Главная страница

Звегинцев В.А. - Очерки по общему языкознанию. Очерки по общему языкознанию


Скачать 0.87 Mb.
НазваниеОчерки по общему языкознанию
АнкорЗвегинцев В.А. - Очерки по общему языкознанию.doc
Дата30.03.2018
Размер0.87 Mb.
Формат файлаdoc
Имя файлаЗвегинцев В.А. - Очерки по общему языкознанию.doc
ТипДокументы
#17427
КатегорияЯзыки. Языкознание
страница24 из 31
1   ...   20   21   22   23   24   25   26   27   ...   31
идения» объединены и связаны в мыслительные единства.

Если исключить эти зависящие от человеческой оценки образования, то, видимо, от остальных слов, обо­значающих растительный мир, можно ожидать большей обусловленности сущностью самих вещей. Но это от<309>нюдь не значит, что в них находит отражение внутрен­няя структура растительного царства. Возьмем, напри­мер, слова Beere, Blume. Не случайно, что в словарях (вроде словаря Г. Пауля) не даются определения их значений. Трудно ли это сделать или они разумеются сами по себе? Попробуем определить Beere (ягоды) как «род плодов с мясистой оболочкой, в которую включены семена»; в этом случае наряду с «подлинными» ягода­ми — Johanisbeeren (смородиной), Heidelbeeren (черни­кой), мы должны будем отнести сюда также и Orangen (апельсины), Gurken (огурцы) и даже Дpfel (яблоки) и Birnen (груши), которые обычно не считаются ягодами, в то время как, с другой стороны, самые обычные Beeren (ягоды), как Himbeeren (малина), Erdbeeren (земляни­ка) оказываются вовсе и не Beeren, a Schein- und Sammelfrьchte (мнимые или сборные плоды). Очевидно, «область значений» Beeren (ягод) также определяется «мыслительным промежуточным миром»; в форме, вели­чине, строении этих плодов содержатся определенные предпосылки, но «ягодами» они становятся на основании человеческих суждений, которые ни в коем случае нель­зя представлять в форме идей, стоящих за явлениями в готовом виде. И, конечно, нельзя эти образования при­нимать как «само собой разумеющиеся»; надо вскрывать принцип, на котором они основываются»20.

В том, как язык классифицирует предметы и явления внешнего мира, какие отношения устанавливает он меж­ду ними, как их оценивает со своей «человеческой точки зрения», Л. Вайсгербер и усматривает «мировоззрение языка» и именно на вскрытие этих своеобразий каждого языка и направляет свое исследование, интересуясь в первую очередь «картиной мира» немецкого языка. Эта картина не является стабильной, но подвергается посто­янным изменениям в процессе исторического развития языка. «Известно, — говорит по этому поводу Л. Вайс­гербер, — что многие слова, относящиеся к животному царству, обладали в средневерхненемецком иными «зна­чениями», нежели те, какими они обладают в современ­ном немецком: средневерхненемецкое tier не является общим обозначением для всего животного мира, но озна<310>чает только «четвероногих диких зверей» (в противопо­ложность vihe — «домашним животным»); средневерхне­немецкое Wurm гораздо шире, чем современное Wurm (червь), так как включает не только Schlangen (змей) и Drachen (драконов), но и Spinnen (пауков) и Raupen (гусениц); средневерхненемецкое vogel (птица) охваты­вает также Bienen (пчел), Schmetterlinge (бабочек) и даже Fliegen (мух). Если сравнить все совокупности слов, то выявляется, что имеют место не отдельные «сме­щения значений», но что весь животный мир в средневерхненемецком строился совершенно иначе, чем в со­временном немецком языке. Мы не обнаруживаем обще­го обозначения в средневерхненемецком для животных вообще, только выделение отдельных их групп: с одной стороны, домашние животные — vihe, с другой — четыре подразделения диких животных, группирующихся по способу движения: tier (бегающее животное), vogel (ле­тающее животное), wurm (ползающее животное), visch (плавающее животное). Это четко членящаяся картина, но она совершенно не совпадает ни с зоологическими классификациями, ни с состоянием ее в современном не­мецком языке. Так же как в отношении современного немецкого языка, мы можем сказать о средневерхне­немецком, что и в нем речь идет об особой языковой картине мира»21.

Подобного рода различия, разумеется, отчетливее всего проявляются при сопоставлении разных и в осо­бенности достаточно далеких друг от друга языков. Сам Вайсгербер проводит свои исследования по преимуще­ству в пределах немецкого языка (приемом сравнения языков широко пользуется Уорф), но различию языков он придает большое философское, лингвистическое, культурно-историческое и даже эстетическое и правовое значение. Он указывает на односторонность, известную «субъективность» мировоззрения каждого языка в отдельности. «Если бы, — пишет он, — у человечества существовал только один язык, то его субъективность раз и навсегда установила бы путь познания объективной действительности. Эту опасность предупреждает множе­ственность языков: множественность языков — это мно­жественность путей реализации человеческого дара ре<311>чи, она обеспечивает человечеству необходимое много­образие способов видеть мир. Таким образом, неизбеж­ной односторонности одного единственного языка мно­жественность языков противопоставляет обогащение по­средством многообразности мировоззрений, что препят­ствует также и переоценке единичного способа познания как единственно возможного. Эту мысль наилучшим об­разом передает классическая формулировка Гумбольд­та: «Взаимная зависимость мышления и слова ясно сви­детельствуют о том, что язык есть не столько средство устанавливать уже известные истины, сколько в значительно большей степени открывать еще неизвестные. Различие языков заключается не в различиях звуковой оболочки и знаков, но в различии самих мировоззрений... Каждый человек может приблизиться к объективному миру не иначе, как в соответствии со своим способом по­знания и ощущения, т. е. субъективным путем». Каждый отдельный язык и есть такой субъективный путь собст­венной оценки»22.

Таковы в очень общих чертах взгляды Л. Вайсгербера на отношения, существующие между языком и мыш­лением. Схожими путями стремится исследовать эту проблему и Бенджамен Уорф, заимствовавший общую идею своей гипотезы у известного американского языко­веда Э. Сепира. В отличие от Вайсгербера американский ученый обращает основное внимание на различия грамматических структур языков, которые нагляднее всего вскрываются посредством сопоставления этих структур23.

Сепир также исходит из того общего тезиса, что язык есть не столько средство для передачи общественного опыта, сколько способ определения его для говорящих на данном языке. «Язык, — пишет он, — не просто более или менее систематизированный инвентарь различных элементов опыта, имеющих отношение к индивиду (как это часто наивно полагают), но также замкнутая в себе, творческая и символическая система, которая не только соотносится с опытом, в значительной мере приобретен­ным помимо ее помощи, но фактически определяет для<312> нас опыт посредством своей формальной структуры и вследствие того, что мы бессознательно переносим свойственные ей особенности в область опыта. В этом отно­шении язык напоминает математическую систему, кото­рая отражает опыт в действительном смысле этого слова только в самых своих элементарных началах, нос тече­нием времени превращается в замкнутую систему поня­тий, дающую возможность предугадать все возможные элементы опыта в соответствии с определенными принятыми формальными правилами... [Значения] не столько раскрываются в опыте, сколько накладываются на него вследствие тиранической власти, которой лингвистиче­ская форма подчиняет нашу ориентацию в мире»24.

Эти мысли своего учителя Уорф развивает следую­щим образом: «...лингвистическая система (другими сло­вами, грамматика) каждого языка не просто передаточ­ный инструмент для озвученных идей, но скорее сама творец идей, программа и руководство для интеллекту­альной деятельности человеческих индивидов, для ана­лиза их впечатлений, для синтеза их духовного инвента­ря... Мы исследуем природу по тем направлениям, кото­рые указываются нам нашим родным языком. Категория и формы, изолируемые нами из мира явлений, мы не берем как нечто очевидное у этих явлений; совершенно обратно — мир предстоит перед нами в калейдоскопиче­ском потоке впечатлений, которые организуются нашим сознанием, и это совершается главным образом посредством лингвистической системы, запечатленной в нашем сознании»25.

Исследуя языки американских индейцев (в частности, язык хопи), Уорф из сопоставления их с английским или же с условным языком SAE (т. е. Standard Average European — «среднеевропейский стандарт»), объединяю­щим в себе особенности обычных европейских языков — английского, немецкого, французского, черпает примеры для иллюстрации своего принципа лингвистической относительности или положения о том, что «люди, использующие резко отличную грамматику, понуждаются сво­ими грамматическими структурами к различным типам<313> наблюдений и к различной оценке внешне тождественных предметов наблюдения и поэтому в качестве наблюдателей не могут быть признаны одинаковыми, так как обладают различными взглядами на мир»26. Как и Вайсгербер, он устанавливает существование «мыслительно­го мира», который определяет совершенно в духе Гум­больдта. «Этот «мыслительный мир», — пишет он, — есть микрокосм, который человек повсюду носит с собой и с помощью которого он измеряет и познает все, что толь­ко в состоянии, в макрокосме»27. На основе всех этих предпосылок Уорф и делает свой главный вывод о том, что «каждый язык обладает своей метафизикой». Этот вывод фактически повторяет утверждение Вайсгербера о наличии у каждого языка своего мировоззрения, запечатленной в структуре языка особой «картины мира».

Какие же языковые факты дают основание Уорфу делать подобные выводы о том, что язык определяет мышление? В качестве иллюстрации того, что он разумеет под руководящей ролью языка в «нормах поведе­ния» человека, Уорф приводит пример из своей практики инженера по противопожарным устройствам (что было его основной специальностью). Он рассказывает о том, что, как им было установлено, люди у складов с над­писью «пустые бензиновые контейнеры» ведут себя го­раздо беззаботней и допускают известные вольности в обращении с огнем, нежели у складов с надписью «бен­зиновые контейнеры», хотя первые из-за взрывчатых испарений более опасны в пожарном отношении, чем вторые. Это происходит потому, объясняет Уорф, что слово «пустой» предполагает отсутствие опасности и лю­ди соответственно реагируют на заложенную в самом слове идею беззаботности, они подчиняются «тирании слова», если употреблять выражение Ст. Чейза28. Тем самым человек в своем мышлении и в поведении идет на поводу у языка.

Как уже указывалось, различие в «метафизике» языков лучше всего постигается путем сопоставления<314> языков и особенно их грамматической структуры, в эле­ментах которой фиксируются основные категории лингвистической «метафизики». Именно из-за грамматиче­ских различий даже самые простые словосочетания иног­да с большим трудом поддаются переводу с одного язы­ка на другой. Так, английское his horse (его лошадь) и his horses (его лошади) чрезвычайно трудно перевести на язык навахо, так как он не только не имеет категории множественности для имен, но и не обладает различиями между английскими притяжательными местоимениями his, her, its и their. Дело усложняется еще и тем, что язык навахо делает различия между третьим лицом, пси­хологически близким говорящему, и третьим лицом, психологически далеким говорящему29.

Не безынтересно познакомиться и с манерой истол­кования Уорфом различий грамматических структур языков с целью показа специфической для них «лингвистической метафизики». Так, анализируя состав общих категорий в языке SAE и в языке хопи, Уорф следую­щим образом устанавливает различия во временной системе их глаголов: «Трехвременная система глагола в SAE окрашивает все наше мышление относительно вре­мени. Эта система сливается с более широкой схемой объективизации субъективного восприятия длительности, проявляющейся и в других элементах языка — в двучленной формуле, применимой к именам вообще, к именам с временным значением, к категории множе­ственности и исчисляемости. Эта объективизация позво­ляет нам мысленно «выстроить времена в ряд». Пред­ставление о времени как об определенном ряде гармонирует с системой трех времен, в то время как двувременная система более раннего и более позднего времени, очевидно, больше соответствует чувству длительности, как она дается нам в опыте. В нашем сознании нет про­шедшего, настоящего и будущего, а есть только единство, составляющее комплекс. Все — в сознании, но это все — в совместном виде. И чувственное и внечувственное. Чувственным мы можем назвать то, что мы видим, слы­шим, ощущаем — «настоящее», тогда как во внечувственном объединяется безграничный мир памяти, именуе<315>мый «прошлым», и область веры, интуиции и неопреде­ленности — «будущее». Но все — и чувственное, и па­мять, и предположение — существует в сознании совместно — ничто в нем не делится на то, что «еще не насту­пило», или «было однажды, но не теперь». Реальное время наше сознание отражает как процесс становления «более поздним», изменяющим определенные отношения необратимым образом. В этом отнесении к «более позд­нему» или в установлении «длительности», как мне ка­жется, заключается постоянный контраст между самым недавним, позднейшим, находящимся в фокусе внимания, и остальным — «более ранним». Немало языков прекрасно обходятся двумя временными формами, соответствующими этому постоянному отношению «более позднего» и «более раннего». Конечно, мы можем сконструировать и постигнуть сознанием систему из прошло­го, настоящего и будущего в виде объективированного расположения точек на линии. На это и ориентирует нас общая тенденция к объективации, а наша система вре­мен демонстрирует это.

Настоящее время (present tens) в английском обна­руживает наименьшую гармонию с основным отноше­нием времен. Его как бы заставляют выполнять различ­ные и не связанные друг с другом функции. Одна функ­ция превращает его в объективированное среднее звено, находящееся между объективированным прошлым и объективированным будущим — в повествовании, обсуж­дении, аргументации, логике, философии. Другая функция знаменует включение в чувственную область: I see him (я вижу его). Третья — используется для обычной или очевидной констатации: We see with our eyes (мы видим своими глазами). Эти различные употребления вносят хаос в мысль, чего, однако, мы обычно не осознаем.

В языке хопи в этом отношении все обстоит совер­шенно по-другому. Глаголы не имеют «времен», по­добных нашим, но обладают формами констатации («утверждения»), аспектами, соединяющими предложе­ния формами (наклонениями), которые вносят в речь большую точность. Формы констатации указывают, что говорящий (но не субъект) сообщает о ситуации (соот­ветствует нашему прошедшему или настоящему), или ожидает ее наступления (соответствует нашему будуще<316>му), или же констатирует ситуацию (соответствует описанному выше «объективному» употреблению нашего настоящего времени). Аспекты указывают на различные степени длительности и различные виды тенденций «в течение этой длительности». Как мы видим, ничто не указывает на то, что одно событие происходило раньше, чем другое, когда речь идет о двух событиях. Но потреб­ность в этом не возникает до тех пор, пока не употреб­ляются два глагола, т. е. два предложения. В этом слу­чае «наклонения» указывают на отношения между предложениями, включающие отношения более раннего к более позднему или же одновременности. Кроме того, существует множество отдельных слов, выражающих подобные же отношения и уточняющих наклонения и аспекты. Функции нашей трехвременной системы с ее трехчленным расположением на линии объективирован­ного «времени» распределены между различными глагольными категориями, отличными от наших времен. Язык хопи не располагает другими средствами для пере­дачи объективированного времени, но это нисколько не мешает ему находить в своих формах способы выраже­ния отношений, существующих в реальных ситуациях»30.

Из подобного рода лингвистических предпосылок (особых метафизических качеств языков) Уорф считает возможным делать выводы о нормах поведения и умственном складе носителей соответствующих языков. Так, формы и содержание западной цивилизации, по его мнению, обусловлены характером языков SAE. «Ньюто­новские понятия пространства, времени и материи не есть данные интуиции, — утверждает он. — Они даны культурой и языком. Именно оттуда взял их Ньютон»31. И далее он детализирует эту мысль: «Наше объективи­зированное представление о времени соответствует историчности и всему, что связано с регистрацией фактов, в то время как представление хопи противоречит это­му... Наше объективизированное время вызывает в представлении что-то вроде ленты или свитка, разделен­ного на равные отрезки, которые должны быть заполне<317>ны записями. Письменность несомненно способствовала нашей языковой трактовке времени, так же как послед­няя направляла использование письменности. Благодаря этому взаимообмену между языком и всей культурой мы получаем, например:

1. Записи, дневники, бухгалтерию, счетоводство, ма­тематику, стимулированную учетом.

2. Интерес к точной последовательности — датиров­ку, календари, хронологию, часы, исчисление зарплаты по времени, время, как оно применяется в физике.

3. Летописи, хроники — историчность, интерес к про­шлому, археологию, проникновение в прошлые периоды, как оно выражено в классицизме и романтизме.

Подобно тому, как мы представляем себе наше объ­ективизированное время простирающимся в будущем так же, как оно простирается в прошлом, наше представ­ление о будущем складывается на основании записей прошлого, и по этому образцу мы вырабатываем про­граммы, расписания, бюджеты. Формальное равенство якобы пространственных единиц, с помощью которых мы измеряем и воспринимаем время, ведет к тому, что мы рассматриваем «бесформенное явление» или «суб­станцию» времени как нечто однородное и пропорцио­нальное по отношению к какому-то числу единиц. Так, стоимость исчисляем пропорционально затраченному времени, что приводит к созданию целой экономической системы, основанной на стоимости, соотнесенной со временем: заработная плата (количество затраченного вре­мени постоянно вытесняет количество вложенного тру­да), квартирная плата, кредит, проценты, издержки по амортизации и страховые премии. Конечно, эта некогда созданная обширная система продолжала бы существо­вать при любом лингвистическом понимании времени, но сам факт ее создания, обширность и та особая форма, которая ей присуща в западном мире, находится в пол­ном соответствии с категориями языков SAE. Трудно сказать, возможна была бы или нет цивилизация, подобная нашей, с иным лингвистическим пониманием вре­мени. Во всяком случае нашей цивилизации присущи определенные лингвистические категории и нормы пове­дения, складывающиеся на основании данного понимания времени, и они полностью соответствуют друг другу... Наш лингвистически детерминированный мысли<318> тельный мир не только соотносится с нашими культур­ными идеалами и установками, но захватывает даже наши собственно подсознательные действия в сферу своего влияния и придает им некоторые типические черты»32.

Таковым рисуется в изложении Уорфа то мощное влияние, которое оказывают на нормы человеческого поведения и мышления различные «метафизики» языков.

Для того чтобы дать правильную оценку этой тео­рии, надо располагать недвусмысленными ответами на ряд вопросов.

Весьма важным является вопрос о происхождении подобного рода «метафизики» у языков. Каким образом они возникают и что способствует их возникновению? Наконец, в каком отношении «метафизика» языка нахо­дится с культурой народа, поскольку Уорф всю пробле­му рассматривает в контексте: язык и культура?

У самого Уорфа ответ на эти вопросы можно найти в следующих его словах: «Каким образом исторически создается переплетение языка, культуры и поведения человека? Что было первичным — лингвистические мо­дели или культурные нормы? В основном они возникают совместно, оказывая постоянное влияние друг на друга. Но в этом содружестве природа языка является фактором, который ограничивает его свободную гибкость и весьма властным образом устанавливает пути развития. Это происходит потому, что язык представляет систему, а не собрание норм. Крупные системообразующие един­ства могут развивать новые явления чрезвычайно медленно, в то время как другие культурные инновации возникают с относительной быстротой. Язык, таким об­разом, воплощает массовое сознание, он подвергается влиянию инноваций и усовершенствований, но поддается им в незначительной степени. ..»33. И в другом месте: «Понятия «времени» и «субстанции» не даются в опыте людям абсолютно одинаковым образом, но зависят от природы языка или языков, с помощью которых развиваются эти понятия. Они зависят не столько от частной системы (например, времен или имени) в пределах дан­ного грамматического строя, сколько от способов анали<319>за и сообщения опыта, фиксированных в языке в виде особой «манеры речи» и выражающихся в форме типич­ных грамматических классификаций, так что такая «ма­нера» может включать лексические, морфологические, синтаксические и другие в иных случаях несоотносимые средства, скоординированные в определенную структуру согласованных элементов»34. И, наконец, «между культурными нормами и лингвистическими моделями суще­ствуют связи, но не корреляции или прямые соответст­вия... Существуют случаи, где «манеры речи» находятся в отношениях тесного взаимопроникновения с общей культурой (хотя это положение и не обязательно носит универсальный характер), и при таком взаимопроникно­вении существуют связи между языковыми категориями, различными поведенческими реакциями и формами, ко­торые принимает развитие различных культур... Эти связи вскрываются не посредством сосредоточения внимания на типичных данных лингвистических, этнографических или социологических описаний, а исследованием культуры и языка (в тех случаях, когда они совме­стно развивались исторически значительное время) как целого, в котором должна существовать взаимозависимость обеих этих областей; на открытие ее и должно быть направлено исследование»35.

Таким образом, и в гипотезе Сепира-Уорфа, как и у Л. Вайсгербера, в конце концов возникает неизвестная иррациональная величина, которая обусловливает ста­новление в языке определенной «метафизики», обеспечивающей ему ведущую роль по отношению к мышлению и нормам поведения, и которая устанавливает формы взаимопроникновения языка и культуры.

В. Гумбольдт с предельной определенностью называл эту иррациональную величину, обеспечивающую в ко­нечном счете возникновение замыкающих человеческий разум магических «кругов» и создающую особые «миро­воззрения» языков. Язык есть душа во всей ее совокуп­ности, — писал он. — Он развивается по законам духа36.<320>

Следовательно, дух и есть искомая величина. В этом объяснении все ясно, и оно не требует детальных ком­ментариев. Но прямолинейная наивность такого объяс­нения неприемлема для Вайсгербера и Уорфа так же, впрочем, как и тот путь, которым в изучении данной про­блемы идет материалистическая наука. Вайсгерберу ка­жется, что сам языковый материал в данном случае толкает исследователя на какой-то третий, промежуточный путь. Он пишет в этой связи: «В антитезе идеализм — ре­ализм (так Вайсгербер называет материалистическую трактовку проблемы. —
1   ...   20   21   22   23   24   25   26   27   ...   31


написать администратору сайта