь искусственно и не иначе как к общему вреду может распространяться далее пределов того же типа; ибо общественная связь требует как необходимого своего условия подчинения частных интересов (личных, общественных, областных, даже государственных) более общим интересам высшей группы; и, следовательно, если связь переходит за границу культурно-исторического типа — высшей исторической единицы, то лишает его должной самостоятельности в достижении его целей... Пятый закон культурно-исторического движения состоит в том, что период цивилизации каждого типа сравнительно очень короток, истощает силы его и вторично не возвращается. Под периодом цивилизации разумею я время, в течение которого народы, составляющие тип,— вы-шед из бессознательной чисто этнографической формы быта (что, собственно, должно бы соответствовать так называемой древней истории), создав, укрепив и оградив свое внешнее существование как самобытных политических единиц (что, собственно, составляет содержание всякой средней истории),— проявляют преимущественно свою духовную деятельность во всех тех направлениях, для которых есть залоги в их духовной природе не только в отношении науки и искусства, но и в практическом осуществлении своих идеалов правды, свободы, общественного благоустройства и личного благосостояния. Оканчивается же этот период тем временем, когда иссякает творческая деятельность в народах известного типа: они или успокаиваются на постигнутом ими, считая завет старины вечным идеалом идя будущего, и дряхлеют в апатии самодовольства (как, например, Китай), или достигают до неразрешимых с их точки зрения антиномий, противоречий, доказывающих, что их идеал (как, впрочем, и все человеческое) был неполон, односторонен, ошибочен, или что неблагоприятные внешние обстоятельства отклонили его развитие от прямого пути,— в этом случае наступает разочарование, и народы впадают в апатию отчаяния. Так было в римском мире во время распространения христианства. Впрочем, пример Византии показывает, что эта вторая форма не может быть продолжительна и переходит в первую, если после иссякновения нравственного принципа жизни народы не сметаются внешними бурями, не обращаются снова в первобытную этнографическую форму быта, из коего снова может возникнуть историческая жизнь... Если период цивилизации бывает относительно так краток, то зато предшествующее ему время — и особливо древний, или этнографический, период, начинающийся с самого момента выделения культурно-исторического племени от сродственных с ним племен,— бывает чрезвычайно длинным. В этот-то длинный подготовительный период, измеряемый тысячелетиями, собирается запас сил для будущей сознательной деятельности, закладываются те особенности в складе ума, чувства и воли, которые составляют всю оригинальность племени, налагают на него печать особого типа общечеловеческого развития и дают ему способность к самобытной деятельности,— без чего племя было бы общим местом, бесполезным, лишним, напрасным историческим плеоназмом в ряду других племен человеческих. Эти племенные особенности, какова бы ни была их первоначальная причина, выражаются в языке (вырабатывающемся в этот длинный период времени), в мифическом мировоззрении, в эпических преданиях, в основных формах быта, т. е. в отношениях как ко внешней природе, источнику материального существования, так и к себе подобным. Если этнографический период есть время собирания, время заготовления запаса для будущей деятельности, то период цивилизации есть время растраты — растраты полезной, благотворной, составляющей цель самого собирания, но все-таки растраты; и как бы ни был богат запас сил, он не может наконец не оскудеть и не истощиться — тем более, что во время возбужденной деятельности, порождающей цивилизацию и порождаемой ею, живется скоро... К числу самых высочайших нелепостей, когда-либо приходивших в человеческую голову, принадлежит и мысль о бесконечном развитии или бесконечном прогрессе... Ведь усложнение, нераздельное с совершенствованием, кладет необходимый предел существенному прогрессу в той отрасли человеческого ведения (или вообще человеческой деятельности), на которую в течение долгого времени было обращено внимание,— в том направлении, на которое преимущественно употреблялись усилия. Дабы поступательное движение вообще не прекратилось в жизни всего человечества, необходимо, чтобы, дойдя в одном направлении до известной степени совершенства, началось оно с новой точки исхода и шло по другому пути, т. е. надо чтобы вступили на поприще деятельности другие психические особенности, другой склад ума, чувств и воли, которыми обладают только народы другого культурно-исторического типа. Прогресс, как мы сказали выше, состоит не в том, чтобы идти все в одном направлении (в таком случае он скоро бы прекратился), а в том, чтобы исходить все поле, составляющее поприще исторической деятельности человечества, во всех направлениях. Поэтому ни одна цивилизация не может гордиться тем, чтоб она представляла высшую точку развития, в сравнении с ее предшественницами или современницами, во всех сторонах развития. Так, в отношении идеи красоты — греческий мир дошел, можно сказать, до крайнего предела совершенства, и новая европейская цивилизация не произвела ничего такого, что бы могло не только затмить, но даже сравняться с произведениями греческого пластического искусства, которое поэтому изучается наравне с природою, как самое полное и лучшее её истолкование. Греческое искусство сделалось достоянием всего человечества, собственностью последующих цивилизаций, но именно только собственностью, т. е. тем, чем они могут пользоваться, наслаждаться,— что они могут понимать, но не приобретать вновь, как приобрели его греки, тем менее идти в том же направлении дальше. Потому народы европейского культурного типа пошли по другому направлению, по пути аналитического изучения природы, и создали положительную науку, которой ничего подобного 'не представляет никакая другая цивилизация... Подобным образом высшие религиозные идеи вырабатывались только семитическими племенами. Этим я вовсе не думаю отвергать сверхъестественности полученного евреями откровения, ибо и в этом случае только семитическое племя (без сомнения, по особенностям своей психической природы) могло принять и сохранить вверенную ему истину единобожия. То же применяется и к более частным сферам. О. Шпенглер “Закат Европы” |