Главная страница
Навигация по странице:

  • 6. «Кто виноват» или «что мешает»: эволюция массового сознания и общественной мысли

  • I общество, вышедшее из войны


    Скачать 1.35 Mb.
    НазваниеI общество, вышедшее из войны
    АнкорPoslevoennoe_sovetskoe_obschestvo.doc
    Дата16.02.2018
    Размер1.35 Mb.
    Формат файлаdoc
    Имя файлаPoslevoennoe_sovetskoe_obschestvo.doc
    ТипДокументы
    #15607
    страница19 из 20
    1   ...   12   13   14   15   16   17   18   19   20

    5. Репрессивная волна 1949-1953 гг.

    Психологическое воздействие репрессий на общество, преследующее цель парализации коллективной способности к сопротивлению, основано, тем не менее, на принципе избирательности террора — каким бы мас­штабным тот ни был. Избирательный подход призван был заложить в мас­совое сознание идею «праведного гнева» и «справедливости» репрессивных мер. Формула «невиновных у нас не сажают» достаточно распространен­ная в бытовом обиходе тех лет, показывает, что идея эта попадала на вполне подготовленную почву. Нетерпение обывателя, поднятое до эмо­ционального горения нехватками послевоенного бытия, требовало немед­ленной разрядки. В таких условиях росла сила агрессивных эмоций, а объ­яснение причин житейских неурядиц сводилось по сути к ответу на во-

    198
    прос «кто виноват?». Подобные реакция и нормы поведения заложены в механизме поведения толпы, которая тяготеет к упрощенному поиску при­чинно-следственных связей, сводящихся к выявлению «крайнего». Этот известный стереотип массового поведения использовал Сталин, когда на­чал делить общество на «своих» и «врагов».

    Репрессии послевоенных лет в той или иной степени затронули все слои населения. Если судить по количеству осужденных по политическим Мотивам, то пик репрессий приходится на первые послевоенные — 1945 и 1946 гг.: именно в этот период органами НКВД было осуждено соответст­венно 123,2 и 123,3 тыс. человек82. В эту волну репрессий попали главным образом бывшие военнопленные, репатриированные, власовцы, оуновцы и другие категории населения, отнесенные властями к категории «социально опасных»83. Первые репрессии послевоенного времени имели, условно, «военное» происхождение и не были напрямую связаны с теми процесса­ми, которые начали развиваться в советском обществе уже после победы. В последующие годы статистика осужденных выглядела следующим обра­зом: в 1947 г. органами МВД и МГБ было осуждено 78,8 тыс. человек, в 1948 г. — 73,3 тыс. чел., в 1949 г. — 75,1 тыс. чел., в 1950 г. — 60,6 тыс. чел., в 1951 г. -- 54,8 тыс. чел., в 1952 г. — 28.8 тыс. чел. и в 1953 г. — 8,4 тыс. чел.84 Эти цифры отражают только количество осужденных за так называемую «контрреволюционную деятельность», «измену Родине» и дру­гие «государственные преступления». Другие виды преступлений и право­нарушений фиксировались уголовной статистикой. К уголовным преступ­лениям советским законодательством были отнесены не только убийства, ограбления, разбойные нападения, кражи, но и прогулы и опоздания на работу, самовольный уход с работы и другие проступки. Под категорию «кражи и хищения» попадали как реальные преступления, так и «вынуж­денное воровство» в период голода, когда люди от отчаянья и по вине го­сударства (которое не оплачивало их труд) уносили с колхозных полей зерно или картофель, которые сами же и вырастили. Подобное состояние источниковой базы не позволяет с достаточной достоверностью опреде­лить количество людей, попавших под каток государственных репрессий. К числу репрессированных должны быть отнесены не только приговорен­ные к лишению свободы, но высланные со своих родных мест крестьяне, представители депортированных народов, другие категории спецпереселенцев.

    На спецпоселении к концу войны находилось более 1 млн немцев, 575 тыс. представителей народов Северного Кавказа (чеченцев, ингушей, ка­рачаевцев, балкарцев), 91 тыс. калмыков, 183 тыс. крымских татар, 94 тыс. турок-месхетинцев, курдов85. Обвиненные, как и прочие с точки зрения властей «неблагонадежные» контингента населения, в пособничестве вра­гу, эти люди вынуждены были начинать новую жизнь в совершенно иной, непривычной для них не только климатической, но и культурной среде. Трудности хозяйственного обустройства усугублялись для них психологи­ческой депрессией, ощущением отсутствия каких-либо перспектив. В ре­зультате большой смертности в сочетании с низкой рождаемостью среди

    199
    спецпоселенцев для некоторых этносов возникла непосредственная угроза вымирания. Так, по данным 1946 г. среди калмыков, проживающих в Но­восибирской области, умирало людей в три раза больше, чем рождалось (для сравнения: в это же время среди местного русского населения наблю­далась прямо противоположная тенденция, поскольку рождаемость в три раза превышала смертность)86.

    После окончания войны среди депортированных народов возникли на­дежды на возможную реабилитацию и восстановление прежней государст­венности. Иногда власти, не желая того, сами давали повод для активиза­ции так называемых «возвращенческих» настроений. Например, решение об упразднении Чечено-Ингушской автономной республики и о преобра­зовании Крымской автономной республики в Крымскую область было расценено представителями не упоминавшихся в решении народов — ка­рачаевцами, калмыками и другими — как косвенное свидетельство лояльного отношения верховной власти к восстановлению их собственных автономий87. Однако и с этой иллюзией скоро пришлось расстаться: никаких встречных шагов со стороны властей ни сразу после окончания войны, ни несколько лет спустя так и не последовало. Подобная ситуация формировала соответствую­щее настроение, которое аккумулируется в следующем высказывании: «То, что нам сделала плохого советская власть, и то, что мы носили «славное» имя спецпереселенцев, мы не забудем до седьмого поколения»88. Так в послевоен­ной действительности завязывались конфликты, разрешать которые пришлось уже спустя годы и десятилетия после окончания войны.

    На всех уровнях социальной жизни, практически во всех слоях совет­ского общества уже в первые послевоенные годы можно было обнаружить людей и группы, имеющие претензии того или иного содержания к сло­жившемуся порядку вещей и властям, этот порядок поддерживающим. Представления о «монолитном единстве» общества и его абсолютной пре­данности вождю, в общем верные на победный момент сорок пятого, чем дальше, тем больше превращались в иллюзию: слишком велика была про­пасть между народом и властью, чтобы надеяться на гармонизацию их ин­тересов при сохранении статус-кво каждого. В растущем отчуждении «вер­хов» и «низов» единственным звеном, скрепляющим этот политический конгломерат в видимое целое, был сам Сталин. Но и он, похоже, переоце­нил силу своего положения и способность концентрировать в себе волю и желания общества: не все соотечественники торопились демонстрировать «верноподданность». Это Сталин знал. Но он не знал, сколько их было — «не всех» — и насколько опасным, в том числе и для него лично, станови­лось начинающееся противостояние. До открытого протеста дело не дохо­дило, но брожение умов было реальностью, которую подтверждали сводки о настроениях разных категорий населения.

    Сохранять спокойствие духа руководству мешали события и за предела­ми страны. Вместе с началом холодной войны Сталин утратил позиции первого политика мира, которым он себя чувствовал после победы. Оста­валась только Восточная Европа, народы (а точнее, правители) которой,

    200
    казалось бы, уже начали строить свою жизнь по образу и подобию «стар­шего брата». Речь шла по сути об унификации внутренних режимов этих стран согласно советскому образцу, что и зафиксировали материалы пер­вого заседания Информбюро 1947 г. Однако не всех восточноевропейских руководителей устраивало подобное подчиненное положение и силовое давление со стороны Советского Союза89.

    «Об этом нигде не писалось, — вспоминал известный югославский уче­ный и политик М.Джилас, — но я помню из доверительных бесед, что в странах Восточной Европы — в Польше, Румынии, Венгрии — была тен­денция к самостоятельному развитию. Приведу пример. В 1946 году я был на съезде чехословацкой партии в Праге. Там Готвальд говорил, что уро­вень культуры Чехословакии и Советского Союза различный. Он подчер­кивал, что Чехословакия промышленно развитая страна и социализм в ней будет развиваться иначе, в более цивилизованных формах, без тех потрясе­ний, которые были в Советском Союзе (...). Готвальд выступил против кол­лективизации в Чехословакии. В сущности его взгляды не очень отличались от наших (имеется в виду позиция Союза коммунистов Югославии. — Е.З.). Готвальду не хватило характера для борьбы со Сталиным. А Тито был сильным человеком»90. Кульминацией процесса роста разногласий между СССР и странами Восточной Европы стала советско-югославская встреча в Москве (февраль 1948 г.), после которой последовал разрыв между Ста­линым и Тито. Для Сталина это было поражением91.

    Подобное стечение событий не могло не отразиться на внутренней жизни: пропустив оппозицию на международном уровне, Сталин не мог допустить теперь даже зародыша ее у себя в доме. Период «профилактики» в отношении инакомыслящих закончился, набирала силу новая репрессив­ная кампания. 1948 год в этом смысле стал переломным.

    Первыми под каток новых репрессий попали те, кто уже отбыл наказа­ние за «политические преступления» и был освобожден. 26 октября 1948 г. была издана совместная директива МГБ СССР и Прокуратуры СССР, предписывающая снова арестовывать бывших троцкистов, правых, мень­шевиков, эсеров, белоэмигрантов, националистов, а также вышедших на свободу осужденных ранее за шпионаж и диверсии. Дела повторно аресто­ванных даже при отсутствии новых данных об их «враждебной» деятельности направлялись в Особое совещание при министре государственной безопасно­сти, и «повторники» отправлялись, как правило, в ссылку на поселение92.

    Если сравнивать размах политических репрессий за довоенный и после­военный период, то очевидно, что послевоенный политический террор не достиг масштабов «большого террора» 1937-1938 гг. Только за один 1937 г. по политическим мотивам было репрессировано 790,7 тыс. человек, тогда как за весь период 1945-1953 гг. за «политику» было осуждено 626,3 тыс. человек93. Отличительной чертой послевоенных политических репрессий можно считать замкнутость их на уровне элит — центральных и местных. Репрессии в этой среде преследовали цель дисциплинировать партийный и государственный аппарат, на примере наказания одиночек дать своеоб-

    201
    разный урок остальным. Репрессии в кругу элит служили также средством разрешения клановых противоречий в борьбе за власть и являлись своего рода инструментом обеспечения сменяемости и обновляемости кадров. Большинство населения эти репрессии не затрагивали, но они были ча­стью общественной атмосферы того времени, по-своему влияли на отноше­ния народа и власти и формировали соответствующее общественное мнение.

    В истории послевоенных репрессий, затронувших властные структуры, особое место принадлежит «ленинградскому делу» (1949-1952 гг.), которое коснулось не только круга высшей элиты, но и одной из самых крупных партийной организации — ленинградской, — а также людей, когда-либо работавших в Ленинграде. На высшем уровне «ленинградское дело» стало результатом клановых разборок, исходом борьбы за влияние, которая ве­лась между двумя блоками в руководстве страны — блоком Жданова и Кузнецова, с одной стороны, и блоком Маленкова и Берия — с другой. Жданов и Кузнецов принадлежали, условно, к ленинградской группе ру­ководителей (тот и другой в разное время работали в качестве первых сек­ретарей ленинградской парторганизации), поэтому интриги в высших эшелонах власти впоследствии захватили Ленинград и ленинградских ком­мунистов. Примерно до середины 1948 г. лидирующие позиции в руково­дстве страны занимали представители ленинградской группы, к которой, кроме секретарей ЦК ВКП(б) Жданова и Кузнецова, может быть также отнесен председатель Госплана СССР, член Политбюро ЦК Н.А.Возне-сенский. В августе 1948 г. Жданов умер, что послужило сигналом для ак­тивизации блока Маленкова—Берия.

    Формальным поводом для организации «ленинградского дела» послу­жили два — в общем незначительных по сравнению с масштабом после­дующих репрессий — нарушения, допущенные руководством Ленинграда. Первое нарушение заключалось в проведении в январе 1949 г. в Ленингра­де Всероссийской оптовой ярмарки без соответствующего разрешения Со­вета Министров СССР (ярмарка по составу участников оказалась не рос­сийской, а всесоюзной, на что требовалась специальная санкция прави­тельства). Второе нарушение состояло в фальсификации результатов голо­сования во время отчетно-выборной конференции городской партийной организации: председатель счетной комиссии объявил о единогласном го­лосовании, хотя некоторые кандидаты получили незначительное количест­во голосов «против»94.

    По этому вопросу 15 февраля 1949 г. было принято специальное реше­ние Политбюро ЦК, в котором в допущенных нарушениях обвинялись не только первый секретарь Ленинградского горкома и обкома П.С.Попков, но и давно уже не работавший в Ленинграде секретарь ЦК Кузнецов, а также председатель Совета Министров РСФСР М.И.Родионов, тоже в прошлом ленинградец. Суть обвинений сводилась к тому, что эти руково­дители в своей деятельности обнаружили «нездоровый, небольшевистский уклон, выражающийся в демагогическом заигрывании с ленинградской ор­ганизацией, (...) в попытках создать средостение между ЦК ВКП(б) и ле-

    202
    нинградской организацией»95. В дальнейшем развитие «ленинградского де­ла» осуществлялось как бы на двух уровнях — центральном (в отношении высших должностных лиц страны) и региональном (в отношении ленин­градских партийных, советских и хозяйственных работников). Связующим звеном в деле служило обвинение в «групповой связи», якобы существую­щей между руководителями Ленинграда и их покровителями в Москве.

    Руководители Ленинграда — П.С.Попков и Я.Ф.Капустин (первый и второй секретари Ленинградского обкома и горкома партии) в феврале 1949 г. были освобождены от своих постов, а в конце марта — начале ап­реля 1949 г. началась массовая чистка ленинградского партийного аппара­та. Всего за период с 1949 по 1952 гг. в Ленинграде и Ленинградской об­ласти было освобождено от работы свыше 2 тысяч руководителей, в том числе 1,5 тыс. партийных, советских, профсоюзных и комсомольских ра­ботников96. Не только руководство города, но и почти все управленческие структуры были разгромлены.

    В это время в Москве под наблюдением Г.М.Маленкова шел сбор ком­прометирующего материала на главных действующих лиц будущего судеб­ного процесса: Кузнецова, Вознесенского, Родионова и других. Поскольку дело имело конфиденциальный характер, для проведения следствия и со­держания особо важных подследственных была создана специальная тюрь­ма, которая находилась в ведении не министерства госбезопасности, а ЦК ВКП(б). Не случайно ее прозвали «партийной тюрьмой». Следствие также велось в двух направлениях — по партийной линии и по ведомству МГБ. Главный судебный процесс над участниками «лениградского дела» прохо­дил 29-30 сентября 1950 г. в Ленинграде. Процесс считался «открытым», однако публика состояла почти исключительно из сотрудников правоохра­нительных органов. Нигде в печати об «открытом» процессе не сообща­лось. Все подсудимые (в процессе участвовало 9 человек) признали себя виновными. На основании приговора Военной коллегии Верховного Суда СССР они обвинялись в том, что «представляли собой враждебную груп­пу, которая с 1938 года проводила вредительско-подрывную работу» с це­лью «превратить Ленинградскую организацию в свою опору для борьбы с партией и ее ЦК»97. Шестеро из обвиняемых (Н.А.Вознесенский, АА.Куз-нецов, П.С.Попков, Я.Ф.Капустин, М.И. Родионов, П.ГЛазутин) были приговорены к расстрелу, остальные получили разные сроки лишения сво­боды. Приговор был приведен в исполнение 1 октября 1950 г. После глав­ного процесса прошли, по-видимому, несколько тайных мини-процессов, на основании которых были казнены еще несколько партийных руководи­телей, связанных с Ленинградом. Другие арестованные, а также члены се­мей осужденных приговаривались к различным срокам тюремного заклю­чения и исправительно-трудовым лагерям. В связи с «ленинградским де­лом» были репрессированы в партийном и судебном порядке сотни ком­мунистов в Москве, Горьком, Мурманске, Рязани, Симферополе, Севасто­поле, Новгороде, Пскове, Таллине и других городах.

    «Ленинградское дело» самое заметное и трагичное по своим последст­виям в цепи послевоенных репрессий — тем не менее было лишь частью

    203
    процесса чистки, затронувшего партийную элиту в конце 40-х — начале 50-х годов. Не все дела против партийных руководителей развивались по единому сценарию. В этом смысле в качестве контраста «ленинградскому» можно рассматривать дело «московское», связанное с отстранением от должности первого секретаря Московского комитета партии Г.М.Попова. После решения Политбюро ЦК от 12 декабря 1949 г. «О недостатках в ра­боте товарища Попова Г.М.» московский руководитель был просто освобо­жден от своей должности и отправлен на другую работу. Аналогичным же образом (снятием с работы) пострадали несколько секретарей московского горкома партии, но московский партийный аппарат в целом не подвергал­ся столь опустошительной чистке, как аппарат ленинградский.

    Одновременно с чистками в центральном аппарате в послевоенные го­ды была организована частичная чистка местных (главным образом рес­публиканских) элит. Среди наиболее громких дел, коснувшихся республи­канских руководителей, следует назвать «эстонское» и «мингрельское». В результате «эстонского дела» (1950-1952 гг.) пострадали руководители Эс­тонии — первый секретарь ЦК компартии республики Н.Каротамм и председатель Совета Министров ЭССР А.Веймер, которые были освобож­дены от своих постов. Были также сняты с должности, а впоследствии арестованы и осуждены другие руководители Эстонии (заместитель пред­седателя Президиума Верховного Совета Н.Андрезен, Президент Акаде­мии Наук республики, министр иностранных дел X. Круус, председатель Союза Советских писателей Эстонии И.Семпер и Др.). Главной причиной репрессий против эстонского руководства стало обвинение его в склонно­сти к «местному национализму». Из Москвы казалось, что эстонские лиде­ры «не ведут должной борьбы с буржаузным национализмом», проявляют «политическую неразборчивость» при выдвижении кадров, допускают раз­витие антирусских настроений в республике98.

    7 марта 1950 г. Политбюро ЦК ВКП(б) утвердило постановление «О не­достатках и ошибках в работе ЦК КП(б) Эстонии», которое послужило сигналом к чистке республиканского партийного и государственного аппа­рата. Каротамм и Веймер дважды, в феврале 1950 г. и в декабре 1951 г. вы­зывались в Москву, в Центральный Комитет ВКП(б), где расследованием их «дела» занималась специальная комиссия. И тот, и другой, признав за собой ряд «ошибок», тем не менее отвергли обвинения в «буржуазном на­ционализме». Каротамм признал лишь в своих действиях «уклон к местно­му национализму»99. Комиссия сделала вывод, что бывшие руководители Эстонии «до конца не раскрыли всех своих ошибок», однако посчитала, что «Каротамм и Веймер за антипартийное поведение заслуживают строго­го партийного взыскания» — не более того100. Что касается партийной ор­ганизации Эстонии, то она — в отличие от ленинградской парторганиза­ции — не была подвергнута основательной чистке, процесс этот затронул в большей степени государственный аппарат. Партийные кадры, в своей значительной части «привозные», т.е. направленные в Эстонию из других регионов СССР — представляли собой фактически единственную социаль-

    204
    ную опору политике советизации. Поэтому «эстонское дело» остановилось на уровне руководства республики и не затронуло компартию Эстонии в целом.

    По тому же принципу — «огонь по штабам» — шло развитие другого послевоенного «дела» — «мингрельского», коснувшегося руководства ком­партии Грузии. Сигналом к этому делу послужила информация о много­численных фактах коррупции и злоупотреблений, в которых оказались за­мечены некоторые влиятельные лица. Поскольку большинство обвиняе­мых имели мингрельские имена (Мингрелия — одна из исторических про­винций Грузии), все дело получило название «мингрельского» (1951-1952 гг.). Возникнув как дело уголовного характера (а факты коррупции среди гру­зинского руководства действительно имели место), оно почти сразу же приобрело политический характер. Всем лицам, уличенным в коррупции, во главе с бывшим вторым секретарем ЦК компартии Грузии М.И.Бара-мия было предъявлено обвинение в создании «националистической груп­пы», которая ставила своей целью «захватить в свои руки важнейшие по­сты в партийном и государственном аппарате Грузии»101. Спустя всего не­сколько месяцев «группе Барамия» уже инкриминировалось стремление ликвидировать в Грузии советскую власть и разделить республику на ряд «отдельных партийных княжеств»102. Всего в ходе «мингрельского дела» было арестовано 37 партийных и советских работников Грузии, несколько тысяч человек были высланы за пределы республики103.

    Чистки, проведенные в начале 50-х гг. среди руководителей Эстонии и Грузии, продемонстрировали очевидное смещение акцентов в проведении кадровой политики центра по отношению к региональным элитам. В этой политике на первый план выходит борьба с проявлениями так называемо­го буржуазного национализма — одно из следствий возрождения импер­ской идеологии, настойчиво культивируемой Сталиным в советском обще­стве после войны. «Националисты» в условиях перманентной борьбы ре­жима с очередными «врагами народа» должны были выполнить роль, ко­торая в прошлом отводилась троцкистам, представителям небольшевист­ских партий, разного рода «уклонистам» внутри компартии и прочим «вре­дителям». Вместе с тем «дела», организованные по типу эстонского или мингрельского, неизбежно оставались замкнутыми на региональном, рес­публиканском уровне. Для фабрикации «националистического заговора» в масштабах всей страны (по типу политических процессов 30-х годов) ну­жен был соответствующий национальный элемент.

    В этом смысле выбор Сталина отнюдь не случайно пал на советское ев­рейство. Евреи не только были расселены по всей территории Советского Союза, но и многие из них принадлежали к элите советской науки и куль­туры, занимали ответственные государственные посты. Кроме того, у со­ветских евреев была своя общественная организация — Еврейский анти­фашистский комитет, которому в случае необходимости можно было бы приписать роль «националистического центра». Организаторы антисемит­ской кампании учли и такой фактор, как латентный бытовой антисеми­тизм, присутствующий в различных слоях российского общества. История

    205
    антисемитской кампании конца 40-х — начала 50-х годов подробно изложена в научной литературе104, поэтому остановимся лишь на главных ее этапах, важных для понимания состояния общественной атмосферы того времени.

    Первые проявления антисемитизма как новой государственной полити­ки были отмечены сразу после окончания войны. Объектами критики ЦК ВКП(б) стали тогда Советское информационное бюро (Совинформбюро) и его начальник, заместитель министра иностранных дел СССР С.АЛозов-ский. В сентябре 1945 г. и в июле 1946 г. Управление пропаганды и агита­ции ЦК ВКП(б) организовало две проверки работы Совинформбюро, ко­торое было подвергнуто весьма серьезной критике за «упущения в кадро­вой работе». Эти «упущения» в числе прочих недостатков выразились в «недопустимой концентрации евреев»105. Лозовский был освобожден от своей должности, а в Совинформбюро началось увольнение сотрудников «по национальному признаку». Это были только первые шаги кампании, которая наберет полную силу в течение 1948-1949 гг., когда по всей стране будет организована борьба с так называемым космополитизмом.

    Обвинения в «космополитизме» придут на смену не вполне оправдав­шей себя, с точки зрения властей, кампании борьбы с «низкопоклонством перед Западом», в известном смысле «конкретизируя» последнюю. «Космо­политизм» выступал как своего рода «высшая форма низкопоклонства» — как полный разрыв с интересами отчества. Кроме того, в отличие от кампании борьбы с «низкопоклонством», которая не имела четко выраженного объ­екта нападения (в грехе «преклонения перед иностранщиной» мог быть обвинен кто угодно), круг «космополитов» (по терминологии тех лет, «без­родных космополитов») был очерчен довольно ясно. Об этом нигде офи­циально не заявлялось, но современники прекрасно понимали, о ком идет речь: в роли «безродных космополитов» выступали советские евреи.

    В развитии всей антисемитской кампании переломным стал 1948 год — год образования самостоятельного государства Израиль. Именно в этот год произошло убийство признанното еврейского лидера, председателя Еврей­ского антифашистского комитета С.М.Михоэлса. Тогда же начались пер­вые аресты среди членов ЕАК. Чтобы создать видимость «сионистского за­говора», в Министерстве государственной безопасности СССР одновре­менно с главным делом, связанным с ЕАК, велась фальсификация и раз­работка других — «малых дел» (всего около 70). Эти «дела» должны были продемонстрировать наличие целой сети сионистских организаций — в го­сударственных учреждениях, промышленности, науке и т.д. Начиная с 1949 г., прошла кадровая чистка во всех министерствах и ведомствах, на­учных организациях, редакциях газет и журналов: отовсюду изгоняли евре­ев. Чистке по национальному признаку было подвергнуто даже такое ве­домство, как Министерство государственной безопасности.

    К весне 1952 г. было закончено следствие по делу Еврейского антифа­шистского комитета, а с мая по июль 1952 г. шел процесс над участниками «дела ЕАК». Все участники этого процесса, за исключением одной обви­няемой, были приговорены к расстрелу. Всего же в связи с «делом ЕАК» в

    206
    течение 1948-1952 гг. было репрессировано (приговорено к расстрелу и разным срокам лишения свободы) ПО человек106.

    Однако, вместе с завершением серии «дел», связанных с процессом над членами Еврейского антифашистского комитета, кампания по преследова­нию евреев не завершилась. Ее заключительным этапом стало «дело вра­чей», призванное, по замыслу организаторов, вскрыть заговор кремлевских медиков против руководителей партии и страны. «Дело врачей» — единст­венное в цепи послевоенных «дел», которое было предано широкой пуб­личной огласке. Сообщение об аресте группы врачей, названных «убийца­ми в белых халатах», «врачами—вредителями», было опубликовано в газете «Правда» 13 января 1953 г. Не все арестованные врачи были евреями по национальности, однако, как подчеркивалось в сообщении, «большинство участников террористической группы (...) были связаны с международной еврейской организацией "Джойнт"»107. «Врачи-вредители» обвинялись в сознательно неправильном лечении руководителей страны, в том, что они способствовали смерти первого секретаря Московского комитета партии Щербакова в 1945 г. и секретаря ЦК Жданова в 1948 г. и готовили анало­гичные «террористические акты» в отношении других высших государст­венных лиц.

    Семена лжи упали на уже хорошо подготовленную почву: кампания борьбы против «безродных космополитов» приносила свои грустные пло­ды. Конечно, далеко не все поверили в бессмыслицу относительно «убийц в белых халатах», но массовая реакция на «дело врачей» была весьма пока­зательной. «Выслушав сообщение радио, шлю проклятие гнусным убийцам товарищей Жданова и Щербакова. Арестованных гадин надо повесить», — писал в «Правду» некто Назаров из города Новочеркасска108. Смертной казни для врачей требовали военнослужащие и домохозяйки, школьники и пенсионеры. Многие из этих людей даже не считали себя антисемитами. «Я простой рабочий и не антисемит, — объяснялся на этот счет рабочий московского завода "Динамо". — Но скажу прямо, давно евреев гнать на­до из всех медицинских учреждений, аптек, больниц, домов отдыха, сана­ториев — это, так сказать, места засилья евреев, да еще торговля. (...) Од­ним словом, надо почистить этих людишек»109.

    Приходили в газеты и анонимные письма, вроде такого: «Мы, все жильцы дома, были страшно возмущены, когда прочитали в "Правде" со­общение ТАСС (...). Не пора ли разбирать национальный вопрос, в том числе и еврейский, с позиций построения коммунизма. Мешают они стро­ить коммунизм? Да! С этих позиций и еврейский вопрос надо решать. Удалить их из крупных городов — много сволочей лишних (...)»110. Были осуждающие врачей письма—отклики и от представителей еврейской на­циональности, обращенные к «честным евреям мира» с призывом «клей­мить позором убийц», «американских наемников»111.

    О состоянии общественной атмосферы начала 50-х годов в связи с мас­совой реакцией на «дело врачей» вспоминал один из участников этого де­ла известный советский патологоанатом профессор Я.Л.Рапопорт: «В обы-

    207
    вательской среде распространялись слухи один нелепее другого, включая "достоверные" сведения о том, что во многих родильных домах были умерщвлены новорожденные или что некий больной умер непосредствен­но после визита врача, тут же, естественно арестованного и расстрелянно­го. Резко упало посещение поликлиник, пустовали аптеки. В Контрольный институт, где я тогда работал, пришла молодая женщина и принесла для исследования пустой флакон из-под пенициллина. Ее ребенок был болен воспалением легких, и после приема пенициллина его состояние, по сло­вам матери, резко ухудшилось. Аллергические реакции на антибиотики — явление достаточно частое, но она приписала эту реакцию действию яда, якобы содержащегося в пенициллине, заявив при этом, что прекращает какое-либо лечение ребенка вообще. Когда же я сказал, что этим она об­рекает ребенка на гибель, то в ответ услышал: пусть умирает от болезни, но не от яда, который я даю ему своими руками (,..)»112.

    Подобным образом нагнеталась атмосфера массовой истерии, а общест­во, доведенное до такого состояния, становится легко управляемым. Но — на уровне эмоций. Оно способно разрушить, преодолеть все препятствия — подлинные, а чаще — мнимые. К конструктивному действию такое обще­ство не способно. Потому что это уже не общество в истинном смысле этого слова. Это толпа. Для воздействия на общественный разум нужны более тонкие средства. Идеологическая обработка умов с помощью орга­низованных дискуссий и должна была выполнить роль такого рода средст­ва. Однако атмосфера массового психоза давила своей эмоциональной аг­рессивностью, подчиняя рациональное чувственному. В результате грань между откровенным террором и идеологическим диктатом часто станови­лась едва различимой, а угроза расправы — вполне реальная — заслоняла собой аргументы разума. Манипулируя массовыми настроениями, власти смогли придать карательной кампании характер «всенародного одобре­ния». Общество, подготовленное психологически к кампании террора, в массе своей на удивление легковерно восприняло версию и о происках «безродных космополитов», и о «врачах—вредителях». Не увлекаясь суще­ством дискуссионных полемик, оно в то же время готово было осудить признанные «вредными» философские, биологические, экономические и какие угодно другие взгляды. Но могло ли так продолжаться долго?

    Ставка на тотальный контроль неизбежно усиливала влияние органов МГБ—МВД. Руководство страны оказалось в сложном положении: в разви­тии политики государственного принуждения наступал критический пре­дел, перешагнув который, сами носители высшей власти легко могли ока­заться в положении таких же поднадзорных объектов, как и рядовые граж­дане. Поэтому курс на усиление контрольно-карательных функций госу­дарства, несомненно превалирующий во внутренней политике конца 40-х — начала 50-х, годов, не был абсолютным. В данном случае сыграло свою роль не только чувство самосохранения верхов, но и действие законов предельной эффективности применения чрезвычайных мер.

    Механизм контроля из фактора, обеспечивающего системе устойчи­вость, грозил превратиться в фактор дестабилизирующего действия. Одна-

    208
    ко дальнейшей эскалации ситуации помешали не только законы самосо­хранения системы, но и известное сопротивление снизу, где продолжали действовать, несмотря ни на что, законы человеческие. Они часто и реша­ли судьбы людей.

    Историк Ю.П.Шарапов вспоминает, как осенью 1949 года, когда он учился в аспирантуре МГУ, у него был повторно арестован отец: «Меня вызвали в партком, а затем на факультетское партсобрание. Мне грозило исключение из партии. Но когда это было сказано вслух, из последних ря­дов поднялся мой довоенный однокурсник, тоже аспирант, прошедший войну, вышел на трибуну и сказал слово в мою защиту. А потом было за­седание Краснопресненского бюро райкома партии. Меня защищали двое — секретарь партбюро факультета Павел Волобуев и член бюро райкома, на­чальник окружной дороги, железнодорожный генерал Карпов. И бюро райкома оставило меня в партии»113.

    Случай, о котором рассказал Ю.П.Шарапов, в практике работы парт­бюро исторического факультета МГУ, когда его возглавлял П.В.Волобуев (впоследствии известный историк, академик Российской Академии наук), был не единичным, хотя не всегда позицию секретаря поддерживало тогда большинство. Тем не менее, используя особое положение партийной орга­низации при решении кадровых вопросов даже в тех условиях обострен­ной бдительности удавалось оказывать помощь людям — достойным и способным, но имеющим определенные трудности с «анкетой» (детям ре­прессированных родителей, побывавшим в плену или на оккупированной территории и т.п.). «Я просто выступал против всяких крайностей, — вспоми­нал то время П.В.Волобуев. — Например, крайностей в борьбе с космополи­тизмом. Нет, что касается трескотни насчет космополитизма, в том числе и в моих докладах, она продолжалась. Но ни один человек с факультета уже не был уволен, хотя и существовали своего рода "черные списки"»114. Когда я спросила Павла Васильевича, почему он занял такую позицию, доставившую ему лично много сложностей, он сказал: «Вы только поймите, героем я не был. Я был и достаточно суров, и требователен. И поступал в соответствии с законами здравого смысла. Просто в жизни всегда остается место для личного морального выбора, как бы ни трудна была ситуация»115.

    Время не бывает одноцветным: кто-то, рискуя карьерой (а иногда и голо­вой) вступался за близкого или вовсе незнакомого человека, кто-то публично отказывался от родителей, учителей, наставников. Возможно, пространство выбора было тогда небольшим, но способность к нравственному сопротивле­нию сохраняется всегда — при любых обстоятельствах и при любых режимах.

    6. «Кто виноват?» или «что мешает?»: эволюция массового сознания и общественной мысли

    Террор, сопровождающийся нагнетанием экстремальности, всегда име­ет психологический предел. «Общество, охваченное паническим настрое­нием, — писал Л.Н.Войтоловский, — не только утрачивает чуткость к дис-

    209
    гармониям общественной жизни (это как раз режиму было выгодно. — Е.З.), но (...) само становится источником угнетающих и тревожных эмоций, до­водящих его до мертвящей немощи, забитости и апатии»116. Подобный ис­ход находился в прямом противоречии с принципами функционирования существующей общественной модели, рассчитанной на постоянное под­держание высокого тонуса общественной жизни. Если эта модель орга­нично включала в себя механизм террора для исполнения охранительной функции, то с такой же необходимостью она нуждалась и в иных средст­вах своего жизнеобеспечения, призванных стимулировать духовный подъ­ем, ударный ритм, трудовой энтузиазм. С помощью террора удавалось от­влечь внимание людей от анализа истинных причин общественного небла­гополучия, отправив их по ложному следу поиска «врагов». Однако нега­тивная реакция таким образом не исчезала, она просто переключалась на другой объект. Поэтому нужны были специальные меры, способные сфор­мировать в массах позитивные эмоции, стимулировать созидательные уст­ремления и действия. Такого рода меры формируют и поддерживают авто­ритет власти. Их отличительная особенность состоит в том, что целесооб­разность решений этого типа измеряется не столько долей практической отда­чи (например, экономической эффективностью), сколько степенью популяр­ности в массах. То есть, эти меры, какое бы конкретное содержание в них не вкладывалось, по сути своей всегда являются популистскими. В ряду подоб­ных популистских решений на первом месте всегда стоит снижение цен117.

    Однако решения о снижении цен не затрагивали трудовых стимулов. Вообще в послевоенный период сфера действия материальных стимулов была существенно ограничена. Безусловно, сказывались последствия вой­ны; жесткая финансовая дисциплина и ограниченность ресурсов устанав­ливали различного рода «потолки», в том числе и по заработной плате. Поэтому трудовой подъем, духовный пафос восстановления — несомнен­ная реальность послевоенных лет — имел иной, нежели материальный ин­терес, источник вдохновения. Недостаточность материальных стимулов компенсировалась действием психологических и идеологических факторов. Принцип работы этой группы стимулов в основе своей опирался на «эф­фект большой цели». Так было во время войны, когда люди сражались и работали во имя одной, общей и великой цели — Победы. В мае 45-го цель была достигнута. Образовавшийся вакуум надо было чем-то запол­нить. Наверху, видимо, не нашли ничего лучшего, как вновь сделать став­ку на образ будущего — построение коммунизма. В проекте Программы ВКП(б) 1947 года было записано: «Всесоюзная Коммунистическая партия (большевиков) ставит своей целью в течение ближайших 20-30 лет постро­ить в СССР коммунистическое общество»118.

    Однако преимущество Победы в ее имидже «большой цели» заключа­лось не только в ее огромной притягательности, но и сама эта притяга­тельность была связана с максимальной конкретностью: с каждым взятым городом, освобожденной деревней эта цель из идеальной все более стано­вилась реально достижимой. Идее построения коммунизма необходимо было придать такую же конкретность. Так в общественное сознание был

    210
    внесен своеобразный символ будущего — «великие стройки коммунизма». Гидроэлектростанции на Дону, Волге, Днепре, Волго-Донской и Туркмен­ский каналы... Для них, этих строек, варились сталь и чугун, создавались новые конструкции машин и механизмов. Пуск каждой очереди «великих строек», осуществление «великого плана преобразования природы» и даже начало строительства высотных зданий в Москве должны были восприни­маться как очередная веха, как еще один практический шаг на пути к ком­мунизму. То обстоятельство, что «стройки коммунизма» большей частью сооружались руками заключенных, мало тревожило идеологов страны. Многие соотечественники об этом просто не знали, а те, кто знал, обяза­ны были смотреть на эти стройки как места «перековки» и «перевоспита­ния» людей в духе коммунизма.

    Появление «великих строек коммунизма» застало теоретиков врасплох: пришлось срочно пересматривать научные курсы, учебные программы, планировать новые исследовательские темы. В июне 1950 года в Институте экономики АН СССР прошла теоретическая конференция на тему «О пу­тях постепенного перехода от социализма к коммунизму». На конферен­ции был сделан вывод о том, что Советский Союз имеет все необходимые и достаточные условия для построения коммунизма в кратчайший срок119. Что касается изучения проблем перехода к коммунизму, было признано целесообразным начинать его не с характеристики будущего коммунисти­ческого общества, а с «уже имеющихся ростков коммунизма». Обсуждение конкретных социально-экономических вопросов по сути дела свелось к дискуссии о путях и формах перехода к коммунистическому способу рас­пределения (вероятно, наиболее «приятной» для участников обсуждения): когда и в каком порядке будет осуществляться бесплатное распределение продуктов питания и услуг?120

    Ни эта, ни подобные ей дискуссии ничуть не конкретизировали кон­цепцию построения коммунизма, а вместе с тем и концепцию перспектив­ного развития советской экономической и политической системы. Много слов было сказано по поводу того, что движение советского общества должно осуществляться по пути укрепления экономической базы, совер­шенствования системы социальных отношений, развития духовной сферы и т.д. Но вопросы — как именно должно происходить это «укрепление», «совершенствование» и «развитие», каким закономерностям эти процессы подчинены и каков механизм действия этих закономерностей? — остава­лись открытыми. После выхода в свет брошюры Сталина «Экономические проблемы социализма в СССР» (1951 г.) теоретическая мысль получила со­вершенно определенную направленность и дальше уже двигалась именно в этом заданном направлении, исключающем какую-либо дискуссионность.

    Гораздо более интересные процессы происходили в это время в среде не «теоретиков», а «практиков». В настроениях рабочих, например, ощу­щался сдвиг, своего рода поворот — от материальных требований первой необходимости к претензиям белее широкого производственного и даже политического порядка. В обобщенном виде эти претензии можно сфор­мулировать как неудовлетворенность организацией производственного

    211
    процесса, в котором рабочему отводилась почти исключительно подчинен­ная, исполнительская роль. Много нареканий вызывала практика проведе­ния рабочих собраний. «На собраниях невозможно по-деловому обсудить проблемы, вместо обмена мнениями на них нередко преобладает админи­стративный нажим», — высказывали свои претензии рабочие121. Решения собраний принимались формально, примерно по следующему образцу: «не останавливаться на достигнутом, повышать производительность труда и трудовую дисциплину», «итоги считать хорошими, но не успокаиваться на достигнутом» и т.п.122 В своих отзывах о собраниях рабочие выражали не­довольство тем, что собрания практически бесполезны, потому что к их мнению никто не прислушивается: «Вся беда в том, что нас не слушают. Много болтовни, а дела мало. Я на собрания хожу, но злой за потерянное время»; «Я когда-то числился в активе, а сейчас чувствую, что мои усилия повлиять на улучшение работы проходят впустую, и волей-неволей отстаю от всего, на собрания ходить перестал: не слушают нас»123.

    Часто бывало так, что рабочих, выступавших с критикой администра­ции предприятия, потом всячески притесняли, организовывали травлю. Среди рабочих ходили разговоры, что сообщать о беспорядках на предпри­ятиях в районные, городские и другие организации не имеет смысла, хо­зяйственники там все равно найдут защиту. «Одна надежда — писать в ЦК ВКП(б) или тов. Шкирятову (председателю Комиссии партийного контро­ля. — Е.З.), они помогут», — таково было достаточно распространенное в рабочих коллективах мнение124.

    Впрочем, пассивное отношение к ситуации было не везде: на начало 50-х годов приходится развитие разного рода рабочих инициатив, с помо­щью которых рабочие стремились укрепить самостоятельность своего по­ложения на производстве, утвердить свои позиции в качестве коллектив­ного собственника предприятия. Возникло движение за принятие оборудо­вания на «социалистическую сохранность», был опыт введения личных клейм (когда рабочий, по примеру старых русских мастеров, ставил свой личный знак на произведенную продукцию). Инициативы эти просущест­вовали недолго: они были признаны нецелесообразными, якобы снимаю­щими ответственность с руководителя предприятия125.

    Еще большее сопротивление встречали предложения по развитию но­вых форм управления предприятиями, реорганизации системы хозяйствен­ных связей. В январе 1950 г. секретариат Г.М.Маленкова получил записку от начальника планово-финансового отдела одного из управлений Мини­стерства связи СССР в Латвии И.М.Стульникова. В этой записке автор подробно изложил идею выборности и коллективного руководства на про­изводстве. «Опыт показывает, — писал И.М.Стульников, — что в наше время, когда политическое сознание и деловые качества подавляющей час­ти советских людей достигли небывалой зрелости, принцип единоначалия, осуществляемый в хозяйственных учреждениях, организациях и предпри­ятиях, перестал оправдывать себя. А в ряде случаев он стал наносить опре­деленный вред интересам государства. Известно, что имеется немало ру­ководителей—хозяйственников, которым любовь к администрированию

    212
    серьезно вскружила головы. Иной такой администратор замкнется в рамки единоначалия, с мнением других людей не считается и ни с кем не совету­ется. Речь идет об осуществлении коренной перестройки хозяйственного ап­парата и создании его на совершенно иных, более демократичных началах»126.

    Выход из положения автор видел в переходе на систему выборности и коллегиальности руководства, организационной формой которого должны были стать хозяйственные советы — снизу доверху, от конкретного пред­приятия до министерства127. Чтобы обеспечить при этом сочетание прин­ципов единоначалия и коллегиальности, необходимо, как считал Стульни-ков, сохранить за министром или руководителем предприятия право ут­верждать все решения хозяйственного совета128.

    Идеи Стульникова не встретили тогда понимания в Центральном Ко­митете ВКП(б) — и не просто в силу спорности самой позиции автора за­писки. Логика хозяйственного управления, построенного на принципе строго фиксированной ответственности и многоступенчатой иерархии, в основе своей противоречила идее децентрализации — в какой бы форме она ни выражалась. Вместе с тем, предложения Стульникова представляют интерес не только с точки зрения их возможного приложения к реальной практике управления, но и, прежде всего, как факт развития практической хозяйственной мысли, которая искала, в допустимых по тому времени пределах, пути и формы реформирования хозяйственного механизма, кон­серватизм которого мешал организации оптимальной работы экономиче­ских структур. Подобные поиски были пока уделом единиц. Основная масса людей в этом плане по-прежнему оставалась инертной.

    Интересно проанализировать в этой связи реакцию людей на вопрос об их отношении к имеющимся трудностям и недостаткам. В начале 50-х го­дов журналист А.Злобин писал: «Беседуя с различными людьми, я задавал один и тот же вопрос: "Что мешает вам в работе? Мешает вашему заводу?" К моему удивлению немалая часть ответов звучала примерно так: "Мешает? Нам ничего не мешает. Разве нам что-либо может мешать?"»129 Этот вопрос-ответ возник не случайно. Он отражал определенный социально-психологиче­ский настрой, являлся реакцией на непривычную постановку вопроса о причинах недостатков: вместо обычного «кто виноват?» — вдруг «что ме­шает?». Когда ставился вопрос «кто виноват?», за ним виделась конкрет­ная личность, за вопросом «что мешает?» — общественное явление. В ко­нечном счете этот вопрос прямо выводил на анализ состояния обществен­ного организма, поиска его «болевых точек», узловых противоречий разви­тия и возможных путей разрешения данных противоречий. Вопрос «что ме­шает?» неизбежно переводил в другую плоскость и вопрос «что делать?», кото­рый уже нельзя было решать только привычной перестановкой кадров, заме­ной «плохого» руководителя на «хорошего». Все это было достаточно новым — отсюда и столь неадекватная реакция обыденного сознания на смещение акцентов в вопросе о трудностях и проблемах реальной жизни.

    Отличительная особенность советской системы 30—50-х годов состояла в том, что формально она как будто бы всегда была открыта для критики (лозунг «критики и самокритики» был в числе наиболее употребимых офи-

    213
    циальной пропагандой). И это был не просто пропагандистский трюк: по­стоянные поиски «отдельных недостатков», чередуемые с временными кампаниями против «врагов народа», не только направляли общественные эмоции в подготовленное русло, но и повышали мобилизационные воз­можности самой системы, ее устойчивость, ее иммунитет. На основе ма­нипуляции общественными настроениями создавался особый механизм преодоления кризисных ситуаций. Система не допускала такого развития событий, когда критически заряженные эмоции масс сформируются в блок конкретных претензий, задевающих основы правящего режима. Не­удивительно поэтому, что отсутствие конструктивизма, набора положи­тельных идей составляет одну из характерных черт групповых претензий этого периода. Умение режима овладевать общественными настроениями на уровне эмоций обеспечивало управляемость системы, страховало от не­предсказуемых реакций снизу. С этой своей функцией механизм контроля за умонастроениями справлялся достаточно успешно. Однако, добиваясь управ­ления эмоциями, с помощью этого механизма не всегда удавалось обеспечи­вать программу позитивного поведения, т.е. нужную практическую отдачу.

    Чтобы подключить общественное мнение к выработке такой позитив­ной программы, требовались уже иные средства, способствующие раскре­пощению общественной мысли, ее готовности к диалогу с властью. Для начала диалога нужен был посредник, или, скорее, даже «возмутитель спо­койствия», и эту функцию по традиции взяла на себя русская литература.

    Журнал «Новый мир», который возглавлял тогда Александр Твардов­ский, в своей девятой книжке за 1952 год начал публикацию очерков «Рай­онные будни» Валентина Овечкина. Затем очерки перепечатала «Правда». Общественный резонанс публикации был огромным. «Читателям не было дела до определения жанра, — вспоминал писатель НАтаров. — Но речь шла о восстановлении ленинских норм демократии, о стиле руководства, о правде отношений между хлеборобом и пашней, между колхозом и госу­дарством. Номера «Правды» передавались из рук в руки»130.

    На материалах одного района Овечкин рассуждал о проблемах страны, говоря о сельском хозяйстве, поднимал вопросы общегосударственного, общеполитического значения. О его очерках говорили как о «партийном поступке», а разговор начистоту, предложенный в «Районных буднях», воспринимался «даже не как литература, а как письмо в ЦК»131. Пробле­мы, поднятые В.Овечкиным — о недостатках в практике управления, о материальных стимулах, о противоречиях долга и совести — были, в об­щем, не новы. Новым был именно разговор начистоту. Овечкин как будто «пробил брешь» в сознании, признавался один из его коллег: «Читая Овеч­кина, писатели сознавали, что им самим тоже пора писать по-другому»132.

    Овечкин поднял те проблемы, которые лежали на поверхности, и при­влек к ним внимание общественности. Однако пока читатели ломали ко­пья в спорах вокруг «Районных будней», а некоторые партийные работни­ки призывали привлечь автора к ответу за «очернительство» руководите­лей, подспудно рождалась уже иная — еще более смелая литература. В на­чале 50-х годов приступил к задуманному роману «Не хлебом единым»

    214
    ВДудинцев. «Тогда еще жив был Сталин, — вспоминал он много позднее. — Я писал и боялся, что меня посадят. Боялся, но выработал шифр для тай­ных записей. Я был качественно свободен»133. Страна стояла на пороге «оттепели».

    1   ...   12   13   14   15   16   17   18   19   20


    написать администратору сайта