Главная страница

Хирш Матиас - «Это моё тело… и я могу делать с ним что хочу». [.. Матиас Хирш Это мое тело и я могу делать с ним что хочу. Психоаналитический взгляд на диссоциацию и инсценировки тела


Скачать 1.55 Mb.
НазваниеМатиас Хирш Это мое тело и я могу делать с ним что хочу. Психоаналитический взгляд на диссоциацию и инсценировки тела
Дата09.08.2022
Размер1.55 Mb.
Формат файлаrtf
Имя файлаХирш Матиас - «Это моё тело… и я могу делать с ним что хочу». [..rtf
ТипДокументы
#642926
страница18 из 38
1   ...   14   15   16   17   18   19   20   21   ...   38

«Отцовская травма»



Мы видим яркие примеры (сексуального) насилия над детьми, которое приводит к тяжелым формам самоповреждающего поведения в более позднем возрасте. Как теперь увидеть связь с тем, что телесное отыгрывание до сих пор рассматривалось нами как следствие ранней травматизации по причине эмоционального дефицита, т. е. дефицита символизации? В анамнезе пограничных пациентов часто можно увидеть тяжелую семейную травму (Sachsse, 1989; Hirsch, 1987, 2004c; Eckert et al., 2000), и возникает вопрос, как эта сохранившаяся в памяти травма (если она попадает в анамнез) в более позднем детстве сказывается на способности к символизации (и ментализации) схожим образом с дефицитами раннего детства, возникающими вследствие ошибочных реакций материнской фигуры, призванных регулировать эмоции ребенка. Возможно такое развитие событий, при котором два типа травм следуют друг за другом, ведь в абьюзивных семьях обнаруживается нехватка эмпатии в отношении младенца, т. е. за ранней «материнской травмой» следует более поздняя «отцовская» (например, инцестуальное насилие), травматизация разделена на два этапа (ср.: Hirsch, 1987, 2004c, S. 71). Фонаги (Fonagy et al., 2002, S. 360) пишет: «Недостаточно сконструированная структура „Я“ делает этих детей особенно подверженными более поздней травматизации». Можно сказать и так, что функция установки границ ослаблена, поэтому такие дети становятся легкой добычей для агрессора.

Экстремальная семейная травма имеет место в инцестуальной семье, как я это описывал уже давно (Hirsch, 1987): ребенок (выбранный согласно семейной динамике) сначала «ничего не стоит», ему не рады, особенно в силу его женского пола, так что после этого с ребенком «можно делать что угодно». Со стороны ребенка эмоциональная депривация приводит к «поиску» адекватного материнского объекта и делает его уязвимым для абьюзивного взрослого внутри семьи или за ее пределами. Кроме того, такой ребенок не умеет распознавать психологические состояния насильника, поэтому верит всевозможным обещаниям и не предполагает реальных намерений агрессора.

С другой стороны, существуют серьезные травмирующие воздействия, которые могут нарушить способность к символизации, представлению и предположению у людей, которые до этого росли относительно счастливо. Мыслительный процесс прекращается, появляется «механически послушное существо» (Ferenczi, 1933), на место человека встает «глухота». Представить травматическую ситуацию было бы невыносимо, и она заменяется конкретизацией: «Индивид надеется смягчить ужас реальности с помощью действий, отменить случившееся или облегчить его отрицание. <…> Конкретизирующее действие создает ситуацию, которая как бы находится под контролем индивида и помогает подавить гнев и тревогу в своих исполняющих желания аспектах» (Bergmann,1995, S. 345 и далее). Таким образом, регрессию многих пограничных пациентов, особенно среди женщин, можно понимать как деструктивное телесное агирование. Диссоциированное тело превращается в ребенка, когда‑то подвергшегося насилию, т. е. в репрезентацию матери, с которой человек сливается в боли. Так же как в случае с ранними травмирующими ошибочными реакциями матери, ребенок интернализирует нечто чуждое, что потом действует изнутри как чужеродное тело (Fonagy et al., 2002, S. 368). За «глухотой» во время травмирующих событий следует умственное расстройство вплоть до псевдодебилизма (Hirsch, 1987, S. 215), во многих семьях существует запрет на разговоры и, соответственно, мысли о тех или иных вещах, а в случае с сексуальным насилием это уверенная тенденция. «Жертва не может говорить с насильником о том, как будут развиваться их отношения» (Marrone, 2004, S. 125). Ребенок удерживается от того, чтобы думать о психологии взрослых, «потому что это исследование не привело бы его к приятным открытиям» (Dornes, 2004, S. 191). Такие дети уходят из «мира мышления» и «таким образом избегают мыслей о намерениях своих опекунов навредить им» (Fonagy, 2000, S. 1133). С другой стороны, пограничные пациенты научились улавливать скрытые аспекты тех, с кем состоят в отношениях, чтобы готовиться к тому, что может произойти. Но при этом они не могут использовать то, что воспринимают, для организации собственного «Я», которое остается хаотичным (Dornes, 2004, S. 191).

Антье Ингерфельд



20‑летняя Антье хочет пройти терапию из‑за продолжительного беспокойства. Она постоянно подвергает себя стрессу, а потом страдает болями в животе, вздутиями и кусает ногти. Ей приходится проявлять свои умения перед другими людьми, и ее очень это заводит, хотя она совершенно этого не хочет. Она думает, что она либо гораздо лучше, либо гораздо хуже других. У нее все еще случаются приступы обжорства – раньше они заканчивались рвотой, но с этим она завязала, после того как начала вокальное образование. Отец постоянно придирался к ее фигуре. Она испытывает тревогу, особенно когда поет. «С мальчиками все тоже не очень». Она чаще влюбляется в мужчин постарше, чувствует потребность упасть, чувствует себя пассивной, изнуренной. Когда ей плохо, она хочет исчезнуть – не умереть, а просто исчезнуть. Раньше она чувствовала себя «как в фильме». Антье начала индивидуальную терапию с двух снов: в первом в квартире были люди, которые все перерыли, прочли ее дневники, посмотрели все школьные работы. Она притворилась спящей и терпеливо наблюдала за людьми. Во втором сне мать напивается и закатывает истерические сцены. Она кричит, что теперь у нее есть средство, которое может заменить алкоголь. Таким образом мать признала свою зависимость. Антье говорит: «Мать – это я сама».

Понятно, что терапия перероет всю ее жизнь и что она, с другой стороны, надеется, что терапия станет способом преодолеть зависимость.

Антье, очевидно, много думала о своей жизни, постоянно расспрашивала родителей об их прошлом. Родители хотели детей и были женаты уже примерно три года, когда мать забеременела. Роды должны были быть «тяжелыми», но осложнений не было. Мать устала после родов и не могла испытывать чувства к ребенку. У нее была депрессия, потому что «материнское счастье» не наступало. Отец хотел мальчика, а у матери не было предпочтений. Бабушки и дедушки с обеих сторон хотели мальчика. Отец обращался с Антье как с мальчиком, и раньше ей казалось это чем‑то хорошим. Мать не оправилась от депрессии и начала терапию, когда Антье было три года. Отец рассказывал, что мать только сидела в углу и ничего больше не делала. Наряду с терапией ей прописали медикаменты. Иногда у нее случались «мании», и тогда она вела себя агрессивно в отношении ребенка. Мать хотела заставить ее питаться определенным образом. Родители много ссорились, отец отдалился от матери, и у них с Антье сложились приятельские отношения. Мать не закончила профессиональное образование, но до рождения ребенка была успешным секретарем. Семейная легенда гласит, что депрессия усилилась, потому что в возрасте трех лет Антье сама ушла на улицу, прочь от матери, и мать свалилась в «депрессивную яму».

Тут задумываешься, что вроде бы однозначное желание родителей иметь ребенка было не таким уж ясным, что депрессия матери началась уже после родов: она бросила работу и не справлялась с материнскими обязанностями. У матери началась депрессия, когда появился ребенок (рождение), и во второй раз она проявилась, когда ребенок начал совершать самостоятельные шаги, удаляться от нее. Отец, напротив, производит впечатление человека, который хотел ребенка, чтобы тот стал его товарищем, приятелем, и желательно был бы мальчиком.

Во время визита к врачу в возрасте четырех недель младенец «посинел», потому что там было холодно, но отец решил, что мать не умеет обращаться с младенцем. У врача возникло подозрение на порок сердца, и он направил ребенка на «обследование» в больницу, из которой родители забрали ребенка спустя четыре недели вопреки рекомендации врача. Порок сердца так и не выявили. Из‑за направления в больницу в возрасте шести недель девочку резко перестали кормить грудью, из‑за перевозбуждения мать снова начала курить. После пребывания в больнице у ребенка начались расстройства пищевого поведения, он срыгивал все. В течение первого года жизни младенец выносил только молоко – все остальное вызывало рвоту. Педиатр напугал родителей тем, что если ребенок не начнет есть твердую пищу, это повредит его мозг, мать должна была заставлять его есть, что она и попыталась сделать, но потом сдалась.

Одно из первых воспоминаний детства: родители сидят за столом и завтракают. Мать купила новую, необычную кашу. Антье новая каша не нравится, и она обижена. Она говорит, что хочет убежать. Снаружи идет дождь. Мать дает ей зонтик и говорит: «Давай, уходи!».
Из‑за ранних проблем с пищевым поведением уже в раннем детстве сформировалась фиксация на еде, которой уделялось повышенной внимание. Бросается в глаза, с какой энергией взрослые, в том числе и педиатры, манипулировали пищевым поведением детей еще в 1960‑х годах. Очевидно, конкретной травмирующей ситуации не было: травматизация складывается из депрессии матери, того, что в глазах отца она была «всего лишь» девочкой, и пребывания в больнице.
Антье рассказывает, что с рождения у нее был «постельный питомец», кошка. Долгое время она очень любила кошку и до семилетнего возраста рисовала людей с кошачьими ушами. Она постоянно наряжалась кошкой на масленичный карнавал. Она очень боялась оторвать кошке хвост или голову или случайно смыть ее в унитаз. Однажды она действительно оторвала ей хвост.
Похоже, что «постельный питомец» помог ей в качестве переходного объекта, помог восполнить довольно ранний дефицит (депрессивная мать, больница, нехватка отцовского присутствия), но при этом кошка стала объектом ощутимой агрессии.
До нарушения пищевого поведения раннее развитие девочки было непримечательным. В возрасте трех лет она пошла в детский сад, который был «тупым». Воспитательница была строгой, а отношения с другими детьми не ладились. Антье чувствовала скуку, чувствовала себя исключенной из общества, частенько «получала взбучку». Ее заставляли сидеть тихо, доедать свой хлеб, который она не хотела есть, поэтому ей приходилось сидеть пару часов в одиночестве. Родители попытались завести второго ребенка в то время, безуспешно, и после этого сдались. Антье хотела в школу, ей было интересно и немного тревожно. Там она снова стала аутсайдером, хотела быть особенной, важничала (и сегодня она «проявляет себя» перед другими), все время встревала и прослыла «ябедой». Она не была типичной девочкой, постоянно была в движении, лазала по деревьям, презирала игру в куклы, но мальчики казались ей слишком дикими. В классе разделение между девочками и мальчиками было очень жестким, поэтому она снова чувствовала себя довольно одинокой. Пока ей не исполнилось семь или восемь лет, она была почти уверена, что умеет летать, и тренировала соответствующие движения. В третьем классе из «асоциальных» отношений у нее появилась хорошая подруга, которая тоже была довольно дерзкой и дикой, а потом в основном она общалась с мальчиками‑иностранцами, т. е. другими аутсайдерами. Как и в семье, в школе Антье ощущала себя неправильной, аутсайдером, ни мальчиком, ни девочкой.

Мать не справлялась с хозяйством, она начала пить и становилась все более агрессивной в отношении Антье. Например, она по ничтожному поводу вырвала ее из кровати посреди ночи. Родители расстались, когда Антье было 12, но развод состоялся всего за год до начала терапии. Мать настояла на разводе, потому что хотела поскорее выйти замуж за «нового мужчину», иностранца, который был на 20 лет моложе нее. Иначе ему бы пришлось покинуть страну. Тем временем отец женился на женщине на 23 года моложе, они познакомились, когда ей было 18, и она страдала анорексией. Он очень гордится тем, что «спас» ее тогда.

Где‑то в 11 лет у Антье появилась фантазия о том, чтобы выпить чью‑нибудь кровь, чтобы заполнить внутреннюю пустоту. Она рассказала об этом матери, и та ответила: «Что за чушь!». Потом настала волна обжорства: она пачками ела конфеты, плитками – шоколад, испытывала чувство вины, в обжорстве было нечто разрушительное, в шоколаде – нечто священное, особенное. В подростковом возрасте она отвергала собственное тело, хотя, пока она была ребенком, тело ее более чем устраивало. В возрасте восьми лет у нее начала расти грудь, и все говорили, что она «секс‑бомба», и это казалось ей хорошим. Но потом грудь выросла просто огромной. Хотя в остальном она была довольно худой, она не влезала в самые большие бюстгальтеры, к тому же груди были разного размера. Несколько врачей пришли к согласию насчет операции, и стоимость операции покрыла страховка. Ей было 16 лет. Перед операцией ей снилось, что Бог (!) ее усыпил и видоизменил, что было очень эротичным. После операции у нее были чудовищные вздутия и мощный страх выпустить газы. Из‑за вздутий ей казалось, что она умрет. Она доверилась отцу, тот подбодрил ее, и ей стало легче.
Страховая компания признала операцию необходимым медицинским вмешательством. В ходе терапии Антье принесла свои фотографии до операции, и действительно, это не имело отношения к «эстетической хирургии». Все плохое – это большая грудь, толстый живот, вздутия. Чувство вины за избавление от дурного. Но дурное можно заменить на хорошее – пение, «удачу».
До операции она пыталась снизить свой вес диетами, похудела до 50 килограммов, у нее пропала менструация. После операции начались приступы обжорства, после которых она вызывала рвоту. Булимия началась так: она хотела подарить матери что‑то сладкое, купила кучу лакрицы, но перед днем рождения матери она постоянно доставала лакрицу и ела, а потом ее рвало. Булимия продолжалась три года, хотя постоянно ослабевала. Сейчас она начала учиться вокалу, после чего рвота совершенно прекратилась, хотя приступы переедания бывают и сейчас.
В рамках динамики обмена ролями (она стала матерью для своей матери) можно понять, что она хотела подарить конфеты матери, но это было не таким уж самоотверженным, как ей казалось. Ведь ребенку все еще нужно было еще раз получить материнскую заботу. И она взяла ее, взяла то, что предназначалось матери. А поскольку это было нагружено такой же амбивалентностью как и сама мать, все должно было отправиться обратно наружу: булимическая последовательность была «изобретена». Как будто «дурное» сначала было в ее груди, а после операции превратилось в пищу (от которой нужно избавляться посредством рвоты), но потом превратилось во что‑то «хорошее» благодаря конструктивной деятельности, связанной с телом.

Вокал для нее – это «удача»: когда она поет, она может принимать свое тело. Она всегда была плоха в спорте, ограничена в движении, отвергала свое тело. В 12 лет она завела себе первого парня, часто влюблялась в мальчиков, но самые долгие отношения продлились всего полтора года. Только с последним своим парнем, с которым она сейчас снова рассталась, она однажды переспала. Она никогда не была влюблена в парней, с которыми была вместе, – только в недостижимых. После расставания родителей она осталась с матерью. Из‑за ее алкоголизма вокруг царил хаос, иногда она сбегала к отцу и в 18 лет окончательно к нему переехала.
В своей краткой биографии Антье пишет: «Впоследствии я часто чувствовала беспомощный гнев, когда моя мать на чем‑то настаивала и демонстративно часами выла. В качестве наказания меня запирали в моей комнате. Она часто упрекала меня в том, что я недостаточно помогаю по хозяйству, но критиковала все мои попытки это сделать. Я все делала неправильно. Таким образом она получала власть надо мной и заставляла меня верить, что вести хозяйство – это очень тяжелое занятие. Когда она начала пить, я очень часто страдала от этого и часами не спала по ночам, чтобы ее утешить, когда отца не было дома. Она использовала меня, чтобы освободиться от своей агрессии, и ругала меня почем зря. Мой отец много работал и приходил вечерами уставший. Он выделял время для меня по выходным. После еды он рано вечером шел со мной в постель (часок ласки). Он читал мне вслух и щекотал меня, что меня очень веселило. Мы часто ходили вместе гулять, и он обставлял это как большую авантюру: мы вместе отправлялись в чащу леса. Я была его сообщницей. У мамы не было желания «бродяжничать». Он часто играл мне музыку, в том числе и наполненную предчувствием смерти и одиночеством, как «Зимнее путешествие» Шуберта. Мне было трудно с ним, когда я оказывалась не такой, как ему хотелось бы. Например, он критиковал меня, когда я была невеселым «солнышком». Когда мне было восемь, он считал меня очень дикой и грубой. Когда в 10 лет я стала полноватой и у меня рано выросла большая грудь, он из‑за этого очень часто и подолгу критиковал меня и глубоко меня этим ранил. Ему хотелось красивую худую «куколку», которая носит сережки. По выходным мои родители подолгу оставались в постели. А я рано вставала, шла к ним в спальню и будила отца. Он давал мне печенье в виде зверей. Потом я сидела в своей комнате одна и ела их. Я откусывала животным головы, ноги и т. д., а потом меня мучила совесть за то, что я уничтожала зверей.

В выходные по вечерам мы лежали вместе в постели и ласкались. Он читал мне что‑нибудь вслух, а я лежала у него в объятиях. Тогда мне было пять лет. Мне очень нравились его волосы, и я представляла себе, что его волосы – это лес. Мы часто вместе принимали ванну. Видимо, чтобы экономить горячую воду. В ванне я часто брала его за пенис и мошонку и играла с ними, а еще наблюдала, как он отодвигает крайнюю плоть, чтобы помыть пенис. Когда в восемь лет у меня выросла грудь, я все время сравнивала свою грудь с папиной и играла при этом с его сосками. С грудью матери я тоже любила играть. Когда мне было около десяти лет, мои прикосновения становились для отца все более неприятными, и, когда мы лежали в постели, он часто говорил: «Иди уже сюда» или «Дай попку (т. е. „повернись ко мне спиной“)». Я улавливала сексуальный подтекст. Когда я сопротивлялась, он говорил: «А что такого, со мной ты можешь тренироваться».
Впоследствии отец становился все более враждебным, когда речь заходила о ее теле. Однажды он сказал: «Твоя грудь уже такая большая, что тебя невозможно обхватить. Когда же это кончится!». Два года спустя я его упрекнула в этих словах и он возразил: «Теперь видно, насколько ты больная и какие извращенные вещи себе выдумываешь». Он при этом был холоден как лед. Он не только излишне интересовался ее телом, но и ее сексуальностью: «Сколько ты еще собираешься ждать, найди себе парня!» Он читал ей лекции о том, как нужно удовлетворять женщину. Когда она рассказала об этом матери, та ответила: «Он от этого заводится».
Представления Антье об отце и матери отчетливо расщеплены: образ матери негативный, ребенок направляет свои ожидания на позитивно воспринимаемого отца. Но в пубертатный период отношения с отцом становятся неоднозначными: его инцестуальные тенденции превращают отношения в контрастный душ притяжения и отталкивания. Отец, который все же хотел мальчика, инсценирует эротические игры с девочкой, тело которой при этом находит отталкивающим… Теперь ему хочется мальчикоподобную девочку, что отвечает динамике латентного инцеста (Hirsch, 1993). До подросткового возраста образ отца отчетливо позитивен: он воспринимается как материнско‑отцовская фигура, любящий товарищ, чье внимание направлено на ребенка. Даже игры в ванне на границе дозволенного она сначала вспоминает как безобидные, но потом они становятся ей все более неприятны. Все более враждебным отец становится в подростковом возрасте дочери, он должен подавлять свои приступы вербальной агрессии против тела дочери.

Эдипальный (инцестуозный) сон в переносе: она в лесу с девочкой (она часто ходила гулять в лес с отцом, «бродяжничать»), и они говорят о том, что было бы прекрасно заполучить «косулю, а лучше всего оленя»22. Она думает, что девочка напоминает ей «контрагента» в общежитии, с которой она обсуждала привлекательность мужчин. Через контрагента она приходит к термину «контра» из игры в скат23. Она часто играла в скат с родителями. От контры она переходит к «реконтре» и «козлу» – другим терминам из ската, и путь отсюда к «оленю» уже недолог, т. е. наоборот: она эдипальный контрагент матери и наибольшей удачей было бы заполучить отца.

Спустя полгода терапии у нее впервые появился «настоящий» парень, Манфред. Они вместе днем и ночью, у них есть физический и сексуальный контакт. Она счастлива. У нее больше нет вздутий, она не кусает ногти, она сбросила вес и теперь ее масса тела идеальна! Они с Манфредом уже десять месяцев вместе на описанный момент, в то время она была очень сексуально активна, они могли разговаривать и преодолеть зарождающиеся сексуальные проблемы и блоки. Между тем у нее развивается фантазия, что сексуальные отношения все время были какими‑то чахлыми, скудными. Чувство вины сменяется стыдом перед тем, чтобы поговорить с партнером о том, что ей бы понравилось в сексе. В мыслях она опять фиксируется на пенисах других мужчин, у нее появляется идея, что пенис ее парня слишком короткий, а сам он слишком неопытный.

Одна из возможных причин такого перелома в том, что поначалу возбуждающая чуждость партнера смягчила близость, которая стала слишком сильной, и отношения приобрели инцестуозный характер. Ее представления о собственной сексуальности и развитии ее навязчивых фантазий послужили впоследствии защитой от невыносимой близости.

Генеральная репетиция вступительного экзамена на вокальное отделение прошла очень хорошо. Но перед этим она чувствовала себя плохо. Она расковыряла ногтем шрам от операции на груди, чтобы удалить нитки: у нее появилось совершенно нереалистичное предположение, что они все еще внутри и просвечивают синим сквозь кожу. Она попыталась расковырять две дырки в коже, но у нее не вышло. Тогда она начала выдавливать угри.

Пение – это «хорошее». Но чтобы прийти к нему, Антье должна оставить «дурное», и, будто это связано с чувством вины, она обращается к «дурному», шрамы от операции напоминают о «дурной» груди, самоповреждающее поведение актуализирует «дурное» и локализует его в теле.

Антье чувствует себя неполноценной женщиной, она скучает по «эмбриональному состоянию», когда пол еще не определен. Женская анатомия устроена исключительно для того, чтобы обслуживать мужчин! Она объясняет свою фиксацию на пенисах следующим образом: она сама так несовершенна, что нужен очень большой пенис, чтобы это несовершенство восполнить. Отсюда происходит агрессия на очень маленький пенис партнера, хотя на самом деле это гнев на недостатки собственного тела. Она дошла до такого состояния, в котором она брала бритву своего парня и собиралась порезать себе кожу, чтобы он увидел, как она ранена. Должна была потечь настоящая кровь, боль должна была быть видна всем. Но она смогла нанести себе только небольшой порез, боль была слишком сильной.

Здесь пациентка воспроизводит базовый дефицит: как девочка она была неполноценной, мужской член должен восполнить недостаток, как отец восполнял дефицит материнской заботы.

После этой сессии Антье написала мне письмо (26 ноября 1990).
Господин Хирш,

я хотела написать вам письмо еще в четверг после групповой сессии, но была слишком перевозбуждена, а в выходные у Манфреда мне не удалось выделить для этого время. Мне страшно отнимать ваше время этим письмом, поскольку моя индивидуальная терапия закончилась и ваше время больше мне не подвластно.

Вплоть до выходных у меня постоянно была потребность ранить себя. Нужна была видимая невооруженным глазом рана, но такая, которая бы меня не обезобразила. Я нанесла себе много маленьких порезов пластиковой бритвой, которую Манфред недавно тут оставил. У меня была идея, что я использую часть Манфреда, чтобы ранить себя, потому что хочу перерезать пуповину между мной и им, но есть и другая причина. Сейчас я очень не уверена в своих чувствах. У меня появляются фантазии об измене или мысли о том, чтобы вечером пойти одной танцевать. Но это все неопределенные авантюристские фантазии. Так отчетливо я этих чувств никогда раньше не испытывала, потому что у меня всегда был очень сильный страх расставания и все мысли, которые подразумевали временное расставание с Манфредом, казались угрожающими. Я считаю себя такой плохой, чувствую себя такой пустой, что мне страшно остаться одной и я не могу представить свое существование без постоянных отношений.

Когда я раню себя, для меня это возможность выразить этот страх и боль, я делаю боль видимой и тогда она становится не такой опасной. Кроме того, у меня возникает чувство, что я делаю что‑то продуктивное. У меня перед глазами всплыла довольно китчевая картина: моя личность – это цветок, который выращен терапией, но дождь, который позволяет этому цветку расти, состоит из моей крови, моих слез и моего пота (тревожного пота). Желание навредить себе происходит из желания не иметь больше дела с собой и своим телом. Когда я расцарапала свою руку, я подумала: «Это мое тело, и я могу делать с ним все что хочу!». У меня возникло очень острое чувство, что я делаю что‑то личное, самостоятельное, но думаю, мне надо было сделать что‑то плохое, потому что я сейчас еще не в состоянии делать что‑то хорошее и при этом свое.

В выходные, когда я была у Манфреда, я хотела, например, одна пойти на танцы, пока у Манфреда была репетиция. Но я не могла решиться и в конце концов хотела пойти с ним. Манфред не очень любит танцевать, поэтому танцы остаются чем‑то, что я могу делать без него, и, возможно, таким образом я могу даже общаться с другими мужчинами. Я чувствовала себя подростком, который ищет приключений так, чтобы родители ничего не узнали24. Я не могла вынести такую установку и попыталась найти область, которую я хочу исследовать самостоятельно, привнести в отношения. Я рассказала Манфреду, что мне так нравится в танцах и даже убедила его потанцевать со мной в квартире.

В ту же ночь мне приснился сон: я стояла на скалистом берегу, смотрела на высокие волны и хотела непременно попасть к морю. Был берег, которого трудно было достичь, потому что его окружали отвесные скалы. Подруга (профессиональная танцовщица!) показала мне дорогу: мне нужно было спуститься по веревочной лестнице и пролезть сквозь дыру. Я немного зашла в воду, и, хотя я могла еще стоять на дне, мне было страшно, что на меня нападут акулы. Я увидела в воде тень. Потом я увидела красивую, светящуюся зеленым рыбу, которая почему‑то воплощала собой свободу и тайну. Я схватила рыбу рукой, вытащила ее из воды и показала ее своему знакомому. Мы смотрели на рыбу и говорили о том, как она красива. Какой‑то мужчина погладил рыбу под головой, понюхал свои пальцы и сказал, что рыба воняет. Я отпустила рыбу обратно в воду, но она была мертва.

Этот сон показал мне, что со мной на самом деле происходит: путешествие к берегу – это рождение, ведь мне нужно пролезть сквозь отверстие. Угроза нападения акул отражает мой страх приключений, которые я хочу пережить без Манфреда. Рыба – это положительное воплощение моей личности. Но я не живу в качестве такой личности, а убиваю ее, разделывая ее перед другими и оговаривая, как я это сделала с Манфредом.
Можно добавить, что «разделывать перед другими» – значит теперь проходить терапию в группе, быть должной проходить терапию в группе.

В этом рассказе мы обнаруживаем некоторые характерные для самоповреждающего поведения черты, собранные воедино. Триггером служит ситуация расставания, как это часто касается и терапевтических отношений (Podvoll, 1969; Pao, 1969; Hirsch, 1985; Sachsse, 1989; Plassmann, 1989). Пациентка чувствует себя пустой и не может переживать себя иначе как негативно, она не способна быть одна. Такие состояния, к которым, как правило, относится чудовищное физическое и психическое напряжение, вызывают близкую к психозу тревогу дезинтеграции. Меры, которые пациентка предпринимает, чтобы осознать границы своего тела посредством саморазрушения, позволяют ей почувствовать себя по‑настоящему живой. Искусственная граница между «Я» и телом должна заменить ненадежную границу «Я». Пациентку оставил терапевт, но она смещает это расставание на своего партнера, которого она сама хочет оставить. Тем не менее она использует его инструмент для самоповреждения и таким образом восстанавливает связь (объект – мост). Таким образом у пациентки устанавливается протосимволический контакт с материнским объектом, который обнаруживается и в самом симптоме, одновременно принося облегчение. Особенно в боли можно подобным образом найти характер объекта (ср.: Hirsch, 1989c), например, Анзье (Anzieu, 1985, S. 135) обозначает боль (и страх) как «суррогатную кору», суррогат обеспечивающего защиту и связь «я– кожа». Один пациент Валенштейна говорит: «Речь идет о чем‑то гораздо более раннем …, о чем я, предположительно, всегда знал, знал, как оно ощущается …. Я совсем не знаю, как обойтись без этой непреходящей боли. Без нее у меня ничего нет, и, если я откажусь от нее, я не буду равен сам себе, буду подобен чудовищно одинокому человеку» (Valenstein, 1973, S. 178).

Романист Инго Шульце персонифицирует боль, приносящую утешение, удивительно похожими словами.
Однажды меня посетила боль. Зубная боль действительно посетила меня, как гость, в моей пустоте. Я был благодарен за это. <…> Чтобы вы меня поняли, мне нужно выразит это так: я зацепился за эту боль. Хотя на самом деле надо сказать иначе: я был этой болью. За ее пределами не было ничего (Schulze, 2005, S. 588).
Боль становится не просто спутником (объектом), а частью «Я», границы «Я» и объекта стираются.

Антье Ингерфельд делает свое диффузное душевное состояние «видимым» посредством боли, по ее собственным словам. Оно становится более управляемым, оно заключено в границы, оно не вызывает тревоги. Боль при самоповреждающем поведении, которая постепенно приходит после начальной безболезненной фазы, и кровь, которая теплой рекой стекает по коже, заканчивают типичное трансовое состояние, в котором происходит отыгрывание («Кровь творит добро» / Blut tut gut, Sachsse, 1989), и, как в случае с моей пациенткой, за этим следует чувство освобождения и облегчения. Кроме того, у пациентки возникает возвышенное чувство, будто она совершает «нечто продуктивное». Здесь как бы появляется конструктивный момент, это нечто, сделанное самостоятельно, независимо от жертвующего всем материнского объекта. Создание материнского объекта своими силами (здесь, в теле) означает автономию, свободу от слишком сильных негативных переживаний. Как я уже упоминал, Кернберг тоже говорит о «подлинном желании, огромной гордости за эту власть, которая содержится в самоповреждении, своего рода ощущение всевластия и гордости за то, что не нужно искать удовлетворения у других людей» (Kernberg, 1975, S. 149).

С чувством, что она совершает нечто самостоятельное, пациентка рисует картины расставания и утраты. Цветок, ее личность, выращен терапией, т. е. ребенок рожден матерью, но она слишком рано оставила его на произвол судьбы: части тела, кровь, слезы и пот должны растить его. Аналогии ее гордости можно обнаружить в литературе (Podvoll,1969, S. 220: «Это мои руки, я могу делать с ними что захочу и когда захочу!»): «Это мое тело, и я могу делать с ним все что хочу!» Так ребенок не может поступить с матерью, и он не может защититься, когда мать делает с ним все что пожелает!

1   ...   14   15   16   17   18   19   20   21   ...   38


написать администратору сайта