Ильин Путь к ученику. Е. Н. Ильин путь к ученику просвещение мастерство учителя идеи советы предложения Е. Н. Ильин Путь к ученику раздумья учителясловесника книга
Скачать 1.22 Mb.
|
СВИДЕТЕЛИ ЖИВЫЕ Может, оттого, что рос я не «домашним», не «книжным», улица стала моим первым учителем. Знал, по какой стороне, с кем и куда идти, не раздваиваясь, не лицемеря. Впоследствии, когда уже было прочитано множество книг, не раз ловил себя на мысли, что, в сущности, ничего сколь-либо значительного они не прибавили к той информации, какой обогатила меня в детстве, точно запечатлевшая в своих домах и людях все срезы эпох, моя рабочая улица. Рабочая в буквальном смысле, потому что жили на ней в основном те, кто работал на «Треугольнике», Кировском, фабрике «Веретено», и в переносном: я и мои сверстники по-своему духовно «трудились», обогащаясь опытом проходных дворов, темных парадных, всегда шумных, разговорчивых скверов. Придет время, и появятся книги, глубинно раскрывающие историю наших улиц, а не только имена, которыми они названы. Какому-нибудь неказистому дому будет посвящена целая глава, а может, и каждый дом станет главой. В родословной человека это так же важно, как и семейные альбомы, реликвии. Летописцами улиц могли бы стать и те, кто на время капитального ремонта (всего на несколько месяцев) с такой мучительной неохотой переезжает в маневренный фонд, тревожась за старые шкафы, буфеты, этажерки. Как живые переезжают и они вместе с теми, кому многие годы служили. Немного отвлекся. Но единственно для того, чтобы сказать: уже в зрелые годы, как и в пору детства, выходя из дому, «читаю» улицу — книгу моей жизни, без которой не откроется и та книга, которая на полке. Бывает, неделями лежит на столе какая-нибудь увлекательная повесть, а прочитать все недосуг. Тянет «поработать» с улицей, полистать ее неформатные страницы. Словесники, как и поэты, рождаются на улице! Чаще — на своей, единственной, где, не зная, узнаешь многих, ибо каждый по-своему участвует в твоей судьбе, как и ты в чьей-то. Говорят, будто я не в ладу с методикой и даже отрицаю ее. Книжную, придуманную— да; живую, реальную — никогда. Собственно, за такой «методикой» и идешь, и ищешь ее с таким же чувством, как потерянный кошелек. Не книга и даже не школьная практика, а улицы и проулки научили меня главному инструменту урока — педагогическому приему, о котором расскажу чуть позже, а пока... ...Длинной цепочкой, взявшись за руки, неуклюже покачиваясь, как утята, шли по бульвару четырехгодовалые малыши. Рядом — их молоденькая воспитательница. «Ребята!— вдруг сказала она. — Вова потерял рукавичку. Что теперь делать? У него же руки замерзнут. Пусть каждый по очереди даст ему свою рукавичку погреться. Кто первый?» Дружно потянулись ручонки. Всю дорогу Вова грелся теплом чужих варежек, не подозревая, что свою вовсе не потерял: она лежала в кармане воспитательницы. Вова наконец увидел, как добры и чутки его друзья, для которых он нередко жалел игрушку, конфету. Вот такую сценку довелось наблюдать однажды, когда только начинал работать в школе. Игровым приемом, редкость талантливо и просто, воспитательница пробуждала в своих питомцах желание радостно (!) поделиться частичкой своего тепла. Уже не просто колонка детей двигалась по бульвару, для порядка и дисциплины взявшись за нужен, а нравственно сплоченный коллектив, озабочен «бедственным» положением товарища. Каждому в своей услуге хотелось опередить другого, доказать, что его ва- режка теплее, а готовность отдать еетак велика, что несчитаться с нею нельзя. Померзнуть, пострадать за другого!- был тут и такой нюанс. Свою «варежку», образно говоря, потерять может каждый. Значит, надо учиться духовному донорству, потребности и мужеству встать в очедь на сдачу теплоты. Когда, рассыпавшись в сквере, ребята занялись кто чем, строгий рисунок очереди по-прежнему сохранялся: то и дело малыши подбегали к наставнице, справлялись, чья варежка сейчас? Как и во всякой очереди, были свои конфликты. Кому-то хотелось протиснуться вперед. Мудрая воспитательница тактично внушала, что варежка вне очереди не греет. Значит, встань и постой. Не сиюминутным порывом, стихийным всплеском, а неким долгим, терпеливым старанием должна родиться и созреть в душе осознанная доброта. В общем, зимняя прогулка, каких много, оказалась для меня увлекательным путешествием в чудесный мир детской отзывчнвости. Замерзшая ручонка счастливо отогревала чужую. Варежки отдавали тем, кто только что отдал свою. Уже не Вова, а каждый становился центром согревающего внимания. Внешне невозмутимой оставалась лишь воспитательница. Она была занята Вовой, работала с ним, изредка отпуская в его адрес молчаливые упреки: вот, смотри, каким надлежит быть и тебе. Как они! Удивляло сочетание детского и как бы взрослого отношения к малы- шам. Пусть они еще несмышленыши, пусть. Но проблеск каких-то душевных прозрений по силам любому, когда он в колонке и не просто держит за руку своего соседа, а еще и ведет его. Отмечу и такую деталь. Чтобы пользоваться чьей-то варежкой, Вова все время менял пары, так как в группе оказался единственным, у кого рукавички не были скреплены резинкой, просунутой в рукава пальто. Становясь рядом с Таней или Мишей, он неловко просовывал свою ручонку в их варежку и некоторое время шагал в раздумье, только внешне связанный резинкой, а на самом деле — нервом заботливой руки. Так почти с каждым из своих товарищей, ощущая все оттенки тепла, размер и форму варежек, прошел он по бульвару. Все теснее прижимался к тому, с кем шел. Не резинку жалел, которая вытягивалась: хотелось отдать и свое тепло. «Стихи мои! Свидетели живые...» — писал Н. А. Некрасов. То же могу сказать и о своих уроках, обогащенных «страницами» улиц: свидетели живые! ГЛАВНАЯ ЗАКЛАДКА Не удивляйтесь, речь пойдет о треугольнике, — не Бермудском, а педагогическом, равностороннем, но... перевернутом. У математиков и словесников разные пути к вершинам. Итак, мысленно представим, а еще лучше нарисуем треугольник. Пометим вершину буквой К, что означает книга; левый верхний угол уже совсем не загадочным Л — литература, куда вписывается книга; правый (он же и праведный) обозначим буквой У. Верно: ученик, которого нужжо воспитать, научить. Огромную массу словесников книга сразу зовет влево: в литературу. Что ни говори, а идти таким путем легче; духовных затрат — минимум. Прочитал, допустим, «Онегина», затем что-то о нем, скажем, Белинского, прихватил пару методичек, пять-шесть вырезок из газет, журналов, все это в портфель и — на урок! Особых умений, дарований — не нужно, чтобы доказать: «Онегин» — энциклопедия; критический реализм начинается с него; что это роман, а не байроническая поэма; Татьяна открывает галерею русских женщин, а Онегин — лишних людей; он и Печорин во многом похожи, но олицетворяют разные эпохи; присутствие автора в повествовании и в связи с этим обилие лирических отступлений — не только своеобразие, но и уникальное достоинство, о котором Белинский говорил; поэтический реализм Пушкина в трудах его многочисленных последователей суровеет, мужает, о чем свидетельствуют творческие манеры таких корифеев литературы, как... На этом пути словесник духовно не развивается и даже (пусть простят мне резкое словцо) паразитирует за счет «обслуживающей» литературы, взяв на себя пассивную функцию транслятора. На отрезке К — Л книга работает с книгой, а ученики как объекты созерцают этот процесс, изредка подключаясь к нему. Верно, в «Онегине» присутствует автор как действующее лицо, рассуждают они, а мы, выходит, бездействующие? Изучаем то, где нас нет? Тогда, простите, «Онегин» — не энциклопедия. В любой великое книге, если покопаться, все и всех отыщешь. Значит, и в «Онегине». А нет, так что-нибудь другое почитаем или посмотрим Экран — та же книга, только лишних вопросов не задает. Удобно! И вот один из парадоксов линии К—Л. Наступает момент, когда, оглянувшись, словесник видит лишь нескольких, самых добросовестных, по пятам т идущих за ним. Остальные безнадежно отстали, многие не трогались с места. Обидно, не правда ли? Уж и значком «Отличник народного просвещения» наградили, учителя-методиста присвоили, и делегатом выбрали, а вот ребята (будь они...) не идут за передовым и опытным. Тогда начинается социологический анализ, с первичной терминологией: этот — отстает, потому что туповат; тот – абсолютно пустоголов; его приятель — болван; и вкупе… Бездуховное, загубленное поколение! Вот когда шм учились... Полно, учились ли, если забыли, что «метод», который выбрали, став учителем, не был вашим в по-ру, когда сидели за партой. Путь в литературу для многих ребят — это путь в никуда, ибо нет ответа на главный вопрос: зачем книга? Для развития? Так оно и без книги возможно, слава богу, не в XV веке живем. А связывать книгу с книгой что-то из этого извлекать — занятие тех, кто не умеет собирать мопеды, приемники и вообще ничего не умеет. Книжникам всегда не хватало здравого смысла. Так дума ребята, ничуть не смущаясь, когда мы называем их прагматиками, рационалистами. А учитель, выбравший путь наименьшего сопротивления, не свое выдающий за свое, да еще зовущий за собою, — разве не прагматик, хоть и записался в романтики? Изначально отверг линию К — Л и резко шагнул вправо—к ученику. Путь этот нелегкий и, честно скажу, требует немалых личных затрат, зато окупаемый. На этой грани треугольника учитель духовно обретает себя, ибо без творчества, инициативы, собственных открытий тут и шагу не сделаешь. Чтобы с книгой дойти до ученика, нужен крупный план того и другого. Здесь литература — в самой книге, а ученик — в человеке. Главное увидеть его еще крупнее, чем саму книгу. И тогда — чудо! Без призывов, понуканий, угроз, зачетов ученик сам пойдет навстречу книге, в которой нашел себя. Прочитать уже не проблема. Не спеша, с прикидкой и оглядкой на свою, а не только персонажную эволюцию. Мы пытливы к книге, которая дает ответ. Значит, и спасать ее нужно ее же собственной природой — ответами! Сделать книгу духовным зеркалом ученика, а не только эпохи, отраженной в ней, и литературы, куда она прописана, как в крупноблочный дом. Моя главная закладка — не в самой книге, а между книгой и учеником: она-то и спасает разом обе ценности. Я покончил с термином «проходить» литературу, ибо анализ — это поиск ученика в книге. Тогда понятно, зачем она и они, отчего такие муки принимает на себя ее создатель. Книга не для табеля и журнала, не для экзамена, который длится 6 часов, а для жизни. И та, и эта, и другая... Вот и пойдем теперь от этой к той, другой... А в общем — в литературу... «Неужто и впрямь все ваши ученики читают?» — был задан вопрос. Все! Ну, допустим, не все. Даже не прочитавший книгу по каким-то причинам, но желающий ее прочитать — уже победа! Придет время и — прочитает, ибо некогда ощутил в ней себя. Методика обнаружения своего «я» в художественном произведении еще только зарождается, но ей принадлежит будущее. Ввожу такое понятие, как «синтез ценностей», за которым — механизм приобщения ученика к книге. Каждую ценность в отдельности («книгу» и «ученика») наука осмыслила, но их взаимодействие не разгадала и не обеспечила. Этапы, периоды почему-то оказались важнее жгучих ответов, какие дает нам книга. Если движение от исходного К к целевому и конечному У—в основном образование, т. е. информация, выдаваемая учителем, то встречный путь ученика к книге и книгам — уже самообразование. Непрерывное, но не бесконечное. На каком-то этапе отрезка К — Л обязательно будет поворот к желанному, заветному У, ибо ученик сам себе интереснее любой книги, только боится признаться в этом, настолько запуган «культурными ценностями». На повороте к себе — рождается личность! И это уже новый, гораздо более мощный импульс духовного развития. Еще об одной важной особенности, треугольника. Связать К и У и вызвать взаимодействие можно лишь фактором жизни. Иных способов дойти до каждого (!) ученика и каждого (!) позвать в книгу у нас нет. Зато на отрезке К — Л, где книгу необходимо увязать с книгой, особую роль играет наука. Она выявляет духовный потенциал самой большой Книги (литературы) как учебника жизни. Просто учебником, даже на этой специфической грани, литература быть не должна. Иначе самообразовательный процесс ослабнет, а затем и заглохнет. Верхняя линия схемы Л — У, как мы уже сказали, личностная. Стимул движения на этом отрезке в самопознании себя, т. е. своего духовного «я», обращенного к миру и ценностям культуры. Двумя боковыми гранями формируется эта потребность вместе со способностью реализовать ее. Учтем и другое. Отрезок Л — Ус «прибавкой»! Значит, новые, повторные шаги к исходному К по закону подобия образуют больший треугольник. И опять — прибавка, и новый - объемнее прежнего. На переферических наращениях, скажем так, формируются Опыт, Культура, Духовность. «Но где, простите, учитель в «треугольнике» Ильина?»— получил скептическую записку из зала, выступая в пединституте. Учитель? Везде. Во всех трех точках и линиях. Он и начало, и катализатор процесса. На линии К — У через сотрудничество, рождая самодвижение, он подключается к творческому поиску ученика, вместе с ним осваивая литературу. Конечно, наш треугольник всего лишь условное, графическое изображение сложного процесса литературного образования. Тем не менее он отражает ключевой момент: в какую сторону — влево или вправо — сделать свой первый шаг словеснику? Не только судьбы учеников и книг, но и его собственная зависят от этого шага. На линии К — Л, где книга с книгой говорит, словесник в конце концов теряет аудиторию. При этом может ходить в интеллектуалах, эрудитах, библиофилах... Потерять аудиторию не значит работать с пустым классом; это потерять людей в своих учениках, закрывшись от них книгой. Скажу по секрету. Дело даже не в самой книге, которую несем ученику, а в той руке, которая держит ее. Какая она? Если холодная, то самый горячий, страстный поэт молчит в ней; если, как у Собакевича, не разжимается в ладонь, тогда и сверхувлекательный детектив, нечто вроде романов Сименона, покажется нелепым и плоским; если за спиной своих коллег она вяжет узлы интриг, а после раскрывает страницы Тургенева, то хочется крикнуть: не прикасайся! В твоих руках он молчит, как его Герасим. Подлинно учительская рука никогда не бывает холодной, жестокой, жадной. А еще — пустой. Вместе с книгой она, как и рука Данко, несет огонь горящего сердца и множество таинственных закладок — ответов. ДУМАЮЩЕЕ СЕРДЦЕ Любая творческая манера из ничего не возникает. В ее основе всегда — принцип! Пусть еще не разгаданный, не сформулированный, но действующий. Придет время, и ты дашь ему имя. Гуманизация обучения определяет сегодня стратегию урока, литературы — в первую очередь. Но что конкретно стоит за этим? Товарищеские и даже дружеские, а не просто деловые, учебные отношения с учеником? Безусловно. Желание помочь его родителям, а не только требовать от них помощи? И это. Наполнить урок индивидуальными подходами, положив в основу личностный фактор? Несомненно. Дать школьнику право на свой путь и свой темп развития? Да. Не подрезать ему крылья негативной отметкой и даже вовсе устранить ее? Резонно. Создать такую структуру урока, где не просто учатся, но и общаются и тем самым увеличивают желание учиться, ибо в нем стимул к общению? Еще бы! Использовать методическую инициативу ученика в выборе проблем, тематики уроков, сочинений, диспутов? Конечно. Я мог бы и дальше высвечивать грани того способа обучения, которое называю гуманистическим и которому посвятил несколько своих книг, множество статей, сотни открытых уроков. Но гуманизация для меня еще и отбор самих знаний. Литература дает эту счастливейшую возможность. В художественном шедевре любая (!) страница уникальна. Безмерно важна, нужна, и интересна. Но... Есть такие, которые, быть может, в замысле книги особой роли не играют, зато определяют судьбу, нравственный облик ученика. Такие вот судьбоносные странички, не изолированные от книги, литературы, с некоторых пор выдвигаю на самый передний план урока. Так родился и оформился принцип гуманизации знаний (в сокращении ПГЗ). Знание — сила, но только если в нем прорастает человек, состоявшийся и защищенный не только самим знанием, но и знанием самого себя. И книга здесь должна содействовать, а не уводить и свои технологические лабиринты, выполняя будто бы учебную, а на самом деле отвлекающую роль. Учебная роль художественной книги — нравственно (!) помочь школьнику средствами искусства. Отбор знаний — это поиск болевой точки, той, где книга и жизнь пересекаются. Она потому и болевая, что к ней нельзя остаться безучастным, равнодушным. Нужна реакция, ибо затронут нерв. Принцип гуманизации знаний — вовсе не попытка снизойти до уровня ученика и работать на уровне его интересов. Учитывать эти интересы на каждом этапе и в каждом аспекте урока, решая основную учебную задачу, — вот секрет гуманизации, одинаково затрагивающей, с одной стороны, потребности ученика, с другой — насущные проблемы образования. Человек во всем! — так бы я определил свой принцип. В учителе, способном многое осознать и преломить через свое духовное «я»; в ученике, для которого учеба — фундамент самообразования (сам себя образую!); в писателе, чья судьба — источник глубоких, поучительных раздумий; в литературном герое, где за эволюциями, портретами, коллизиями — мучительные искания самого человека. Этот принцип можно истолковать еще и как Принцип Главной Закладки, которая, разрушая барьеры между книгой и жизнью, дает ученику, не костыли мертвых знаний, а надежную опору. Что вообще может быть важнее человека, начинающего жить, и жизни, которая распахивается перед ним, и — нашего внимания к тому и другому. Школа! Помоги мне! — с такой мыслью идут ребята ко мне на урок. И я помогаю им, осваивая книгу — на жизненной основе! Когда стали учителем? — спросили однажды. Когда понял: нет способа помощи равного уроку. И это так. Не шутку считаю себя учителем-ремонтником, ибо приходится латать прорехи семейного и школьного воспитания, прорехи, которые пока ни числом, ни размером не уменьшаются. Не сделать свой урок воспитательным, прикладным — значит, к прорехам добавить еще одну и вовсе оголить человека. «Поэт вылизывал чахоткины плевки шершавым языком плаката» — цитируем Маяковского и умиляемся: надо же! вот это отношение к искусству! к жизни! А ведь книга в чем-то тот же плакат: неотложной! кричащей! помощи. Да, ПГЗ — это «кусковой», «выборочный», «страничный» подход к книге, но при этом не разрушается целое. Наоборот, фрагменты дают стимул двигаться к нему: читать и перечитывать книгу. Как репейник, она должна зацепить нас за рукав. Только такая книга, которая зацепила, нужна и прочитывается. Страшусь словесников-мефистофелей, с эдаким дьявольским огоньком в глазах, будто бы все-все про книгу знающих. Но за умными, учеными фразами — ни единого движения души. Пожалуй, на какое-то время они способны повести за собой доверчивых фаустов. Но каждый ли окажется на уровне гетевского? Не загасит ли дьявольский огонек духовного света? Еще и поэтому отыскиваю болевую точку, чтобы вместе с книгой она была и в душе человека, рождая духовность, а с нею — и читателя. Без внутренней боли нет и потребности в книге! Между прочим (коль уж речь о Гете), не интеллект, а душу потребовал на откуп мудрый, дальновидный дьявол. Интеллект пусть Фауст оставит себе: все равно он ничто — без души! Не от такого ли «интеллекта» многие наши беды, в частности школьные: перегрузка, падение интереса к знаниям, ослабление воспитательного процесса... Даем ли вообще расти «корням» в юном человеке? Не слишком ли «удобряем» готовенькой, к тому же избыточной информацией? Если все сверху, что взять из земли? Вот и не развивается корневая система. Стебель высокий— устойчивости никакой. Не то что бури, урагана — обычного ветерка не выдюжит. ПГЗ дает ученику возможность добывать все необходимые ему «соки» непосредственно из почвы, т. е. из книги, которая учит жить — интенсификацией души. Двумя основными тенденциями реализую свой принцип. Как уже сказано, отбором знаний и — особой тематикой уроков, соответствующей характеру и особенностям гуманистического знания. В том и другом случае имеем дело с решительной ломкой отживших традиций и даже — с революцией урока. Сцена военного совета в Филях («Война и мир»). Без нее трудно представить роман, как и самого Кутузова (вопреки совету!), принявшего решение оставить Москву. А реакция шестилетней Малаши на слова и поведение «дедушки»? Да и схватка Кутузова с Бенигсеном в панораме разворачивающихся событий тоже весьма любопытна. Как и обстановка деревенской избы, где происходит совет, поставивший на карту судьбу России... Были времена, когда кропотливо и долго разбирал эту сцену, акцентируя ее ключевую роль в с южетно-композиционном рисунке толстовской эпопеи, а фразой: « Да, будут они конину жрать!» - раскрывал метафологическую основу народного мышления Кутузова, стратегию его идеи. Нравственные аспекты были столь же весомы, как и познавательные. Какой моральный груз брал на свои плечи Кутузов, отдавая Москву? Коротким экскурсом в последующие главы диагностировали самочувствие фельдмаршала. Когда стало известно, что французы отступают, он заплакал. То были слезы не только победы, но и душевного облегчения. Невыплаканная слеза, оказывается, наполняла Кутузова с той минуты, когда опустели дома и улицы Москвы и столицу охватил пожар. Тот пожар был и в его душе. Я и по сей день, может, не изменил бы своему вчерашнему уроку, если бы (по причине обычной дальнозоркости!) не стал отодвигать от себя книгу: раз, другой... Из-за широкого формата вдруг прямо перед собой увидел — его, ученика! Увидел и понял, что есть в романе страницы поважнее сугубо исторических. И тогда, не изменяя патриотическим чувствам и учебной программе, из деревенской избы перебрался... в дом Ростовых в тот критический момент, когда, подчинившись воле Кутузова, они, как и все, покидали Москву. Решил познакомить ребят с другим «советом», где решающей фигурой был уже не Кутузов, а Наташа, а в роли Бенигсена выступила ее маменька. На военный совет, прямо скажем, девочек не очень затянешь; на семейный — пошли как одна. Правда, по-своему он тоже военный, исторический, ибо в подтексте та же тревога за Москву, но и за семью тоже, которую, как и Россию, надо спасать. Значит, кое-чем пожертвовать. Итак, мы в доме Ростовых. ...«Что это, мой друг, я слышу вещи опять снимают?» — спрашивает графиня мужа. Обратим внимании е на малоприметное «опять», из-за которого в графской семье чуть не вспыхнула ссора. «Вещи» — все, что осталось у хлебосольных, гостеприимных Ростовых, ныне почти разоренных. Велико и понятно желание уложить на подводы ковры, хрусталь... И хотя подвод, в общем, не мало, но всего уместить невозможно. Потому и «снимают»: по нескольку раз. И вот «опять». Добрейший граф несколько подвод отдает под раненых, что находятся во дворе Ростовых. «Ведь это все дело наживное, а каково им оставаться, подумай»,— робко оправдывается он перед женой. Да, вещи — наживное, но не для графа, бесхозяйственного, расточительного. Графиня тоже права: на подводах не просто вещи, а «детское состояние» — судьба Наташи, Веры, Сони. «На раненых есть правительство», — упрекает она мужа. Жестоко, не правда ли? Ведь то, что Ростовы в числе последних уезжают из Москвы и даже не очень торопятся, этим они обязаны раненым, накануне сдержавшим натиск врага. Ох уж это «детское»! Скольких возвышает оно, а скольких заставляет изменить лучшему в себе. «Посмотри: вон напротив, у Лопухиных, еще третьего дня все дочиста вывезли. Вот как люди делают. Одни мы дураки», — звучит гневный голос матери. (Ребята заулыбались, когда я спросил, не приходилось ли им слышать нечто подобное в своих семьях?) Значит, кто вывез «дочиста»— люди, а кто чем-то пожертвовал — дураки. С позиций защиты «детского» иногда даже и умные, добрые так рассуждают. Обидно за графиню Ростову, вдруг пожелавшую стать Лопухиной. Как все-таки поразительно меняются ценности, когда под угрозой наши вещи. В «люди» неожиданно попадает и Берг, который в суматохе ловко приобрел шифоньерочку и надеется благополучно вывезти ее. Формула та же: за всех отвечает правительство, в том числе и за него, а он только за себя и за свое. Не важно в конце концов, чьей будет Москва; важно, чьей будет шифонь-ерочка. Повинуясь тому, что «напротив», а более всего жене, граф велит «опять» грузить вещи. В эту нелегкую для Ростовых минуту и раскрывается характер Наташи: такого состояния, на котором кровь, ей не надо. Да и маменьке тоже. Это ведь не она, нет, это Лопухина распорядилась... «Мерзость» и «гадость» то, что делают сейчас Ростовы. Такими словами вперемежку с ласковыми, извинительными («маменька», «голубушка») надеется она образумить самого дорогого ей человека. Уже не только раненых, но и маму надо спасать. «Маменька, это нельзя; посмотрите, что на дворе!.. Они остаются!..» — не говорит, а кричит Наташа, возмущаясь, что мама оказалась в числе тех, для кого фарфор, хрусталь, ковры дороже людей. Подумаем над загадочным «они». Словечко-то толстовское. Скажи его не Наташа, а сам автор, наверняка, был бы курсив. Кто они? Ну, понятно, раненые: уже этого достаточно, чтобы их не оставить. А еще? Заговорили ребята: «Солдаты, защитники Москвы!»; «Русские, родные!»; «Люди! В таком положении Наташа, наверное, и французов бы не оставила»; «Братья, породненные тем «мирским», кото рое, по Толстому, бессильна разрушить даже война!». Конечно потому ли, всем сердцем ненавидя ее, Толстой дорожит именно такими минутами, открывающими в человеке братское, вселенское. Репликой безымянного солдата: « Нынче не разбирают... Всем народом навалиться хотят, одно слово — Москва», — он выразил и душевное состояние Наташи. Слово-то одно, а скольких сблизило! Рядом князь и простой мужик, солдат и ополченец, совсем еще юный Петя Ростов и бывалый Денисов. Толстому, мыслителю и художнику, философу-миротворцу, нескончаемо дорого до простоты великое «нынче», по существу ставшее темой романа. Представилась возможность приоткрыть тайну другого «мира» — в душах людей, показать более важную для русских победу: нравственную. Неужели маменька не понимает, что в этом они могли оказаться Николенька, Петя — ее сыновья? Чуть позже о смертельно раненном князе узнают все Ростовы, а сердцем, интуицией уже сейчас Наташа предчувствует это. Если бы их подводы, до отказа груженные вещами, встретились бы (так оно и было) с осторожно движущейся коляской, в которой в беспамятстве лежал раненый Болконский, как бы посмотрели Ростовы в глаза друг другу? Не просьба и не призыв, а предупреждение о несмываемо позорном, чего вовеки не простит Совесть, звучит в Наташином «нельзя». В нем слышим голос и самого автора, угадываем его отношение к вещам. Особенно в словах: «... ну что нам-то, что мы увезем...» По-разному можно истолковать многомерное «нам-то». Тут и Наташа, Соня, Петя — дети Ростовых; и сами родители: разве «наживным» жили и живут они? Ведь нет же. Потому и тянулись к ним люди, ибо в этой семье царила атмосфера доброты, душевности. Вот он главный капитал Ростовых! Друг к другу тянулись и сами Ростовы, что отнюдь не во всякой семье бывает. Оставить раненых и взять пожитки — останутся ли сами они Ростовыми? Сможет ли Наташа, как сейчас, обожать своего брата Петю, что-то прощать ограниченной Соне, называть маму «голубушкой», чтить безмерно доброго отца? Пусть хорошенько подумает мама, что увозить на подводах?! Каким богатством вообще живет человек? Не позволить иногда себе делать «как люди» — это остаться среди них человеком. Конечно, юная Наташа не могла так рассуждать. Но чувствами, эмоциями она высказала именно это. Заставила нас подумать: в каждой матери живет тревога за «детское». Но в каждом ли отце — такое же мудрое отношение к «наживному», как у графа? В Толстом, к примеру, оно было, если сырой осенней ночью он вдруг тайком ушел из дома. Но вернемся к Ростовым. Совсем не так легко, хоть и щедро, пожертвовал вещами и подводами добрейший граф. После слов Наташи («Маменька, это нельзя...») вместе с отцовской гордостью за свою теперь как никогда любимую дочь к нему приходит и желанное облегчение: граф плачет «счастливыми слезами». Да, такие слезы — счастье! Но не сейчас, когда в Москву вот-вот войдут французы, а позже поймет он это, и еще теснее сомкнётся в его судьбе свое, личное — с историческим, народным. Наташа-то вдруг оказалась намного практичнее «практичной» Сони. Да, графиня уступила, сдалась, но успокоилась ли в ней «мама»? Из наживного, «детского» значит, взять надо самое-самое нужное. И на это отпущены буквально считанные часы. Но чего не сделаешь для мамы, когда ее любишь, а теперь уже и не просто как маму, но и как человека! Наконец все угомонилось, затихло в доме Ростовых, как это бывает перед дорогой. «Подводы с ранеными одна за другой съезжали со двора»,— пишет Толстой. Тронулись в путь на четырех экипажах и хозяева, материально еще больше разоренные, но — обогатившиеся духовно. Не «правительство», а они отвечали за раненых в тот грозный час. Не останутся в долгу и раненые: вскоре Ростовы опять вернутся в свой московский дом... Как в искусстве, у каждого урока — сверхзадача. В чем она? Идти к ребятам не только с темой, но и жгучей проблемой. Когда тема и проблема пересекаются, как горизонталь с вертикалью, урок обретает свою учебную и нравственную емкость. Вещизм, своекорыстие, жадность, нравственная глухота — все то, что называем метким жаргонным словечком «жлобство», ныне представляет немалую опасность. Толстовская проблема «лишнего» сейчас как никогда актуальна. «Лишним» может оказаться и «нужное», если оно не принято совестью. Оценим мир своих вещей и способы их приобретения с толстовских позиций — и станут очевидными для . некоторых серьезные нравственные потери. Нет, я не задал вопроса: как бы поступила сегодняшняя Наташа, окажись она на месте толстовской. Такие аналогии недостойны ни урока, ни уважительного отношения к школьнику. Пусть этот вопрос в тайне от всех задаст себе сама Наташа, а Лев Толстой и учитель поспособствуют этому. Урок о двух Наташах стал уроком думающего сердца. Н е школяру, а человеку открывалась книга и изучалась не для предмета, а чтоб лопухиными и бергами не стать, не погрязнуть в своих и чужих вещах, забыв о людях… Судь6оносная страничка требует обжигающей формулировки, лишь тогда она поманит в книгу и, будучи выбранной, не останется выхваченным лоскутком — заставит, непременно заставит и книгу прочитать. Знания, от которых зависит наша нравственная судьба, нельзя упаковывать в традиционные безликие формулировки. Нужна тема, созвучная идее, непременно броская, интригующая, как в газете. «Что грузить на подводы?» (по роману «Война и мир»). Или: «Как среди «людей» остаться человеком» Можно и по-другому: «Это мерзость! Это гадость!» Разные формулировки — это и разные акценты, аспекты одной и той же темы, а иногда и обновление всей темы. В параллельных классах один и тот же урок можно варьировать особенностями формулировки. Упускать такую возможность нельзя еще и по другой причине. Ребята из параллельных классов обычно обмениваются друг с другом впечатлениями об уроке. И тут не просто тревога за себя как за учителя, которому неохотно прощают повторы, но и желание увеличить информацию от уроков, которую обсуждают ребята на переменах, по пути домой. Формулировка, таким образом, еще и угол зрения на жизнь и «дела человеческие», отраженные в книге, а не новая этикетка к старой проблеме. «Дорогой, многоуважаемый шкаф!» (по пьесе «Вишневый сад»). Тема урока, притом открытого, на котором присутствовали знатоки литературы, методисты, учителя... Лица мгновенно засветились пониманием тех «возможностей», какие таила в себе тема. Шкаф (шкапик) — одно из действующих, пусть неодушевленных, лиц комедии. По возрасту еще старше, чем Фирс: сто лет! Безусловно, важно, что это книжный (!) шкаф,котоорый «поддерживал...». Но, думаю, важно и качество шкафа, иначе, по Чехову, какой смысл акцентировать его «юбилей»? Вдвое старше Гаева, шкаф по-своему говорит об истинном долголетии того, кто сделал его, и о никчемности Леонида Андреевича, кроме «смеха» ничего не способного оставить после себя. Да, вместе со старым домом, возможно, будет сломан и шкаф, который господа не сумели защитить, хотя и называют «дорогим», «многоуважаемым». Тем не менее шкафу дано пережить и эпоху лопахиных. Его «молчаливый призыв» (не воспринятый Гаевым), думаю, обращен к очень важной стороне человеческого бытия: дела не должны умирать раньше нас! Между прочим, хороший обычай — выжигать дату и ставить свое имя на вещи, которую сделал. Этим как бы даешь лицо — и себе, и вещи, одухотворяешь ее датой рождения. Не станем отгадывать, почему именно нижний ящик открыл Гаев, и сделал это сам, а не Фирс, который даже «брючки» надевает барину. Подумаем лучше, есть ли книги в книжном шкафу, или для Гаева он интересен поисками того, чем можно «отпраздновать»? Чехов ни единым штрихом не проясняет, есть ли хоть одна книга в шкафу. Единственный в пьесе, кто появляется с книгой, — это Лопахин, но из того ли она шкафа? Суть, однако, не в этом. Не столько перед книжным, сколько перед столетним (!) шкафом нужна речь того, над кем занесен лопахинский «топор». В таком примерно ключе шел урок, вбирая в себя детали многих страниц. Гаев, как известно, произносит еще одну речь (о декадентах!) в каком-то ресторане перед половым, за что и упрекает его Раневская. Кстати, она слышит обе его речи: какая из них представляется ей, родовитой дворянке, более достойной? Гуманизация знаний через их отбор по принципу болевой точки и острой формулировки радикально перестраивает урок литературы. Назову, не комментируя, еще несколько тем, рожденных ПГЗ: Два затмения («Слово о полку Игореве»). «Зачем мне прямо не сказали?» («Горе от ума»). Как легко стать мерзавцем! («Мертвые души»). Что такое характер? («Гроза»). Две истории любви («Отцы и дети»). Как изобретать себя («Что делать?»). Диалог с долгожителем («Премудрый пескарь»). Что открывается с высоты яснополянского холмика? (О жизни и исканиях Льва Толстого). Сохранить "себя целым или отдать целиком? («Старуха Изергиль»). Им было что терять! («Мать»). Обида! («Как закалялась сталь»). Прильнула, прислонилась, выскочила... («Поднятая целина»). Что вытирает наши слезы («Разгром»). «Как невнимательно мы живем!» (Арбузов «Жестокие игры»). Телефонное убийство (Алексин «Безумная Евдокия»). Подобная тематика — целая система гуманкстических знаний, рожденных нравственным потенциалом книги и реализуемых уроком. Спросят: имеет ли ПГЗ какое-либо отношение к преподаванию точных дисциплин? Или это привилегия гумани-ыриых наук? Имеет. Попристальнее вглядитесь в уроки естественного цикла. Знания здесь, как правило, оторваны от людей, которое их дали миру, значит, и от людей, которые получают их, — от ребят. А ведь за таблицей Менделеева — не бестелесный идеал, в котором давно умерла живая мысль, и не холодная абстракция, подарившая миру открытие, а реальная, временами очень даже горькая, человеческая судьба. Не увязать ли «судьбу», хотя бы в основных, ключевых моментах, с таблицей? Вот вам и новое отношение к таблице — не школярское, а человечье. К таблице и к тому, кто открыл один из фундаментальнейших законов природы. Точно так же и с математикой, физикой. Постигая законы Ньютона, мы должны приблизиться и к самому Ньютону, а не только к знаниям, которые он оставил в готовом виде. Никакие структуры, схемы и т. д. в полном объеме не донесут знания до широкой массы ребят, если за формулами не увидим образы живых, полнокровных людей. Мало дать в учебниках их портреты с коротенькой биографией. Сегодня они, как люди, просятся к нам на урок, чтобы спасти для нас то сокровенное, что наполняло их жизнь высоким смыслом. Вот и заполним одну из клеток таблицы Менделеева не элементом, нет (чля этого надо быть Менделеевым!), а какой-нибудь обжигающей подробностью о самом Менделееве. Это и значит выписать образ, приблизить знание к Человеку, которым его дал, интенсифицировать учебную работу в сфере точных наук средствами ПГЗ. Но принцип, как бы ни был он заманчив сам по себе и каких бы высоких результатов ни сулил, нуждается в способах реализации. Двумя синхронно работающими методами, которые органично связываю третьим (!), воплощаю этот принцип в живую ткань урока. |