Главная страница

Штюрмерский период: Шиллер, Гете. 26. Шиллер. Гете. Штюрмерский период.. О солнце! чудно ты среди небесных чуд! И на земле прекрасного столь много!


Скачать 252.19 Kb.
НазваниеО солнце! чудно ты среди небесных чуд! И на земле прекрасного столь много!
АнкорШтюрмерский период: Шиллер, Гете
Дата29.02.2020
Размер252.19 Kb.
Формат файлаdocx
Имя файла26. Шиллер. Гете. Штюрмерский период..docx
ТипДокументы
#110355
страница3 из 9
1   2   3   4   5   6   7   8   9

Дерновый холм вы видите ль, друзья?

66

В своих зрелых созданиях Жуковский отходит от сентиментального стиля, который воспринимается как анахронизм, как черта преодолеваемой им манеры, в самом его творчестве обнаруживающей свою архаичность.

Если в «Сельском кладбище» этот стиль органичен, всецело отвечает содержанию элегии, то уже в финальных строках «Вечера» он кажется наивным и устарелым рядом с другими строфами:

Так, петь есть мой удел... во долго ль?.. Как узнать?..
Ах! скоро, может быть, с Минваною унылой
Придет сюда Альпин в час вечера мечтать
          Над тихой юноши могилой!

               («Вечер»)

Чисто «сентиментальные» мотивы были рано дополнены у Жуковского предромантическими. Предромантизм и сентиментализм — очень близкие друг другу, но не тождественные направления в европейской литературе конца XVIII века. В России они объединились уже в карамзинизме. В сентиментализме преобладал культ природы, чувствительности, добродетели, интерес к интимной «жизни сердца», к переживаниям человека; предромантизм же тяготел в большей мере к народной фантастике, экзотике, тематике средневековья, поэзии «тайн и ужасов» и т. п. Жуковский не только продолжил Карамзина, но и сам испытал сильное влияние западноевропейского предромантизма и развивался в его русле. Предромантизм отчетливее всего проявился в его балладах, где властвует средневековая фантастика и «ужасы» — вкус к темам и образам, выходящим за рамки рассудочной эстетики XVIII века. После 1815 года предромантические мотивы проникают и в лирику Жуковского.

В элегии 1815 года «Славянка» в сентиментальное описание «полуотцветшей» природы, навевающей поэту «томное уныние» в виду «урны гробовой», вносится колорит таинственности. «Младые березы» появляются перед путником как «привидение», во мраке леса в очарованной тишине «дышит невидимое».

Без образа лицо, и зрак туманный слит
      С туманным мраком полуночи...

67

Независимо от степени зрелости у Жуковского романтического метода и стиля не может вызывать сомнения его исключительная роль в подготовке и развитии этого литературного направления в России.

Еще при жизни поэта выявились разные взгляды на его связи с романтизмом. Н. А. Полевой считал, что поэт «едва успевает схватить и разложить один из лучей, какими этот романтизм осиял Европу»1. Белинский в статьях о Пушкине провозгласил Жуковского основоположником романтизма в России.

Академик А. Н. Веселовский утверждал, что поэт так и не вышел за рамки сентиментализма. Исследование о Жуковском он построил на доказательствах рассудочного понимания Жуковским человека: у Жуковского «так много было мечтательности — и самонаблюдения, так много полетов к небу — и любви к педагогическим таблицам»2. Ц. С. Вольпе3 и особенно Г. А. Гуковский в книге «Пушкин и русские романтики» настаивают на том, что Жуковский глубоко романтический поэт: пристрастие Жуковского к «неконкретным» и лишенным определенности образам («нечто», «что-то», «чудится», «неизъяснимое» и т. д.) рассматривают как проявление зыбкости личных ощущений, субъективистской алогичности.

Вопрос о «мере» и «типе» романтизма Жуковского является спорным и до сих пор остается предметом научной дискуссии. Богатство и глубина переживаний не связаны у Жуковского (так же как и у Батюшкова) с романтическим индивидуализмом.

Прежде всего само религиозное мироощущение поэта несовместимо с индивидуализмом и солипсизмом. У Жуковского всегда идет речь о некоей вечной, таинственной сущности мира; она не «раздражает око светом ложным» (выражение А. Фета), а вполне объективна.

В элегии «Славянка» «объективно» мотивированы типичные для Жуковского «мнится», «чудится», «некто» и т. п. Изображается «реально» явившееся поэту видение:

68

И некто урне сей, безмолвный, приседит,
И, мнится, на меня вперил он темны очи...

В «Лалла Рук», где особенно сгущена атмосфера таинственности («мнится», «сон, души пленитель»), развернута программная для Жуковского концепция «двух миров» и воспет вестник вышнего, «истинного» мира — «гений чистой красоты»:

Он лишь в чистые мгновенья
       Бытия бывает к нам
И приносит откровенья,
       Благотворные сердцам;
Чтоб о небе сердце знало
       В темной области земной,
Нам туда сквозь покрывало
       Он дает взглянуть порой.

Здесь и обнаруживается сущность мироощущения Жуковского и его соотношение с романтизмом.

Романтическому мироощущению, явившемуся реакцией на просветительское понимание мира и человека, прежде всего свойствен дуализм. Личность и окружающий ее мир мыслятся катастрофически разобщенными. В европейских литературах начала XIX века, при всем многообразии романтического движения, можно выделить две ведущие тенденции. Одна — «индивидуалистическая» (условно говоря — байроническая). Этот тип романтизма ставит во главу угла личность и ее протест против враждебной действительности. Дуализм выражается здесь в безысходном конфликте между свободолюбивым, мятущимся, порой наделенным демоническими чертами героем и противостоящим ему «прозаическим» обществом.

В другой ветви романтизма (особенно развившейся в немецкой литературе) главное внимание сосредоточено совсем не на личности, а, наоборот, на окружающем ее мире, недоступном человеческому разумению. Двойственным представляется здесь внешний мир — скрывающий за видимыми явлениями свою таинственную сущность. Тут дуализм проявляется не в конфликте человека с обществом, а в философском двоемирии.

Таким образом, индивидуализм и сопутствующий ему субъективизм — обязательные признаки не романтизма в

69

целом, а только одного его «личностного» направления. И Жуковский этому направлению чужд. Не случайно он остался далек от влияния Байрона и не принял Лермонтова.

Жуковский был предромантиком, развивавшимся по пути романтизма второго типа.

Двоемирие выступает у него как религиозное противопоставление «неба» и «земли», часто в очень сложных идейно-художественных построениях. Идеей двоемирия проникнуты «Славянка» и следующие за ней стихотворения 1815 года: «Розы расцветают...», «Птичкой-певицею», «К востоку, все к востоку...» и др. Предромантик Жуковский видит в природе одушевленность, видит «душу», с которой может общаться его собственная душа:

Вхожу с волнением под их священный кров;
Мой слух в сей тишине приветный голос слышит;
Как бы эфирное там веет меж листов,
       Как бы невидимое дышит;

Как бы сокрытая под юных древ корой,
С сей очарованной мешаясь тишиною,
Душа незримая подъемлет голос свой
       С моей беседовать душою...

     («Славянка»)

В «Славянке» образы еще смелее, чем в более раннем «Вечере», завершавшемся сентиментальной концовкой с традиционным «унылым певцом» («Так, петь есть мой удел...» и т. д.). Здесь уже не прохлада сливается с запахом1, а «душа незримая» мешается с очарованной тишиной. Образ этот бесконечно глубже рационалистических построений сентиментализма. Через двадцать лет после этих стихов Тютчев напишет:

Не то, что мните вы, природа:
Не слепок, не бездушный лик —
В ней есть душа, в ней есть свобода,
В ней есть любовь, в ней есть язык.

(«Не то, что мните вы, природа...»)

Тютчевское романтическое понимание «мировой души» далеко отошло от безыскусственной веры Жуковского.

70

И все же от великолепного образа «сокрытой» под корой души — прямой путь к Тютчеву.

За «Славянкой» и «Песнями» 1815 года следуют «Весеннее чувство», «Цвет завета», «К мимопролетевшему знакомому гению», «Невыразимое», «Лалла Рук», «Привидение», «Таинственный посетитель», «Мотылек и цветы». Последним стихотворением (1824) завершается полноценное лирическое творчество Жуковского. В «Мотыльке и цветах» наглядно видно, как в поэзии Жуковского нравоучительность сочетается со смелостью романтических постижений тайной «жизни» и смысла природы. «Мотылек и цветы» — торжество романтизма Жуковского. Пушкин, столь чуждый туманному идеализму, восторженно оценил возвышенный смысл стихов:

Он мнил, что вы с ним однородные
Переселенцы с вышины,
Что вам, как и ему, свободные
И крылья и душа даны;
Но вы к земле, цветы, прикованы, —
Вам на земле и умереть,
Глаза лишь вами очарованы,
А сердца вам не разогреть!

Не рождены вы для внимания,
Вам непонятен чувства глас;
Стремишься к вам без упования,
Без горя забываешь вас
Пускай же к вам, резвясь, ласкается,
Как вы, минутный ветерок,
Иною прелестью пленяется
Бессмертья вестник, мотылек...1

В литературе о Жуковском изучены поэтические и философские источники, из которых черпались и которыми подкреплялись его романтические идеи. Это прежде всего Кант и Фихте (кантианство Жуковский воспринял через теоретические работы Шиллера). На него произвел также большое впечатление Новалис, немецкий поэт, принадлежащий к группе иенских романтиков. И в силу обстоятельств

71

личной жизни, и в силу служебных обязанностей Жуковский подолгу бывал в Германии, где имел возможность довольно хорошо познакомиться с романтической философией искусства. Тем не менее Жуковский остался чужд крайностям романтического идеализма1. Л. Тика Жуковский осуждал за то, что его «мысли принадлежат более его воображению, нежели существенности»2. Молодого Кольцова он следующим образом остерегал от увлечения немецкой философией: «Философия — жизнь, а немцы дураки»3. Жуковский не был особенно близок с русскими «любомудрами». Хотя он и выступил в 1832 году перед правительством с защитой журнала И. Киреевского «Европеец», но очень мало интересовался философской программой «любомудров»; а ведь, казалось, она должна была привлечь его внимание4. В 1836 году он сочувственно отнесся к стихам Тютчева, предназначавшимся для публикации в пушкинском «Современнике», но явно не принял их как близкие себе. Во всяком случае, об этом нет никаких сведений. По-видимому, Жуковский не понял, что в лице Тютчева явился великий продолжатель его дела, великий поэт «натурфилософского» романтизма, предвестием которого в России было его собственное творчество.

Не будучи сторонником «исповеди», Жуковский тем не менее разработал совершенный метод передачи в поэзии человеческого переживания. Место человека в мире, по Жуковскому, весьма значительно. Человеческое сознание, в понимании Жуковского, — тончайший инструмент для контакта с внешним миром в разнообразных его проявлениях, будь то скрытая обычно от человека «тайная» жизнь мира или любые исходящие от него сигналы — звуки, запахи, краски; особенно же — «вечные» ценности добра и красоты.

72

Не давая дифференцированного изображения индивидуального характера и чувства, поэзия Жуковского замечательна другим. В ней чаще всего воссоздается состояние вдохновения, воодушевления, сдержанно-экзальтированного напряжения способностей человека реагировать на впечатления внешнего мира, проникать в его «тайны».

В этом особенность лиризма Жуковского и отличие его от лиризма сентиментального: сентименталисты видели свою задачу в том, чтобы передать настроение; Жуковскому всегда было важно изобразить душевное состояние. «Настроение» составляет первоначальную основу поэтического произведения, окрашивает явления внешнего мира и зачастую лишает их «конкретности». Этот сентиментальный лиризм также есть в поэзии Жуковского. Его находим в «Сельском кладбище» — первой элегии Жуковского, принесшей ему славу:

Уже бледнеет день, скрываясь за горою,
Шумящие стада толпятся над рекой,
Усталый селянин медлительной стопою
Идет, задумавшись, в шалаш спокойный свой.

В «Сельском кладбище» Грея (которое перевел Жуковский) нет ни «бледнеет», ни «задумавшись», Жуковский здесь самостоятельно создал «настроение», пожертвовав при этом конкретностью описаний.

В многократно цитировавшихся стихах элегии «Вечер» — то же самое: «последний», «угасает», «умирает» и т. д.

Другой род лиризма Жуковского — раскрытие душевного состояния — не вступает в противоречие с конкретностью описаний, а, наоборот, требует наблюдательности и точной передачи деталей:

Луны ущербный лик встает из-за холмов...
О тихое небес задумчивых светило,
Как зыблется твой блеск на сумраке лесов!
       Как бледно брег ты озлатило!

(«Вечер»)

Разумеется, «конкретность» поэзии Жуковского иная, чем у его предшественника Державина: у Державина она может быть — и должна быть — видна каждому человеку, и притом всегда; Жуковский сосредоточен на том, что может быть замечено лишь в состоянии сдержанной экзальтации,

73

когда поэт слышит, как сотрясается тишина от падения листка.

В медитативно-пейзажных элегиях Жуковского («Сельское кладбище», «Вечер», сюда же примыкает «Славянка») есть и описания сельской природы в духе державинской «вещественности». Этот стиль, естественно, не был открытием Жуковского, хотя в ином контексте и он приобретал новый колорит.

Державин увидел, как отражается небо в воде — и как летающие птицы поэтому кажутся «плывущими на луг» («Прогулка в Царском Селе»); увидел «зелены щи», «багряну ветчину»; увидел, «как сквозь жилки голубые льется розовая кровь». Это очень конкретно. Но нельзя отрицать конкретности и следующих стихов Жуковского:

Иду под рощею излучистой тропой;
Что шаг, то новая в глазах моих картина:
То вдруг, сквозь чащу древ, мелькает предо мной,
       Как в дыме, светлая долина;

То вдруг исчезло все... окрест сгустился лес;
Все дико вкруг меня, и сумрак и молчанье;
Лишь изредка, струей сквозь темный свод древес
       Прокравшись, дне́вное сиянье

Верхи поблеклые и корни золотит;
Лишь, сорван ветерка минутным дуновеньем,
На сумраке листок трепещущий блестит,
       Смущая тишину паденьем...

          («Славянка»)

Услышанный поэтом шум от паденья листка — начало нового пути в лирике. Державин слышал падение водопада: «Алмазна сыплется гора...»

Блеск листка «на сумраке», шум от его падения, внезапно колыхнувшаяся волна, притаившийся в кустах и «сияющий» там лебедь — те новые конкретности мира, которые впервые «увидел» Жуковский.

Вот у Жуковского горный пейзаж:

Я восходил; вдруг тихо закурился
Туманный дым в долине над рекой;
Густел, редел, тянулся, и клубился,
И вдруг взлетел, крылатый, надо мной,
И яркий день с ним в бледный сумрак слился,
Задернулась окрестность пеленой,
И, влажною пустыней окруженный,
Я в облаках исчез уединенный...

(«Взошла заря...»)

74

Вот лунная ночь:

Под усыпительным лучом
Все предавалось усыпленью —
Лишь изредка пустым путем,
Своей сопутствуемый тенью,
Шел запоздалый пешеход,
Да сонной пташки содроганье
Да легкий шум плеснувших вод
Смущали вечера молчанье.

(«Подробный отчет о луне»)

Жуковский, таким образом, изображал «туман» не только как фон, оттеняющий меланхолическую настроенность поэта, и луна у него тоже не только «уныла и бледна»1. Лунной ночью он увидел, как «сопутствует» пешеходу его тень, почувствовал «сонной пташки содроганье».

Однотонность, меланхоличность сентиментального лиризма Карамзина была открытием нового колорита в поэзии XIX века, но предметностью она совсем не отличалась. Принцип строгого отбора слов, одинаковых по эмоциональной окраске, ограничивал круг поэтических предметов. Пушкин не любил однотонность и называл ее «однообразием» (так, за «несносное однообразие» он не любил элегий Ламартина)2. О Жуковском же он писал: «Никто не имел и не будет иметь слога, равного в могуществе и разнообразии слогу его»3.

Возвышенность и мечтательность стихов Жуковского не казалась Пушкину однообразной, так как не препятствовала широкому изображению внешних явлений. Единства душевного состояния Жуковский добивался, не прибегая к однотонности стиля. Он создавал его путем одушевления предметов, иногда прямо связанного с романтическим пониманием природы (иногда такая связь очень косвенна). В стихотворении «Взошла заря...» туман «взлетает», как живое существо, туман этот «крылатый». Там же заря своим дыханием «сманила сон»,

75

И день взлетел, как Гений светлокрылый,
И жизнью все живому сердцу было...

Общая жизнь природы, в которую органически включена жизнь человека, — такова эта романтическая концепция, для поэзии очень плодотворная.

Интенсивно ощущается Жуковским «жизнь» живых существ (еще раз вспомним о замеченной им в огромном мире жизни маленького существа — «сонной пташки содроганье»). Лебедь не просто видим («сияет»), но он и «притаился» в кустах. Здесь одновременно и необычайное утончение «инструмента» поэзии, и глубокое сочувствие всему «живому» не только в романтическом, но и в обычном смысле слова. Такое «одушевление природы» было воспринято у Жуковского и Пушкиным, и русской поэзией после него.

Поэзии Жуковского свойственна особая эмоциональность — иная, чем меланхолическая задумчивость сентиментализма. Это — душевная приподнятость, вдохновенность, когда сознание обостренно фиксирует и осмысляет видимое. Пушкин, далеко ушедший от Жуковского, сложно преобразовал опыт его поэзии в стихотворении «Пророк»:

И внял я неба содроганье,
И горний ангелов полет,
И гад морских подводный ход,
И дольней лозы прозябанье1.

«Вдохновенность» в поэзии Жуковского была эмоциональным предвестием романтической идеи поэта.

Одним из замечательнейших романтических произведений Жуковского является уже упоминавшаяся элегия «Славянка». «Могущество и разнообразие слога», о которых писал Пушкин, ей свойственны в высочайшей степени. И это разнообразие — прежде всего разнообразие впечатлений внешнего мира, на которые остро реагирует человеческое сознание. В «Славянке» воедино слиты впечатления сельской природы и размышления о славе отечества, грустные воспоминания, удивительные по зоркости наблюдения.

76

Воспоминанье здесь унылое живет;
Здесь, к урне преклонясь задумчивой главою,
Оно беседует о том, чего уж нет,
       С неизменяющей Мечтою...

За патриотическими мечтами «бессмертия и славы» следуют почти «державинские» строки о стуке цепов и бегущих стадах, о возах со снопами и т. д., а затем — поразительно точное и в то же время опоэтизированное изображение зримого, внешнего мира:

Здесь храм между берез и яворов мелькает;
Там лебедь, притаясь у берега в кустах,
       Недвижим в сумраке сияет.

Восприятие почти незаметных и для «прозаического» ума несущественных «событий», происходящих вокруг, подготовляет кульминацию стихотворения — романтический контакт «души» поэта с «душою» мира:

И воцарилася повсюду тишина;
Все спит... лишь изредка в далекой тьме промчится
Невнятный глас... или колыхнется волна...
       Иль сонный лист зашевелится...

...Смотрю... и мнится, все, что было жертвой лет,
Опять в видении прекрасном воскресает;
И все, что жизнь сулит, и все, чего в ней нет,
       С надеждой к сердцу прилетает.

Но где он?.. Скрылось все... лишь только в тишине
Как бы знакомое мне слышится призванье,
Как будто Гений путь указывает мне
       На неизвестное свиданье.

Более половины всего написанного Жуковским составляют переводы. Жуковский открыл русскому читателю Гете, Шиллера, Байрона, Вальтера Скотта, Уланда, Бюргера, Саути, бр. Гримм, Юнга и многих других менее значительных, но не менее известных тогда западноевропейских поэтов и писателей.

По словам П. А. Вяземского, состязаясь с богатырями иностранных литератур, Жуковский обогатил многими «завоеваниями и дух, и формы, и пределы нашей поэзии»1.

77

У Жуковского переводы не являются переводами в обычном смысле слова. Сам Жуковский считал, что переводчик-«соперник» — тот, кто, «наполнившись идеалом, представляющимся ему в творении переводимого им поэта, преобразит его, так сказать, в создание собственного воображения»1.

В этом тайна их самостоятельного поэтического значения. В переводах Жуковского сохраняются все особенности его художественного метода. Поразительно, например, как он перестраивает образную систему гетевского стихотворения «Рыбак». Здесь Жуковским совершенно самостоятельно создан сложный образ «тишины». Это и тишина реальная, и тишина душевная. Жуковскому принадлежит образ «душа полна прохладной тишиной» (у Гете — рыбак «следил за удочкой спокойно, с холодным до глубины сердцем»). Эти стихи Жуковского с сухо логической, не поэтической точки зрения могут показаться «бессмысленными» и тем самым «неконкретными»; однако они конкретны, выражая состояние души. Этого не понимали современные критики Пушкина, не понимал О. Сомов, обрушившийся на Жуковского. Свой излюбленный образ «тишины», в том же значении, Жуковский вводит и в стихотворение «К месяцу» (также из Гете): «Он мне душу растворил сладкой тишиной». У Гете совсем иное: «Освобождаешь (облегчаешь) наконец-то мою душу».

Даже не «сладкая тишина», а то, что эта тишина «растворяет душу», — великое открытие Жуковского-лирика. Тем более великое, что переводит он самого Гете...

Своеобразие переводческих принципов Жуковского выразилось и в его балладах. Очень часто он обогащал произведение дополнительной гаммой красок и чувств. Даже там, где оригинал явно глубже психологически, мы вправе сказать, что Жуковский не просто ослабляет черты оригинала, но создает иные образы.

Так, мы можем наблюдать, как, в соответствии с общим строем своей поэзии, Жуковский в балладе (жанре

78

лиро-эпическом) усиливает и песенный лиризм, и поэтическую возвышенность душевного состояния:

При разлуке, при свиданье
       Сердце в тишине,
И любви твоей страданье
       Непонятно мне.

(«Рыцарь Тогенбург»)

В оригинале читаем: «Я могу видеть спокойно, как вы появляетесь, спокойно, как уходите. Тихий плач ваших глаз я не могу понять». Разумеется, шиллеровское «тихий плач ваших глаз» намного выразительнее психологически, чем «любви твоей страданье». Но Жуковский не идет по пути обыкновенного упрощения. И «разлука» и «свиданье», и «страданье любви» — обобщенные эмоциональные комплексы. «Сердце в тишине» — опять специфический для Жуковского образ. В балладе Шиллера точно определено место действия (Яффский берег); рыцарь опаздывает только на один день (героиня баллады накануне его приезда уходит в монастырь) и т. д. У Жуковского трагедия любви и равнодушия предстает в ореоле вечного томления по идеалу.

Разумеется, не всегда перемены, вносимые Жуковским, обогащают текст; в четвертой строфе читаем стертое, условно-элегическое «где цветет она» вместо шиллеровского «где веет ее дыхание» и т. д. Но вот кульминация баллады: герой созерцает монастырь, укрывший ту, кого он любит. Жуковский передает молитвенную влюбленность рыцаря, изменяя шиллеровский текст. У Шиллера: «где монастырь виднелся среди мрачных лип». У Жуковского:

Где меж темных лип светился
       Монастырь святой.

Монастырь этот свят для рыцаря вдвойне: и в силу религиозных воззрений, и потому, что там — возлюбленная. Шиллеровское «виднелся» имеет один, и притом не «поэтический», а общеупотребительный смысл. Жуковский заменяет его на «светился», и возникает некий символ. Вместо одного — три значения, углубляющих образ: монастырь светится в окружающей темноте («меж темных лип»), и — еще более символически — как «святая обитель», и, наконец, как светоч в восприятии влюбленного.

79

У Шиллера рыцарь «глядел на монастырь напротив, глядел часами на окно своей любимой, пока стукнет окно, пока милая покажется, пока дорогой образ в долину, вниз, склонится спокойно, ангельски кротко». У Жуковского — опять превращение реалий в символы (не удивительно, что он оказал влияние на русских символистов):

И душе его унылой
       Счастье там одно:
Дожидаться, чтоб у милой
       Стукнуло окно,
Чтоб прекрасная явилась,
       Чтоб от вышины
В тихий дол лицом склонилась,
       Ангел тишины.

В «Рыцаре Тогенбурге» усилено томление, вечное стремление к идеалу, к недостижимому «прекрасному»; Жуковский, кстати, самостоятельно вводит этот эпитет — «чтоб прекрасная явилась». Вместо шиллеровского «в долину, вниз» у Жуковского героиня склоняется от вышины»; причем «вышина» — и черта реального местоположения монастыря, и — в большей степени — символ возвышенной духовности. Жуковским создан образ «ангела тишины» и введена сама тема тишины, намеченная в предыдущей строке («тихий дол»), — она проходит через весь финал. Тишина — один из характернейших для Жуковского образов («О тихое небес задумчивых светило» — «Вечер»; «Душа полна прохладной тишиной» — «Рыбак»; «Сладкой тишиной» — «К месяцу»; «Смущая тишину паденьем» — «Славянка» и т. д.).

Если в «Рыцаре Тогенбурге» Жуковский все же уступает Шиллеру, то он несомненный «соперник» Вальтера Скотта в балладе «Замок Смальгольм, или Иванов вечер». Описательная часть этой баллады великолепна по вещественности и точности словесных образов:

Но в железной броне он сидит на коне;
       Наточил он свой меч боевой;
И покрыт он щитом, и топор за седлом
       Укреплен двадцатифунтовой.

Тяжелое напряжение нагнетается и размером (анапест), и звукописью (повторение звуков «п» и «т»), и громоздкостью слова «двадцатифунтовой», соответствующего

80

по своему положению в стихе четырем, пяти и шести словам в предыдущих трех строках и падающего всей своей тяжестью в конце строфы. Эта строфа является подлинным шедевром Жуковского.

Иначе, чем в оригинале, Жуковский развивает и лирическую тему. У Шиллера героиня говорит своему возлюбленному, склоняя его к свиданию в неурочный час: «Да что ты, слабодушный рыцарь! Ты не должен говорить мне «нет». Вечер этот приятен и при встрече любовников стоит целого дня». У Жуковского:

О, сомнение прочь! безмятежная ночь
       Пред великим Ивановым днем
И тиха, и темна, и свиданьям она
       Благосклонна в молчанье своем.

Этой приподнятости колорита нет в приведенной строфе оригинала («О, сомнение прочь!» вместо «да что ты», «безмятежная ночь» вместо «вечер этот приятен»). Жуковским вводится выражение «великий Иванов день», и слово «великий», относясь непосредственно к «Иванову дню», окрашивает весь контекст, возвышая самую тему любви (заодно Жуковский снимает слово «любовники»). Принадлежит Жуковскому и образ ночи, «тихой и темной», «благосклонной в молчанье своем».

Жуковский — крупнейший мастер создания словесного образа. Иногда решающее значение в построении образа имеет у него не столько лексика, сколько интонация и синтаксис.

Озарися, дол туманный;
Расступися, мрак густой;
1   2   3   4   5   6   7   8   9


написать администратору сайта