Акадаем чтение????Воображаемые сообщества. Benedictandersonimaginedcommunities
Скачать 7.04 Mb.
|
Время новое и старое Если для креолов Нового Света странные топонимы, рассмотренные выше, образно репрезентировали их зарождающуюся способность представлять самих себя в 11, Память и забвение 209 воображении как сообщества, параллельные и сопоставимые с сообществами Европы, то чрезвычайные события последней четверти XVIII в. почти мгновенно придали этой новизне абсолютно новый смысл. Первым в ряду этих событий было, несомненно, принятие в 1776 г. Декларации независимости (тринадцати колоний) вкупе с успешной военной защитой этой декларации в последующие годы. Эта независимость (а вместе стем и то обстоятельство, что это была независимость республики переживалась как нечто абсолютно беспрецедентное, нов тоже время, в силу самого ее существования, совершенно резонное. Поэтому когда в 1811 г. история предоставила венесуэльским революционерам возможность разработать проект конституции Первой Венесуэльской Республики, они не увидели ничего зазорного в том, чтобы позаимствовать слово в слово конституцию Соединенных Штатов Америки. Ибо то, что написали люди в Филадельфии, выглядело в глазах венесуэльцев нечем- то сугубо североамериканским, а скорее чем-то таким, в чем присутствовала универсальная истина и ценность. Вскоре после того, в 1789 г, бурные события в Новом Свете получили параллель в Старом Свете в лице вулканического извержения Французской революции13. Сегодня трудно воссоздать в воображении те условия жизни, в которых нация переживалась как нечто совершенно новое. Но именно таки обстояло дело в ту эпоху. Декларация независимости 1776 г. не содержит абсолютно никаких ссылок ни на Христофора Колумба, ни на Роанок, ни на отцов-пилигримов; в ней не приводится никаких оснований, призванных как-либо оправдать независимость, исторически, в смысле превознесения древности американского народа. Что удивительно, ни разу даже не упоминается американская нация. Глубокое ощущение того, что происходит радикальный разрыв с прошлым — открывшийся разрыв в континууме истории быстро распространилось вширь. Ничто так ярко не иллюстрирует эту интуицию, как принятое 5 октября г. Национальным конвентом решение отказаться от древнего христианского календаря и начать новую мировую эпоху с Первого Года, приняв заточку отсчета свержение старого режима и провозглашение 22 сентяб Б. Андерсон. Воображаемые сообщества ря 1792 г. Республики. (Ни одна последующая революция не обладала до такой степени этой возвышенной уверенностью в новизне, и не в последнюю очередь потому, что Французскую революцию всегда мыслили как пред шественницу.) Из этого глубокого ощущения новизны родилось также выражение nuestra santa revoluciôn наша святая революция замечательный неологизм, придуманный Хосе Мария Морелосом-и-Павоном (провозгласившим в 1813 г. Мексиканскую Республику) незадолго до того, как его казнили испанцы. Оттуда же и указ Сан-Мар- тина 1821 г, чтобы э будущем местных жителей не называли более индейцами или туземцами они дети и граждане Перу и впредь будут известны как перуанцы. Эта сентенция делает с индейцами и/или туземцами тоже самое, что сделал Конвент в Париже с христианским календарем он упразднил обесчещенное именование старого времени и открыл совершенно новую эпоху. Выражения Перуанцы и Первый Год, стало быть, помечают риторической фигурой глубокий разрыв с существующим миром. Но долго так продолжаться не могло, причем по тем же причинам, которые в первую очередь ниспровергли чувство разрыва. В последней четверти XVIII века одна только Британия производила в год от 150 до 200 тысяч наручных часов, значительная часть которых шла на экспорт. А в целом по Европе их производство, по всей видимости, приближалось к 500 тысячам штук ежегодно. Периодическая пресса стала к тому времени привычным элементом городской цивилизации. Стал таковыми романс его впечатляющими возможностями для представления одновременных действий в гомогенном пустом времени. Вселенский хронометраж, благодаря которому стали мыслимы наши синхронические трансокеанские спаривания, все более переживался как источник всецело посюстороннего понимания социальной причинности в виде последовательного ряда, или серии и это мироощущение стремительно закрепляло свою власть над западным воображением. Отсюда понятно, почему не прошло и двух десятилетий после Провозглашения Первого 11. Память и забвение 211 Года, как стали учреждаться первые академические кафедры Истории в 1810 г. в Берлинском университете, а в 1812 г. в наполеоновской Сорбонне. Ко второй четверти века История официально утвердилась в положении образовательной дисциплины, окруженной целой свитой профессиональных журналов. Первый Год очень быстро уступил место 1792 году от P. X ., а революционные разрывы 1776 и 1789 гг. стали изображаться как вкрапления в поступательный ход истории и, тем самым, как исторические прецеденты и модели*0. Следовательно, перед участниками националистических движений, так сказать, второго поколения, те. движений, развившихся в Европе в промежутке с 1815 по 1850 гг., также как и перед поколением, унаследовавшим независимые национальные государства обеих Америк, закрылась возможность пережить еще раз / тот первый чудесный беспечный экстаз своих революционных предшественников. По разным причинами с разными последствиями эти две группы открыли, тем самым, процесс генеалогического прочтения национализма — прочтения его как выражения поступательно непрерывной исторической традиции. Новые национализмы в Европе почти сразу же стали представлять себя в своем воображении пробудившимися ото сна и этот троп был Америкам совершенно чужд. Уже в 1803 г. (как мы увидели в главе 5) молодой греческий националист Адамандиос Кораис рассказывал сочувствующей ему парижской аудитории Впервые в истории греческая нация обозревает отвратительное зрелище собственного невежества и впадает в трепет, отмеряя глазом расстояние, отделяющее ее от славы ее предков. Здесь мы имеем идеальный пример перехода от Нового Времени к Старому. В слове впервые все еще слышится отзвук разрывов 1776 и 1789 годов, но влюбленные глаза Кораиса обращены не вперед, не в сан-мар- тиновское будущее они с трепетным восторгом оглядываются назад, на славу предков. Потребовалось совсем немного времени, чтобы эта опьяняющая двойственность постепенно исчезла, а на ее место пришло модульное непрерывное пробуждение от хронологически отмеренно Б. Андерсон. Воображаемые сообщества го, стилизованного в духе A.D. дремотного оцепенения гарантированное возвращение к первозданной сущности. В удивительную популярность этого тропа, несомненно, внесли свою лепту много разных элементов. Исходя из наших задач, упомяну только два. В первую очередь, этот троп вобрал в себя то чувство параллельности, из которого родились американские национализмы и которое было колоссально усилено в Европе успехом американских националистических революций. Этим, видимо, и объясняется то странное обстоятельство, что националистические движения вырвались на поверхность в цивилизованном Старом Свете настолько явно позже, чем в варварском Новом Истолкованный как позднее пробуждение, хотя бы и спровоцированное издалека, этот факт открыл таившуюся за вековым сном бездонную древность. Во-вторых, этот троп обеспечил решающую по значимости метафорическую связь между новоевропейски ми национализмами и языком. Как уже отмечалось, основные государства Европы XIX века были обширными многоязычными политиями, границы которых почти никогда не совпадали с границами языковых сообществ. Большинство их образованных членов унаследовали со времен средневековья привычку мыслить некоторые языки если уж не латинский, то хотя бы французский, английский, испанский или немецкий — как языки цивилизации. Богатые голландские бюргеры XVIII века гордились тем, что говорили у себя дома только по французски немецкий был языком воспитания во многих западных районах Российской империи не меньше, чем в чешской Богемии. До конца XVIII века никто даже не помышлял, что эти языки принадлежат какой-то территориально определенной группе. Однако в скором времени по причинам, которые мы коротко описали в главе нецивилизованные народные языки стали выполнять такую же политическую функцию, какую раньше выполнял Атлантический океан функцию отделения подчиненных национальных сообществ от древних династических государств. Атак как в авангарде большинства европейских массовых националистических движений стояли образованные люди, зачастую не привык 11. Память и забвение 213 шие пользоваться этими народными языками, то данную аномалию необходимо было как-то объяснить. Ничто так не подходило для этой цели, как сон, ибо он позволял этим интеллигенциями буржуазиям, начинавшим сознавать себя чехами, венграми или финнами, представить свое изучение чешского, венгерского или финского языка, фольклора и музыки как новое открытие чего-то такого, что в глубине души все всегда знали. (К тому же, как только национальность начинает мыслиться в категориях преемственности и непрерывности, мало что выглядит более глубоко укорененным в истории, чем языки, истоки которых никогда невозможно датировать23.) В Америках дело обстояло иначе. С одной стороны, км годам XIX века национальная независимость почти везде получила международное признание. Тем самым она превратилась в наследие ив качестве наследия — вынуждена была войти в генеалогический ряд. С другой стороны, развивающиеся в Европе новшества еще небыли доступны. В американских националистических движениях вопрос о языке никогда не ставился. Как мы увидели, именно наличие общего с метрополией языка (а также общей религии и общей культуры) сделало возможными первые опыты национального воображения. Есть, разумеется, несколько любопытных случаев, в которых можно разглядеть ранние проявления своего рода европейского мышления. Например, «Американскийсло варь английского языка Ноа Уэбстера 1828 г. издания те. второго поколения) был задуман с целью официально санкционировать американский язык как язык, чья родословная отлична от родословной английского языка. В Парагвае сложившаяся в XVIII веке среди иезуитов традиция пользоваться языком гуарани дала возможность этому радикально неиспанскому туземному языку стать национальным языком в годы долгого, отравленного ксенофобией диктаторского правления Хосе Гаспара Родригеса де Франсиа (1814—1840). Однако в целом любая попытка придать национальности историческую глубину с помощью языковых средств упиралась в непреодолимые затруднения. Практически все креолы институционально привязывались (через школы, печат Б. Андерсон. Воображаемые сообщества ные издания, административные привычки и т. д) к европейским языкам, а не к аборигенным языкам Америки. Любое преувеличенное внимание к языковым родословным угрожало ударить прежде всего по той памяти о независимости, которую важнее всего было сохра нить. Решение, в конце концов ставшее пригодным как для Нового, таки для Старого Света, было найдено в Истории или, скорее, Истории, особым образом прописанной. Мы уже заметили, с какой скоростью вслед за объявлением Первого Года последовало учреждение кафедр истории. Как отмечает Хейден Уайт, не менее поразительно, что все пять ведущих гениев европейской историографии родились в четверть столетия, последовавшую за разрывом времени Национальным Конвентом Ранке в 1795, Мишле — в 1798, Токвиль — в 1805, а Маркс и Буркхардт — в 181824. И, наверное, естественно, что из этих пяти именно Мишле, назначивший сам себя историком Революции, дает нам самый яркий пример рождения национального воображения, ибо он первый стал сознательно писать от лица умерших. Вот характерная выдержка из его труда, chaque mort laisse un petit bien, sa mémoire, et demande qu’on la soigne. Pour celui qui n’a pas d’amis, il faut que le magistrat y supplée. Car la loi, la justice, est plus sûre que toutes nos tendresses oublieuses, nos larmes si vite séchées. Cette magistrature, c’est l’Histoire. Et les morts sont, pour dire comme le Droit romain, ces miserabiles personae dont le magistrat doit se préoccuper. Jamais dans ma carrière je n’ai pas perdu de vue ce devoir de l’ historien. J’ ai donné a beaucoup de morts trop oubliés l’ assistance dont moi-même j’aurai besoin. Je les ai exhumés pour une seconde vie... Ils vivent maintenant avec nous qui nous sentons leurs parents, leurs amis. Ainsi se fait une famille, une cité commune entre les vivants et les Здесь ив других местах Мишле ясно дал понять, что те, кого он выводит из могил, — это никоим образом неслучайное собрание забытых, безымянных умерших. Это те, чьи жертвы, принесенные на протяжении Истории, сделали возможным разрыв 1789 г. и осознанное появление французской нации, пусть даже сами эти жертвы и не воспринимались как таковые теми, кто их принес В 1842 гон написал об этих умерших «Il leur faut un Oedipe qui leur explique leur propre énigme dont ils n’ont pas eu le sens, qui leur ap 11. Память и забвение ce que voulaient dire leurs paroles, leurs actes, qu’ils n’ont pas compris» Им нужен Эдип, который бы разъяснил им их действительную тайну, смысла которой они сами не разумели, который бы поведал им, что подразумевали на самом деле их речи и их поступки, коих они сами не понимали Эта формулировка, вероятно, беспрецедентна. Мишле не только покусился направо говорить от имени колоссального числа анонимных умерших, но и авторитетно заявил, что может сказать, о чем они на самом деле думали и чего они на самом деле хотели, поскольку сами они этого не понимали. Отныне молчание умерших перестало быть помехой для эксгумации их глубочайших желаний. В русле этого умонастроения все больше и больше националистов второго поколения в обеих Америках, да и повсюду, учились говорить от лица умерших, установление языковой связи с которыми было невозможным или нежелательным. Это чревовещание наоборот помогло расчистить дорогу сознательному indigenismo, особенно в Южных Америках. Пограничный случай мексиканцы, говорящие по-испански от лица доколумбовых индейских цивилизаций, языков которых они не понимают. Насколько революционна была такая эксгумация, становится предельно ясно при сопоставлении ее с формулировкой Фермина де Варгаса, приведенной в главе 2. Ибо там, где Фермин все еще бодро рассуждал об истреблении живых индейцев, многие из его политических внуков стали одержимы воспоминаниями о них и даже говорением от их лица — возможно, именно потому, что к тому времени те зачастую были уже истреб лены. Удостоверяющее подтверждение братоубийства Удивительно, что во «второпоколенческих» формулировках Мишле в центре внимания всегда оказывается эксгумация людей и событий, над которыми нависла угроза забвения. Он не видит нужды думать о «забыва Б. Андерсон. Воображаемые сообщества нии». Однако когда в 1882 г. — спустя более века после принятия Декларации независимости в Филадельфии и спустя восемь лет после смерти самого Мишле — Ренан опубликовал Qu'est-ce qu'une nation?> его главной заботой стала именно необходимость забвения. Давайте еще раз посмотрим на формулировку, которая уже приводилась нами ранее в главе 1: «Or l’essence d’ un nation est que tous les individus aient beaucoup de choses en commun, et aussi que tous aient oublié bien des choses... Tout citoyen français doit avoit oublié la Saint-Barthélemy, les massacres du Midi au ХШе siècle» [«A сущность нации в томи состоит, что все индивиды, ее составляющие, имеют между собой много общего и много разъединяющего их в тоже время забыли. Всякий французский гражданин должно быть позабыл ночь Св. Варфоломея, резни на юге в XIII ст.»]30. На первый взгляд, эти два предложения могут показаться прямолинейными. Тем не менее, при малейшем размышлении обнаруживается, насколько они на самом деле необычны. Замечаешь, например, что Ренан не видел никаких причин объяснять своим читателям, что означают выражения «la Saint-Barthélemy» или «les massacres du MidiauXIII-esiecle». A кто еще, как не французы, сразу, так сказать, сообразил бы, что за выражением «la Saint- Barthélemy» скрывается жестокий антигугенотский погром, устроенный 24 августа 1572 г. монархом Карлом IX из династии Валуа и его матерью-флорентийкой, аза истребление альбигойцев на обширных просторах от Пиренеев до Южных Альп, спровоцированное Иннокентием III, одним из гнуснейших виновников в когорте преступных римских пап Точно также Ренан не видел ничего необычного в том, чтобы допустить в умах своих читателей наличие таких воспоминаний, хотя сами эти события произошли соответственно и 600 лет назад. Что еще поражает, так это категорический синтаксис выражения doit avoir oublié не doit oublier) — обязан уже позабыть, — навевающий своим угрожающим тоном налоговых кодексов и законов о воинской повинности мысли о том, что уже позабыть древние трагедии является ныне первейшим гражданским долгом. Таким образом, читателям Ренана пред 11. Память и забвение 217 лагалось уже позабыть то, что они, исходя из слов самого Ренана, естественным образом помнили! Как объяснить этот парадокс Можно начать с наблюдения, что французское существительное единственного числа «la Saint-Barthélemy» заключает в единое целое убийц и убитых — те. католиков и протестантов, которые играли общую локальную роль в широкомасштабной нечестивой Священной войне, охватившей в XVI веке всю Центральную и Северную Европу, и уж точно не мыслили себя уютно собранными в категорию французы. Аналогичным образом, выражение массовые убийства на Юге в XIII столетии оставляет жертв и убийц неназванными, пряча их за чистой французскостью Юга. Читателям Ренана ненужно напоминать, что большинство альбигойцев, погибших в этих расправах, говорили на провансальском и каталанском языках, а их убийцы были родом из самых разных уголков Западной Европы. Следствием этих образных оборотов речи становится изображение отдельных эпизодов масштабных религиозных конфликтов средневековой и раннесовременной Европы как удостоверяюще братоубийственных войн между — кем же еще — конечно, братьями-французами. Мы можем быть уверены, что, предоставленные самим себе, французские современники Ренана в подавляющем большинстве, скорее всего, так никогда бы и не услышали ни они о «les massacres du Midi». А следовательно, здесь мы имеем дело с систематической историографической кампанией, развернутой государством главным образом через государственную систему образования, задачей которой было напоминание каждой молодой француженке и каждому молодому французу о серии древних массовых убийств, которые запечатлены теперь в сознаниях как родовая история. Вынуждение уже забыть те трагедии, в непрестанном напоминании о которых человек нуждается, оказывается типичным механизмом позднейшего конструирования национальных генеалогий. (Поучительно, что Ренан не говорит о том, что французский гражданин обязан уже забыть Парижскую коммуну. В 1882 г. память о ней была все еще реальной, а не мифической, причем достаточно Б. Андерсон. Воображаемые сообщества болезненной, чтобы затруднить прочтение ее как удостоверяющего братоубийства».) Не нужно и говорить, что во всем этом не было и нет ничего сугубо французского. Огромная педагогическая индустрия ведет неустанную работу, обязывая молодых американцев помнить/забывать военные действия 1861— 1865 гг. как великую гражданскую войну между братьями, а не между двумя суверенными нациями-госу дарствами, какими они короткое время были. (Тем не менее, мы можем быть уверены, что если бы вдруг Конфедерации удалось отстоять свою независимость, то эту гражданскую войну заменило бы в памяти что-нибудь совершенно небратское.) Учебники английской истории предлагают вниманию сбивающее столку зрелище великого Отца-основателя, которого каждого школьника учат называть Вильгельмом Завоевателем. Тому жеребенку не сообщают, что Вильгельм не говорил по-анг лийски и, по правде говоря, вообще не мог на нем говорить, поскольку английского языка в то время еще не было не говорят ребенку и о том, Завоевателем чего он был. Ибо единственно мыслимым современным ответом было бы Завоевателем англичан, — что превратило бы старого норманнского хищника во всего лишь более удачливого предшественника Наполеона и Гитлера. Следовательно, определение Завоеватель функционирует в качестве такого же эллипса, что и «la Saint-Barthélemy», напоминая о чем-то таком, что немедленно необходимо забыть. Таким образом, норманн Вильгельм и саксонец Гарольд встречаются в битве при Гастингсе если уж не как танцевальные партнеры, то, по крайней мере, как братья. Было бы, разумеется, слишком просто приписать эти удостоверяющие древние братоубийства одному только холодному расчету государственных функционеров. На другом уровне они отражают глубокую структурную трансформацию воображения, которую государство вряд ли вообще сознавало и над которой оно имело и до сих пор имеет лишь крайне незначительную власть. В е годы люди многих национальностей пошли воевать на Иберийский полуостров, поскольку увидели там арену 11. Память и забвение 219 где были поставлены на карту глобальные исторические силы и причины. Когда долголетний режим Франко построил Долину Павших, он ограничил право членства в этом угрюмом некрополе теми, кто, в его глазах, положил жизнь во всемирной борьбе с большевизмом и атеизмом. Однако на окраинах государства уже появлялась память об испанской гражданской войне. Только после смерти коварного тирана и последовавшего затем поразительно ровного перехода к буржуазной демократии в котором она сыграла решающую роль — эта память стала официальной. Почти также и колоссальная классовая война, бушевавшая с 1918 до 1920 гг. на просторах от Памира до Вислы, стала вспоминаться забываться в советском кино и литературе как наша гражданская война, хотя советское государство в целом придерживалось ортодоксального марксистского прочтения этой борьбы. В этом отношении креольские национализмы обеих Америк особенно для нас поучительны. Ибо, с одной стороны, американские государства былина протяжении многих десятилетий слабы, всерьез децентрализованы и весьма скромны в своих просветительских амбициях. С другой стороны, американские общества, в которых белые поселенцы оказались противопоставлены черным рабами наполовину истребленным туземцам, страдали от такого внутреннего раскола, какой Европе и не снился. Тем не менее, воображение этого братства, без которого не может родиться и подтверждение братоубийства, проявляется довольно рано, причем не без курьезной аутентичной массовости. На примере Соединенных Штатов Америки этот парадокс особенно хорошо виден. В 1840 г, в разгар жестокой восьмилетней войны с семинолами во Флориде (ив то самое время, когда Миш ле вызывал из прошлого своего Эдипа), Джеймс Фенимор Купер опубликовал повесть « Следопыт, четвертый из пяти необычайно популярных рассказов о Кожаном Чулке. В центре этого произведения (и всех других, кроме первого) находится, по выражению Лесли Фидлера, суровая, внешне почти никак не проявляющаяся, но несом- Б. Андерсон. Воображаемые сообщества ненная любовь между белым лесным человеком Натти Бампо и благородным делаварским вождем Чингачгу ком (Чикаго. Вместе стем, ренановским антуражем их кровного братства являются не кровавые е годы XIX века, а последние забываемые/вспоминаемые годы британского имперского правления. Оба изображаются американцами, ведущими борьбу за выживание с французами, их туземными союзниками («чёр товыми минго») и коварными агентами Георга Когда в 1851 г. Герман Мелвилл изобразил Измаила и Квикега уютно расположившимися водной кровати в гостинице Китовый фонтан (Так мы и лежали с Кви- кегом в медовый месяц наших душ — уютная, любящая чета, благородный полинезийский дикарь был иронично американизирован следующим образом. несомненно, сточки зрения френолога, у него был великолепный череп. Может показаться смешным, но мне его голова напомнила голову генерала Вашингтона с известного бюста. У Квикега был тот же удлиненный, правильный, постепенно отступающий склон над бровями, которые точно также выдавались вперед, словно два длинных густо заросших лесистых мыса. Квикег представлял собой каннибальский вариант Джорджа Вашингтона»33. Осталось лишь Марку Твену в 1881 г, когда гражданская война и Прокламация Линкольна об освобождении негров-рабов остались далеко позади, создать первый неизгладимый образ черного и белого как американских братьев Джима и Гека, дружно плывущих по течению широкой реки Миссисипи. Но все это происходит на фоне вспоминаемого/забываемого довоенного времени, в котором черный все еще раб. Эти поразительные образы братства XIX столетия, естественным образом возникающие в обществе, раздираемом предельно жестокими расовыми, классовыми и региональными антагонизмами, столь же ясно, как и все другое, показывают, что ввек Мишле и Ренана национализм репрезентировал новую форму сознания сознание, родившееся в то время, когда нацию уже невозможно было пережить как нечто новое, те. тогда, когда волна разрыва с прошлым достигла наивысшей точки 11. Память и забвение 221 |