Главная страница
Навигация по странице:

  • ЛЕССИНГ. Г.Э. Лаокоон, или о границах живописи и поэзии.

  • Лаокоон. Лаокоон, или о границах живописи и поэзии


    Скачать 0.72 Mb.
    НазваниеЛаокоон, или о границах живописи и поэзии
    АнкорЛаокоон
    Дата27.09.2021
    Размер0.72 Mb.
    Формат файлаpdf
    Имя файлаlaokoon.pdf
    ТипДокументы
    #237892
    страница12 из 15
    1   ...   7   8   9   10   11   12   13   14   15
    ЛЕССИНГ. Г.Э. Лаокоон, или о границах живописи и поэзии.
    58
    и его душа, — этоуже отвратительно. Разъяренный убийца Ахилл делается ненавистнее лукавого Терсита; радостный крик, которым отвечают греки на этот поступок, оскорбляет меня; я становлюсь на сторону Диомеда, который уже обнажает меч, чтобы отомстить убийце за смерть своего ближнего, ибо я также чувствую, что Терсит — мой ближний, что он — человек.
    Но предположим, что наущения Терсита возбудили бы бунт, что возмутившийся народ ушел бы действительно на корабли, изменнически покинув своих вождей, которые попались бы в руки мстительным врагам, и приговор богов выразился бы в гибели всего войска и флота. В каком виде предстало бы нам тогда безобразие Терсита? Если безразличное безобразие только смешно, то, конечно, безобразие, причиняющее вред, ужасно. Я не могу пояснить этого лучше, чем приведя два места из Шекспира. Эдмунд, незаконный сын Глостера в «Короле Лире», конечно, не меньший злодей, нежели Ричард, герцог Глостерский, который ужасными преступлениями расчистил себе путь к престолу и вступил на него под именем Ричарда Третьего. Но отчего же первый не возбуждает такого ужаса и отвращения, как последний? Когда незаконнорожденный сын говорит:
    Природа, божество мое, твоим
    Законам я служу. Ужель дозволю,
    Чтоб все меня считали отщепенцем
    За то, что я на год и две луны
    Отстал от брата. Низок родом я,
    Побочный сын. Но так же я сложен
    И духом горд и на отцов похож,
    Как отпрыск знатной леди. Почему ж
    Клеймят меня: «побочный», «худородный».
    Да разве в смелом воровстве природы
    Не больше буйных сил я почерпал,
    Чем весь на нудном и постыдном ложе
    Рожденный в скуке выводок хлыщей,
    Зачатый в полусне или спросонок?
    Шекспир. Король Лир, актI, сц. 2. то я слышу дьявола, который, однако, принимает образ светлого ангела. В словах же герцога Глостера:
    484
    Но я для буйств веселых не рожден,
    Ни чтоб, влюбясь, пред зеркалом вертеться.
    Неладно сшит и чужд красот любви,
    Не пыжусь я пред нимфой-вертихвосткой.
    Обижен навсегда телосложеньем,
    Природой-лицемеркой обойден,
    Крив, недокончен, раньше срока послан
    В сей мир живой, лишь вполовину сделан,
    И то так безобразно и нелепо,
    Что брешут псы, когда я прохожу.
    И в наши дни под звук цевницы мирной
    Не нахожу я для себя забав:
    За тенью разве собственной гоняться
    Иль о своем уродстве размышлять.
    А посему, раз мне не суждено
    Прожить свой век любезником изящным, —
    Злодеем буду. Так я порешил.
    РичардIII, актI, сц. 1.
    в этих словах я вижу и слышу дьявола, и притом дьявола в его подлинном облике.

    ЛЕССИНГ. Г.Э. Лаокоон, или о границах живописи и поэзии.
    59
    XXIV
    Именно так пользуется поэт чертами безобразного. Что же допустимо для живописца? Живопись как искусство подражательное может, конечно, изображать безобразное, но, с другой стороны, живопись как изящное искусство не должна изображать его. В первом смысле к области живописи относятся все видимые предметы; во втором — лишь такие, которые возбуждают приятные ощущения.
    Но не могут ли и неприятные ощущения нравиться в подражании? По крайней мере не все. Вот, например, что говорит об отвращении один из остроумнейших критиков:
    «Представления страха, печали, испуга, жалости возбуждают в нас неудовольствие только тогда, когда мы считаем зло реальным. Поэтому они могут разрешиться в приятные ощущения, когда мы вспомним, что они — только художественная иллюзия.
    Совсем другое дело —
    485
    отвращение. Чувство это образуется по законам воображения, исключительно в связи с представлением отвратительности, независимо от того, верим ли мы в его реальность или нет. Что пользы оскорбленному воображению, если даже искусство и выдает свой обман?
    Неудовольствие в душе нашей происходит не от предположения что предмет реально существует, а от самого представления об этом предмете. Поэтому ощущение отвратительного представляется нам всегда реальностью, а не подражанием».
    То же самое можно сказать и о безобразии форм. Это безобразие оскорбляет наше зрение, противоречит требованиям нашего вкуса в смысле расположения и гармонии частей и возбуждает в нас отвращение, безотносительно к действительному существованию предмета, безобразие которого мы наблюдаем. Мы не можем без неудовольствия видеть Терсита ни в действительности, ни в изображении; и если в изображении он не производит на нас такого неприятного впечатления, разница эта происходит не от того, что безобразие его форм перестает быть безобразием в художественном подражании, а потому, что мы можем отвлечься от этого безобразия, любуясь искусством художника. Но даже и это удовольствие беспрестанно нарушается при мысли, как дурно использовано здесь искусство, а эта мысль редко не влечет за собой падения художника в нашем мнении.
    Аристотель называет еще одну причину, почему вещи, на которые в действительности мы смотрим с отвращением, доставляют нам удовольствие в точнейшем художественном воспроизведении. Это — общая всем людям потребность в знании. Мы радуемся, когда можем узнать по изображению вещи, что она собою представляет, или признать в этом изображении ту или другую вещь. Но и отсюда, однако, не следует оправдание отвратительного в художественном изображении.
    Удовольствие, проистекающее от удовлетворения нашей потребности в знании, лишь мгновенно, и отношение его к изображенной вещи случайно и несущественно; напротив, неудовольствие, возбуждаемое в нас отвратительным, — постоянно и притом существенно связано с предметом, его возбуждающим. Каким же образом могут они уравновесить друг друга? Легкое ощущение удовольствия, получаемое
    486
    нами при нахождении сходства, еще менее способно пересилить неприятное действие на нас отвратительного. Чем более сравниваю я изображение отвратительного с самим предметом, тем сильнее возбуждается во мне это чувство, так что удовольствие от сличения скоро исчезает и остается только неприятное впечатление от вдвойне отвратительного. Судя по примерам, приводимым Аристотелем, можно думать, что и сам он не причисляет отвратительного к предметам, изображение которых может нравиться: сюда относятся хищные звери и трупы. Но первые возбуждают страх, даже не будучи отвратительными, и этот-то страх, а не отвратительность их превращается при художественном подражании в чувство удовольствия. То же происходит и с трупами.

    ЛЕССИНГ. Г.Э. Лаокоон, или о границах живописи и поэзии.
    60
    Тяжелое чувство жалости, страшное напоминание о предстоящем нам самим уничтожении — вот чувства, которые в действительности делают для нас труп противным. Но в художественном подражании первое чувство утрачивает свою силу потому, что мы не верим действительности представленного. Что же касается страшного напоминания о неизбежной участи всякого смертного, то мысль эта может быть скрыта различными утешительными обстоятельствами или, наконец, так твердо связана с этими обстоятельствами, что целое, вместо того чтобы ужасать нас, сделается даже привлекательным.
    Итак, внешнее безобразие не может быть само по себе предметом живописи как изящного искусства, ибо чувство, возбуждаемое им, есть, во-первых, чувство неприятное и, во-вторых, оно не принадлежит к тому роду неприятных чувств, которые переходят при художественном подражании в ощущения приятные. Но появляется еще вопрос: не может ли безобразное служить для усиления других ощущений, как составной элемент живописи, подобно тому как оно служит в поэзии.
    Может ли живопись пользоваться безобразным для возбуждения чувств смешного и страшного?
    Я не беру на себя смелость прямо ответить на этот вопрос отрицательно. Не подлежит сомнению, что безвредное уродство может быть смешным и в живописи, особенно если с ним связывается стремление казаться привлекательным. Неоспоримо также, что безобразие, приносящее вред, возбуждает как в действительности,
    487
    так и в изображении чувство ужасного и что как смешное, так и ужасное, будучи уже само по себе чувством смешанным, смягчается еще более в подражании и даже получает способность нравиться.
    Я должен, однако, напомнить при этом, что живопись и поэзия находятся в этом случае не в одинаковых условиях. В поэзии, как я уже заметил, безобразие форм теряет почти совершенно свое неприятное действие уже в силу того, что отдельные детали безобразного передаются поэзией не в их совокупности, а во временной последовательности; безобразное в поэзии перестает в известном смысле быть безобразным, получает вследствие того способность еще теснее сливаться с явлениями иного рода и производит вместе с ними совершенно другое действие. Напротив, в живописи безобразное дается сразу во всей своей полноте и действует на нас почти точно так же, как и в природе. Таким образом, безразличное безобразие не может здесь долго оставаться смешным; впечатление неприятное берет верх, и то, что в первое мгновение казалось только забавным, делается со временем просто отвратительным. То же происходит и с безобразием, приносящим вред: страшное мало-помалу исчезает в нем, и под конец остается одно впечатление отвратительного.
    На основании подобных рассуждений граф Кэйлюс имел полное право выкинуть эпизод о Терсите из ряда своих Гомеровых картин. Но можно ли на том же основании желать исключения их и из самого Гомера? К сожалению, я должен заметить, что один ученый, в остальном отличающийся верным и тонким вкусом, придерживается этого мнения. Но я надеюсь потолковать об этом подробнее в другом месте.
    XXV
    Второе различие, которое вышеназванный критик находит между отвращением и другими неприятными ощущениями, относится также к неудовольствию, возбуждаемому в нас внешним безобразием.
    «Другие неприятные ощущения, — говорит он, — могут иметь для нас некоторую привлекательность не
    488
    только в подражании, но и в самой природе, так как они никогда не возбуждают одного чистого неудовольствия и к этому неудовольствию всегда примешивается нечто, его

    ЛЕССИНГ. Г.Э. Лаокоон, или о границах живописи и поэзии.
    61
    смягчающее. Страх наш, например, редко бывает без примеси надежды; испуг возбуждает все наши силы к отражению опасности; гнев смешивается почти всегда с сильной жаждой мести, горечь — со светлым представлением об утраченном счастье, а сострадание неразрывно связано со сладкими ощущениями любви и привязанности. Душе остается полная свобода сосредоточиваться то на приятной, то на неприятной стороне чувства и самой себе создавать некоторое сочетание из ощущений удовольствия и неудовольствия, сочетание, действующее даже сильнее всякого чистого удовольствия. Нужно очень немного внимания к своим ощущениям, чтобы сделать — и не раз — такое наблюдение над самим собою, и чему иному можно приписать то, что человеку рассерженному его гнев, а огорченному — его печаль кажутся дороже, чем все утешения, которые употребляют для его успокоения? Совершенно иное происходит с отвращением и родственными ему чувствами. Душа наша не видит в них никакой примеси удовольствия.
    Противоположное чувство берет решительно верх, и потому-то так трудно представить себе — в действительности или в подражании — такое наружное безобразие, от которого бы дух наш не отвращался с неудовольствием».
    Все это совершенно справедливо. Но если критик сам находит, что есть другие чувства, родственные отвращению и не возбуждающие также ничего, кроме неудовольствия, то какое же чувство может быть к нему ближе, чем ощущение, возбуждаемое в нас внешним безобразием? И так как последнее вызывает неприятные ощущения без малейшей примеси удовольствия как в действительности, так и в художественном подражании, то очевидно, что для безобразия, точно так же как и для отвратительного, нет такой формы, от которой бы мы не отворачивались с неудовольствием.
    И именно это неудовольствие — если я только, верно проанализировал свое чувство — одинаково по природе своей с чувством отвращения. Ощущение, сопровождающее восприятие наружного безобразия, есть то же отвращение, но только в меньшей мере. Это положение противоречит,
    489
    правда, другому замечанию критика, в котором он признает чувство отвращения существующим лишь для самых смутных чувств, как вкус, обоняние и осязание. «Для первых двух чувств, — говорит он, — отвратительна чрезмерная сладость, а для последнего — слишком большая мягкость тел, которые не оказывают достаточного сопротивления при прикосновении к ним. Такие предметы делаются потом невыносимыми также и для глаза, и именно тогда, когда мы припоминаем то отвращение, которое они возбуждали в органах вкуса и обоняния. Ибо, собственно говоря, для зрения не существует неприятных предметов». Мне же, напротив, кажется, что можно найти и такие. Нарост на лице, заячья губа, приплюснутый нос с выпятившимися ноздрями, совершенное отсутствие бровей — все это явления отвратительные, которые, однако, противны не вкусу, не обонянию, не осязанию. Несомненно, что при виде их мы испытываем ощущение гораздо более близкое к отвращению, нежели при других телесных безобразиях, например кривой ноге, горбе. Чем впечатлительнее при этом темперамент, тем сильнее чувствуются в теле явления, предшествующие обыкновенно рвоте. Эти движения исчезают, правда, довольно скоро и почти никогда не сопровождаются действительной рвотой, но причину этого нужно искать в том, что одновременно с этими отвратительными предметами глаз воспринимает множество других явлений действительности, которые ослабляют впечатление от отвратительного и не допускают прямого его воздействия на тело. Напротив, более смутные чувства, как вкус, обоняние и осязание, получая впечатления от отвратительного предмета, не могут в то же время воспринимать другие предметы; таким образом, отвратительное действует на них исключительно полно и сильно и ведет к потрясению во всем теле.
    Впрочем, в отношении подражания к отвратительному полностью прилагается все сказанное о безобразном. Так как неприятное действие его даже сильнее, то, разумеется,

    ЛЕССИНГ. Г.Э. Лаокоон, или о границах живописи и поэзии.
    62
    оно еще менее может быть предметом поэзии и живописи. Словесное выражение, впрочем, значительно смягчает это действие, а потому мне кажется, что поэт может употреблять по крайней мере некоторые отвратительные черты как вводный элемент для создания
    490
    тех смешанных впечатлений, которые так удачно усиливаются благодаря вводу черт безобразного.
    Отвратительное может, например, усиливать смешное; так, достоинство и важность в контрасте с отвратительным делаются смешными. Множество подобных примеров мы находим у Аристофана. Мне приходит в голову ласка, которая прерывает астрономические созерцания почтенного Сократа:
    У ч е н и к
    Намедни все ж он лаской потревожен был
    Средь важных дум.
    С т р е п с и а д
    Скажи, каким же образом?
    У ч е н и к
    Пока луны вращенье он исследовал
    И на круги светил глазел, разинув рот,
    Тут ночью с кровли ласка нечто сделала...
    С т р е п с и а д
    Забавно. Полила Сократа ласочка.
    Аристофан. Облака,170.
    Если бы то, что попадает в рот Сократу, не было гадко, исчезло бы все смешное.
    Самые забавные детали этого рода встречаются в готтентотском рассказе «Тквассоу и
    Кнонмквайия», напечатанном в «Знатоке» (остроумном еженедельном английском издании), в рассказе, приписываемом лорду Честерфильду. Известно, как грязны готтентоты и как многое, что для нас гадко и отвратительно, они считают прекрасным, красивым и даже священным. Сдавленный носовой хрящ, свисающие груди, достигающие до пупка, тело, покрытое козьим жиром и сажей и припекшееся на солнце, кудри, с которых капает сало, руки и ноги, обвитые свежими кишками, — таков предмет пламенной, восторженной любви. Можно ли удержаться от смеха, слушая при этом произносимые серьезным тоном страстные любовные признания?
    Со страшным отвратительное может, повидимому, сливаться еще теснее. То, что мы называем ужасным, есть не что иное, как сочетание страшного с отвратительным.
    491
    Лонгину не нравится в образе Скорби у Гезиода, что «вонючая влага течет из ноздрей ее»; мне, однако кажется это неудачным не потому, что эта деталь отвратительна сама по себе, а потому, что это просто отвратительная черта, не прибавляющая ничего к страшному.
    Ибо, например, длинные, выпирающие вперед ногти он не порицает, а между тем длинные ногти — черта не менее отвратительная, чем нечистый нос. Но длинные ногти в то же время и ужасны, ибо они-то и раздирают лицо, из которого кровь струится на землю.
    Нечистый же нос есть не более, как нечистый нос, и я бы мог только посоветовать Скорби закрыть себе рот. Прочтите у Софокла описание дикой пещеры, где обитает несчастный
    Филоктет. Нет там никаких удобств, нет ничего, кроме раскиданных сухих и жестких листьев, безобразного деревянного кубка, костра. В этом и состоит все богатство больного, покинутого всеми героя! Чем же завершает поэт эту печальную, страшную

    ЛЕССИНГ. Г.Э. Лаокоон, или о границах живописи и поэзии.
    63
    картину? Впечатлением отвращения. «А! — восклицает Неоптолем, — здесь сушатся тряпки, полные крови и гноя!»
    Н е о п т о л е м
    Пустое вяжу я жилье, безлюдное.
    О д и с с е й
    И никакой нет для питанья утвари.
    Н е о п т о л е м
    Здесь лишь листва для ложа есть примятая.
    О д и с с е й
    Ужель все пусто? Ничего под кровлею.
    Н е о п т о л е м
    Тут самодельный кубок, неискусного
    Изделье мужа, да еще огниво есть.
    О д и с с е й
    Да, это ты назвал его имущество.
    Н е о п т о л е м
    Увы, увы. Да здесь, я вижу, сушатся
    Тряпицы, гноем мерзостным пропитаны.
    Софокл. Филоктет, 31.
    492
    Точно так же и у Гомера: влачимый Ахиллом Гектор с лицом, обезображенным кровью и пылью, и спутанными, запекшимися от крови волосами (как его описывает и
    Овидий) представляет отвратительное, но по тому самому еще более ужасное и трогательное зрелище. Кто может представить себе без чувства отвращения казнь Марсия у Овидия?
    Сверху начавши, дерут под крики несчастного кожу.
    Весь он — рана одна, и хлещет кровь отовсюду.
    Каждый нерв обнажен. Видны неприкрытые связки
    Трепетных жил, и кишкам, висящим наружу, ты мог бы
    Счет повести, перечесть в ободранном теле сосуды.
    Метаморфозы, VI, 387—391.
    Но кто не почувствует в то же время, что отвратительное здесь на своем месте? Оно здесь делает страшное ужасным, а ужасное и в реальности не лишено для нас некоторой привлекательности, если возбуждает при этом наше сострадание, и еще менее неприятным становится оно в подражании. Я не хочу умножать примеров, но не могу не заметить, что есть один род страшного, изображения которого поэт может добиться исключительно путем показа отвратительного. Это — ужас голода. Даже в обычной жизни мы описываем высшую степень голода не иначе, как при помощи рассказа о всех непитательных, нездоровых и, в особенности, отвратительных предметах, которыми необходимо было наполнить желудок. Так как подражание не имеет возможности возбудить в нас ничего, подобного самому чувству голода, то оно прибегает для этой цели к другому неприятному чувству, которое во время сильного голода мы считаем меньшим злом. Оно старается возбудить в нас это последнее чувство, чтобы посредством его мы могли заключить, как сильно должно быть первое, которым оно совершенно заглушается.
    Овидий говорит об Ореаде, которую Церера послала к Голоду:
    Издали видя его, но к нему подойти не решаясь,
    Светлой богини приказ изрекла, но, недолго побывши

    1   ...   7   8   9   10   11   12   13   14   15


    написать администратору сайта