Звегинцев В.А. - Очерки по общему языкознанию. Очерки по общему языкознанию
Скачать 0.87 Mb.
|
ЯЗЫК И КУЛЬТУРАЭтот вопрос можно рассматривать в двух направлениях. Одно направление устанавливает зависимость языка от общего культурного состояния народа. Исследование этого вопроса имеет много общего с проблемой связи языка и мышления. Другое направление изучает зависимость структурных особенностей отдельных языков от конкретных форм культуры данного народа. В этом случае иногда говорят о проницаемости языка по отношению к культурным феноменам. Рассмотрим последовательно оба эти направления исследования. Не подлежит сомнению, что язык как социальное явление находится в зависимости от общего культурного состояния народа, которое предполагает и соответствующие формы мышления. Когда П. Я. Черных говорит, что «явление абстрагирования грамматических фактов, первоначально не имевших абстрактного значения, как характерная черта развития грамматического строя, не может служить основанием для того, чтобы отрицать всякую связь между историей грамматического строя того или другого языка и историей данного народа»82, то в общей форме с ним нельзя не согласиться. Но, с другой стороны, не следует переоценивать этого фактора для становления конкретных явлений грамматической структуры языка. Как в истории отдельных языков, так и целых языковых семейств можно обнаружить достаточно многочисленные факты, показывающие развитие грамматических элементов языка в одинаковом направлении. Можно констатировать случаи параллельного развития ряда явлений в грамматических системах даже чрезвычайно различных по своей структуре языков. Подобные общие и параллельные процессы развития, очевидно, можно в известной мере связать с культурным развитием общества, обусловливающим в области мышления развитие<248> в направлении от более конкретных к более абстрактным категориям. Культурное состояние общества, следовательно, связывается с языком в этом случае через посредство мышления. В ряде индоевропейских языков, например, на древней стадии их развития было засвидетельствовано двойственное число (в славянских, германских, греческих), уступившее в дальнейшем развитии этих языков свое место множественному числу, как категории более абстрактной. Это же явление наблюдается в хамито-семитских языках. В арабском, как и в греческом, можно по письменным памятникам проследить постепенное ограничение применения двойственного числа. В развитии индоевропейских языков можно наблюдать недостаточную дифференцированность временных значений в формах глагола (например, отсутствие четкого разграничения настоящего и будущего времени) и использование более конкретных по своему характеру видовых значений для передачи временных. То же самое имеет место в хамито-семитских языках, где грамматическая категория времени наименее развита (там, где она есть, она обычно недавнего происхождения) и временные значения передаются посредством видовых форм. Наконец, в развитии индоевропейских и хамито-семитских языков возможно указать известный параллелизм в формировании категории, которая выражается артиклем и способствует (говоря в общих чертах) индивидуализации выражаемого словом предмета независимо от конкретного лексического значения этого слова. Здесь также нельзя не увидеть параллельного процесса в направлении от конкретного к абстрактному. Впрочем, с самого начала необходимо оговориться, что в применении к грамматическому строю языка трудно говорить о развитии отдельных его элементов в сторону большей абстракции вне их взаимосвязи с другими элементами грамматической системы языка. На это обстоятельство обратил внимание Марсель Коэн в одной из своих последних книг83. В самом деле, то, что в одном языке может рассматриваться как выражение прогрессивных тенденций, то в других (в общей грамматической структуре) должно быть истолковано иным образом.<249> Так, если обратиться к латинскому и греческому языкам в приблизительно одну и ту же эпоху их существования, то вскрывается следующая картина. Греческий язык гораздо медленнее терял двойственное число, в глаголе еще превалировал аспект (видовые формы), но определенный артикль уже существовал. Латинский же язык имел четкие различия прошедшего, настоящего и будущего времени, но не имел артикля. Таким образом, отдельные и изолированные явления не могут сами по себе служить абсолютными показателями развития языка в сторону, которая характеризуется все увеличивающейся абстрактностью категорий развивающего мышления. Но вопрос о связи языка и культуры, конечно, нельзя рассматривать в узкой перспективе только морфологических изменений языка. Язык может реагировать на явления культуры и иным образом. Так, если история культуры не достигла в своем развитии соответствующего этапа и еще не знает письменности или нормативного влияния литературного языка (или же утрачивает его), то и язык этого народа оказывается менее упорядоченным, менее нормализованным. Не вызывает сомнения и то положение, что народ, находящийся на высокой ступени цивилизации, оперирует в речевом общении более абстрактными лексическими категориями, нежели народ более отсталой культуры. Лингвистика собрала богатый материал, свидетельствующий о том, что языки народов отсталой культуры часто не располагают словами, обозначающими родовые понятия (нет, например, слов для обозначения дерева или животного вообще, но зато имеется очень разветвленная номенклатура обозначений разных их видов и пород) и обладают формантами, классифицирующими слова по чрезвычайно конкретным признакам (так называемые классы слов). В ряд подобных же явлений следует поставить пополнение или усиление продуктивности словообразовательных средств для создания слов с отвлеченным значением как выражение общекультурного развития народа. Так, в немецком языке для создания слов с отвлеченным значением частично приспосабливаются старые суффиксы (-ida, -nis, -ung), частично формируются новые. Эти последние или создаются в самом языке (-heit, -schaft < scaft, -tum Точно так же и в русском языке оформляется большая группа суффиксов с отвлеченным значением, продуктивность которых с течением времени все возрастает. Таков, например, суффикс -ость. В конце XVIII в. и в первой половине XIX в. образования с этим суффиксом встречаются крайне редко (у Ломоносова — желтость, кислость; у Сумарокова — жаркость; у Державина — лишность, людскость, отличность, прямовидность, смертность; у Крылова — зеленость; у Пушкина — красивость; у Гоголя — земность; у Лермонтова — казармность, упрямость и пр.)84. Но ныне суффикс -ость является «самым продуктивным суффиксом современного русского языка в сфере образования слов с отвлеченным значением свойства, качества, состояния, вообще отвлеченного признака»85. Перечисленные выше языковые процессы могут быть общими для многих языков, так как закономерности развития общества, мышления и культуры в значительной мере являются общими для всех народов. Таким образом, рассматривая связь развития языка и культуры в общем плане, мы можем обнаружить только совпадения некоторых общих тенденций, которые лишь в редких случаях приводят к сходным образованиям (вроде тех, которые были выше отмечены для развития индоевропейских и хамито-семитских языков).<251> Переходим теперь к рассмотрению зависимости становления структурных особенностей отдельных языков от конкретных форм культуры данного народа. Этот вопрос привлекал внимание многих лингвистов. Специальную работу недавно посвятил ему Г. Хойер86, о нем много говорит в своем общем курсе Э. Сепир («Язык»), его положил в основание своей истории французского языка К. Фосслер87; в последние годы он снова оказался в центре внимания в связи с гипотезой Уорфа88 и т. д. Этнологические понятия культур попытался положить в основу классификации языков В. Шмидт89. Излагая задачи своей работы, он писал: «Возникшие более крупные группировки — будем называть их языковыми кругами, — основывающиеся сами по себе на чисто языковом принципе, мы будем сравнивать с культурными кругами, установленными этнологическими исследованиями, чтобы выяснить, в какой степени крупные лингвистические группировки совпадают по своим границам с этнологическими и какая внутренняя взаимосвязь наличествует между ними»90. Однако попытка В. Шмидта, связывающая язык не только с этнологическими, но и с расовыми комплексами, не встретила положительного к себе отношения и окончилась неудачей. Своеобразное преломление проблема связи языка с культурой нашла у Н. Я. Марра. Объявив язык надстройкой, он поставил его стадиальное изменение в зависимость от идеологии. Идеологические смены, по его мнению, обусловливают и трансформацию языков. В этой теории Н. Я. Mappa, может быть, с наибольшей четкостью проявляются вульгаризаторские основы его учения, стремящиеся уложить развитие языка в заранее подготовленные социологические схемы и фактически приближающиеся к теориям В. Шмидта, хотя сам<252> Н. Я: Марр и его последователи нередко выступали с резкой критикой расовых основ его классификации91. Могут ли все же конкретные формы культуры оказывать влияние на структуру языка? Ответ на этот вопрос в известной мере подсказывается только что выведенным заключением относительно совпадения тенденций развития этих обоих явлений. Он в соответствующем аспекте будет разбираться и ниже в главе «Язык и мышление». Все же стоит им заняться отдельно, затрагивая его не только косвенным образом. Когда пытаются установить прямой параллелизм между явлениями языка и культуры, результат получается малоубедительный. Это наглядно показывает уже упоминавшаяся книга К. Фосслера «Культура и язык Франции». Она интересно написана и читается с увлечением, но попытки автора показать развитие отдельных явлений французского языка на фоне событий истории культуры французского народа и установить между ними связь, как правило, поражают своей наивностью. Примеры могут засвидетельствовать это. С середины XVII столетия во французском языке входит в употребление так называемый modus irrealis после глаголов, обозначающих душевные состояния и переживания: сожаление, удивление, радость, горе и т. д., между тем как в XV—XVI и в начале XVII столетия после указанных глаголов союз que ставился с изъявительным наклонением. Такое синтаксическое нововведение К. Фосслер ставит в связь с выходом в свет труда Декарта «Трактат о душе», в котором французский философ объявил аффекты субъективными и ирреальными помрачениями чистого разума. К. Фосслер объясняет, что философские воззрения Декарта, оказав соответствующее влияние на мировоззрение современников, проникли и в язык, в котором синтаксическим приемом стала подчеркиваться субъективность аффектов. Другой пример. Для старофранцузского периода характерно введение артикля, которого не знал латинский язык. К. Фосслер утверждает, что появление артикля оказалось необходимым для того, чтобы восстановить<253> утраченную наглядность, чувственный реализм древности, которые были свойственны латинскому языку и которые затем романские языки утеряли. Среднефранцузский характеризуется расширением сферы применения разделительного члена de, который ранее редко употреблялся даже в связи с выражением количества. В этом процессе К. Фосслер усматривает отражение того практического, расчетливого, измеряющего и классифицирующего подхода к жизни, который связан с развитием во Франции торговых отношений и становлением купечества. «Практический, расчетливый, рационалистический реализм, — пишет он, — вот что могло распространить родительный разделительный на конкретные и абстрактные, определенные и неопределенные представления»92. Подобные сопоставления несомненно носят произвольный характер и, конечно, не могут рассматриваться как сколько-нибудь веские доказательства в пользу наличия причинной связи между культурой и языком (хотя при этом и нельзя не признать добрых намерений автора). Точку зрения, противоположную той, которая положена в основу работы К. Фосслера, пожалуй, с наибольшей категоричностью выразил Э. Сепир, — ученый, уделивший этой проблеме очень много внимания и имевший возможность проверить обоснованность своего вывода на большом и многообразном языковом материале. «Не могу я признать, — пишет он, — и настоящей причинной зависимости между культурой и языком. Культуру можно определить как то, что данное общество делает и думает. Язык же есть то, как думают. Трудно усмотреть, какие особые причинные зависимости можно ожидать между отобранным инвентарем опыта (культура как делаемый обществом ценностный отбор) и тем особым приемом, при помощи которого общество выражает всяческий свой опыт. Движение культуры, иначе говоря, история есть сложный ряд изменений в инвентаре отобранного обществом опыта — приобретений, потерь, изменений в оценке и отношении. Движение языка, собственно говоря, вовсе не связано с изменениями содержания, а<254> только с изменениями формального выражения. Можно мысленно изменить каждый звук, каждое слово, каждое конкретное понятие языка, ни в малейшей степени не затрагивая его внутренней действенности, подобно тому как можно влить в любую форму воду, известку или расплавленное золото. Если бы можно было показать, что у культуры, независимо от ее реального состава, есть присущая ей форма, ряд определенных контуров, мы бы имели в культуре нечто, могущее послужить в качестве термина сравнения с языком и, пожалуй, средства связи с ним. Но, покуда нами не обнаружены и не выделены такие чисто формальные стороны культуры, лучше будет, если мы признаем движение языка и движение культуры несопоставимыми, взаимно не связанными процессами. Из этого следует тщетность всяких попыток связывать определенные типы языковой морфологии с какими-то соответствующими ступенями культурного развития. Собственно говоря, всякие такого рода сопоставления — просто вздор. Самый беглый обзор фактов подтверждает это наше теоретическое положение. И простые и сложные языки, в их бесконечном множестве разновидностей, можно найти на любых уровнях культурного развития. Поскольку дело касается языковой формы, Платон шествует с македонским свинопасом, Конфуций — с охотящимся за черепами дикарем Асама»93. Решение вопроса о. причинной зависимости между культурой и языком следует ставить в связь со следующими двумя факторами. Первый из них касается определения понятия культуры или культурного фактора в развитии языков. Так, тот факт, что один народ обладает культурным преобладанием над другим, может привести к тому, что один язык занимает подчиненное положение по отношению к другому и заимствует у этого последнего те или иные его элементы. Так называемый престиж языка, связанный обычно с чувством национального самосознания, — вполне реальная историческая величина, и он не в малой степени способствовал тому, что, например, ирландский, греческий, армянский, польский сохраняли в полной мере свою жизненность в условиях, в которых другие языки ассимилировались среди языков своих поработителей.<255> Но подобного рода явления нельзя рассматривать лишь в аспекте связи проблемы языка и культуры. Они, вне всякого сомнения, должны рассматриваться в одном ряду с такими явлениями, как экономическое и политическое преобладание народов, военные завоевания, переселения и пр. Иными словами, это общеисторические явления, хотя они и связаны с культурой народов. Что же тогда следует отнести к собственно культурным явлениям? Культура, по определению Большой советской энциклопедии, — это «совокупность достижений общества в области просвещения, науки, искусства и в других областях духовной жизни». Поэтому если мы попытаемся установить соответствия между явлениями культуры в этом смысле и фактами структуры языка, то при положительном решении данного вопроса мы в конечных выводах должны будем признать язык идеологическим образованием, что противоречит всему тому, что мы знаем о языке. Таких соответствий не может быть, и, следовательно, говорить о причинной зависимости между культурой и языком в плане конкретных явлений совершенно неправомерно. Но здесь необходимы две существенные оговорки, которые приводят нас уже ко второму из упоминавшихся выше двух факторов. Между явлениями культуры в указанном выше смысле и фактами структуры языка нет прямой причинной зависимости и прямого соответствия, но изменения в культуре могут находить косвеннное, опосредствованное отражение в языке, т. е. между ними есть общая зависимость; это признает и Э. Сепир, когда пишет, что «история языка и история культуры развиваются параллельно»94. Но дело тут не в совпадении общих тенденций развития, о которых говорилось выше, а в другом. Так, вызванные культурным развитием народа лексические новообразования могут привести к морфологическим или фонетическим изменениям, например, когда некоторое количество заимствованных слов вносит новое фонетическое явление, которое затем чисто лингвистическим путем распространяется и входит в фонологическую систему языка95. В данном случае, следовательно, речь идет не о том, что категории языка и категории мы<256>шления, представленные в явлениях культуры, могут обладать общей тенденцией развития в сторону большей абстрактности их содержания, а о возникновении конкретных фактов языковой структуры, которые в конечном счете стимулированы культурным развитием общества, но находятся вне указанной тенденции. Хотя истоки подобного рода языковых новшеств лежат в фактах культуры, их языковое выражение определяется структурными особенностями данного конкретного языка. Это обстоятельство и дает нам основание говорить о возможности опосредствованных влияний культуры на язык. Теперь обратимся к другой оговорке. До сих пор разговор шел о развитии языка и его зависимости от культурного развития народа, а также о большем или меньшем богатстве духовного содержания (говоря словами Большой советской энциклопедии) того или иного народа и влиянии этого обстоятельства на структуру языка. Но связь между языком и культурой можно рассматривать и с точки зрения своеобразия форм того и другого явления. И в этом последнем случае мы можем обнаружить значительную близость между языком и культурой. Простейшим образом эта близость обнаруживается в наличии ряда слов, связанных с реалиями, характерными для той или иной культуры и поэтому, как правило, с большим трудом и только описательно переводимыми на другой язык96. Так, в якутском языке существуют следующие слова, которые не имеют прямых эквивалентов в русском языке: собоо — сделаться невкусным (о мясе изнуренного животного), туут — лыжи, подбитые кожей, олоо — зимовать на подножном корму (только о лошади), харыс — расстояние между концами вытянутых большого и среднего пальцев (немного больше четверти аршина), чунумчу — кольцо, продеваемое в нос быка и т. д. Другим свидетельством данной зависи<257>мости языка от культуры является структура всего словаря языков, в которых можно выделить различные лексические категории, связанные с характерными для данной культуры чертами. Здесь имеет значение и количественный момент, так как обычно более существенные для данного народа явления имеют более подробную номенклатуру. Зависимость между культурой и языком (точнее, его лексикой) этого порядка Э. Найда97 суммирует в следующих двух правилах: 1. Лексика, относящаяся к центральным элементам культуры, пропорционально более исчерпывающая, чем лексика, относящаяся к периферийным чертам культуры. Иными словами, объем словаря, относящегося к любому явлению культуры, прямо пропорционален ее культурной значимости. 2. Культурные подгруппы обладают пропорционально более обширной лексикой в сфере их различий. В подтверждение этих правил можно привести следующие примеры. Для народности нуэр, язык которой входит в нилотскую семью языков, скот представляет основной жизненный интерес, вокруг которого сосредоточиваются также и культурные потребности населения. Соответственно, в этом языке имеются сотни слов для описания различных цветов (включая их расположение), размера, породы, поведения и ценности скота. Ничего подобного не имеет ни один из европейских языков, которые, однако, в противоположность языку нуэр обладают разветвленной лексикой, связанной с механическими устройствами, занимающими ведущее место в жизни европейских народов. К этому примеру можно добавить, что когда у скотоводческих предков индоевропейских народов скот также играл важную роль, то это обстоятельство накладывало свой отпечаток на их языки и, в частности, на развитие их лексических элементов. Ср. этимологию германского *skatta со значением «скот» (др.-слав. скотэ): гот. skatts «деньга», др.-верхн.-нем. skaz «деньга, имущество», др.-сакс. scat «деньга, имущество, скот», др.-фризск, skett «сокровище, деньги, скот», древн.-англ. sceatt и др.-сев. scattr оба со значением «дань, богатство, деньги» и современные немецк.<258> Schatz — «сокровище», датск, skat — «сокровище, клад» и «налог, подать», шведск, skatt — «имущество, сокровище». Точно так же современные англ. fee «заем, гонорар, владение», франц. fief «заем» (через др.-нижн.-франкс. «fёhu-ōd») этимологически близко с немецк. Vieh, датск. fae, шведск, fд, готск, faмhu — все со значением «скот». Аналогичным образом индейские языки майя (в южной Мексике и в Гватемале) обладают чрезвычайно подробным и богатым словарем для обозначения маиса, его видов, стадий роста, частей растения, возделывания, снятия урожая, приготовления пищи и пр. В языке понапеан подобного же рода разветвленная лексика имеется для земляной груши. Характерно, что замена одних «моделей» культурных установлений другими нередко приводит к смене или исчезновению соответствующих им лексических групп. Так, языки майя в южной Мексике отличаются знаменательным отсутствием исконной лексики, связанной с правом и государством, хотя, как об этом свидетельствует язык пополь вуй, ранее, до завоевания их испанцами, они обладали богатым лексическим запасом подобного рода. Ныне они удовлетворяются скудным словарем указанного порядка, заимствованным из испанского языка. Несомненно, в связи с гибелью туземной государственности и ее правовой системы исчезла и связанная с ними лексика, оказавшаяся непригодной для новых социальных установлений. Отдельные и, как правило, наиболее употребительные выражения часто непосредственно воспроизводят обычаи или ритуалы, свойственные отдельным племенам и народностям. Представитель племени шиллук в Судане говорит, что он «плюет на землю перед человеком», разумея, что он просит у него прощения. В данном случае имеет место буквальное описание обычая, которым сопровождается просьба о прощении. Представитель племени удук (также в Судане) говорит, что он хочет «снова соединить хватающие пальцы», имея в виду, что он намеревается примириться. В племени кузко квечуас год называют «завязыванием солнца». Эти выражения также связаны с соответствующими обычаями и ритуалами. Известного рода культурные модели лежат и в основе метафорических обозначений психических состояний,<259> когда печаль, например, обозначается в племени хаббе в Судане выражением «иметь больную печень», племя бамбара (также в Судане) употребляет в этом случае выражение «иметь черный глаз», а мосси (к северу от Золотого Берега) — «иметь гнилое сердце», а удук (в Судане) — «иметь тяжелый желудок». Более отдаленная связь между лингвистическими и культурными моделями скрывается в оборотах типа русского ушко иглы, который по английски будет иметь буквальное значение «глазок иглы», у индейцев кекчи — «лицо иглы», у племени пирро в Перу — «ноздря иглы», у племени хакачин в Бирме — «рот иглы», у племени амузгос в Мексике — «дыра игла» и пр. Зависимость между языком и культурой проявляется не только в лексике, но также и в грамматике, хотя и не столь очевидным образом. Так, в языке Новой Каледонии98 мы обнаруживаем две посессивные системы, первую из которых можно условно назвать близкой (или интимной) принадлежностью, а вторую — далекой принадлежностью. Первая система охватывает имена со значением «мать», «печень», «потомок», а вторая — «отец», «сердце», «жизнь». На первый взгляд такое распределение представляется совершенно произвольным. Однако оно становится понятным, если учесть, что в Новой Каледонии издавна господствовал матриархат, что печенка символизирует всего человека (это значение она имеет и в обряде жертвоприношения), а потомок, воплощающий собой продолжение жизни, имеет большее значение, чем жизнь его родителей. Подобного рода примеры, количество которых можно умножить почти безгранично, убедительно свидетельствуют в пользу того положения, что своеобразие форм культуры, как правило, находит отражение в языке. |