ЖанЖак Руссо Эмиль, или о воспитании Мультимедийное издательство Стрельбицкого
Скачать 1.71 Mb.
|
Нужно было приучить бегать одного вялого и ленивого ребенка, который сам собою не поддавался ни на это упражнение, ни на какое другое, хотя его назначали в военную службу: он убедил себя, не знаю как, что человек его сословия ничего не должен ни знать, ни делать, и что дворянство должно заменять для него руки и ноги, также как и всякие достоинства. Ловкость самого Хирона едва ли была бы достаточна, чтобы сделать из такого дворянина быстроногого Ахиллеса. Трудность была тем больше, что я не хотел решительно ничего предписывать ему; я выкинул из моих прав увещания, обещания, угрозы, соревнование, желание блистать: как, не говоря ни слова, возбудить в нем желание бегать? Самому бегать было бы не очень верным и представляющим неудобства средством. Кроме того из этого упражнения следовало извлечь для него какое-нибудь поучительное заключение, дабы приучить операции тела всегда идти заодно с операциями рассудка. Вот что я придумал: я, т. е. тот, кто действует в этом примере. Ж. Руссо. «Эмиль, или о воспитании» 76 Отправляясь гулять с ним, после полудня, я клал иногда в карман два пирожка того сорта, который он очень любил; гуляя, 28 мы съедали по пирожку и возвращались домой весьма довольные. Раз он заметил, что у меня было три пирожка; он мог бы не поморщившись съесть шесть таких пирожков; скорехонько съедает он свой и просит у меня третий. Нет, говорю я: я отлично съел бы его сам, или мы поделились бы, но и лучше хочу, чтобы вот эти два малень- ких мальчика выиграли бы его на бегу. Я позвал их, показал пирожок и предложил условия. Они тотчас же согласились. Пирожок положили на большой камень, который стал целью, и обозначили ристалище; мы уселись: по данному знаку, мальчики пустились бежать; победитель схватил пирожок и безжалостно съел его на глазах зрителей и побежденного. Забава эта стоила пирожка; но сначала не произвела никакого действия и кончилась ничем. Я не отставал и не спешил: обучение детей – такое ремесло, где нужно уметь терять время для того, чтобы быть в выигрыше. Мы продолжали наши прогулки; часто брали три пирожка, иногда четыре и бегунам доставался один, даже два. Если приз не был велик, то и те, кто его оспаривал, не были корыстны: победителя хвалили, поздравляли; все делалось с торжеством. Чтобы сделать возможными перемены и усилить интерес, я отделял более обшир- ное ристалище, допускал нескольких соперников. Как только выступали они на ристалище, все прохожие останавливались, чтобы поглядеть на них; восклицания, крики, хлопанье под- стрекали их; я иногда видел, как мой молодчик вздрагивал, вскакивал, вскрикивал, когда кто- нибудь из них готовился догнать или перегнать другого; это было для него Олимпийскими играми. Между тем, соперники пускали иногда в ход плутовство; они задергивали друг друга, или заставляли падать, или подкидывали камни под ноги один другому. Это дало мне повод разлучить их и заставить бежать от разных концов, хотя равно отдаленных от цели: вскоре увидят причину этой предусмотрительности; ибо я должен говорить об этом важном деле с большими подробностями. Наскучив постоянно видеть, как съедались на его глазах пирожки, которых ему очень хотелось, господин кавалер спохватился, наконец, что уменье бегать могло быть пригодным на что-нибудь, и, видя у себя таких же две ноги, он начал втайне упражняться. Я, конечно, делал вид, что ничего не вижу, но понял, что хитрость моя удалась. Когда он счел себя довольно искусным (а я узнал его мысль раньше его самого), он нарочно пристал ко мне с просьбой об оставшемся пирожке. Я отказал, он уперся и с рассерженным видом сказал мне, наконец: «Ну хорошо, положите его на камень, обозначьте место для бега и мы увидим». «Вот на, – сказал я, смеясь, – разве кавалер умеет бегать? У вас явятся только сильнейший аппетит, а не средство удовлетворять ему». Задетый моей насмешкой, он поусердствовал и тем скорее выиграл приз, что я отмерил не большой конец и постарался устранить самого лучшего бегуна. Понятно, как легко мне было, после этого первого шага, постоянно подстрекать ребенка. Скоро, он так пристрастился и этому упражнению, что, без всяких послаблений в его пользу, почти всегда побеждал моих шалунов, как бы ни был велик конец. Эта победа повела за собою еще другую, о которой я не думал. Когда он редко выигрывал приз, то почти всегда съедал его один, также как делали его соперники; но привычка к победе сделала его великодушным, и он часто делился с побежденными. Это меня самого побудило сделать нравственный вывод, и я благодаря этому узнал, где настоящее начало великодушия. Продолжая вместе с ним назначать, в различных местах, различные концы, от которых все должны были бежать одновременно, я назначил неровные расстояния, так что одному при- ходилось пробежать более, чтобы достигнуть той же цели, чем другому, и невыгода была оче- 28 Руссо прибавляет, что тут дело идет о деревенской прогулке, что «публичные городские гулянья вредны для детей обоего пола. Так зарождается в них тщеславие и желание привлекать взгляды: в Люксембурге, в Тюльйери и в особенности в Пале-Рояле, знатная парижская молодежь принимает тот древний и фатовской вид, который делает их столь смешною и навлекает на нее ненависть и насмешки всей Европы». Ж. Руссо. «Эмиль, или о воспитании» 77 видная: но, хотя я предоставлял выбор моему ученику, он не умел им пользоваться. Не заботясь о расстоянии, ее всегда предпочитал самый заманчивый путь, так что, без труда предвидя его выбор, я был властен по моему произволу дать ему проиграть или выиграть пирожок: а уловка эта клонилась также к нескольким целям. Однако так как в мои расчеты входило, чтобы он заметил разницу, я старался дать ему ее заметить: но, несмотря на свою обыкновенную вялость, он был так жив в играх и так доверял мне, что мне стоило не малых трудов дать ему заметить мое плутовство. Наконец мне это удалось, несмотря на его ветреность; он упрекнул меня. Я сказал ему: на что вы жалуетесь? Разве я не властен, делая вам подарок, назначить какие мне угодно условия? Кто принуждает вас бегать? Разве я обещал вам, что буду назначать равные концы? Разве вы не властны в выборе? Избирайте ближайший путь, никто вам не мешает. Как же не замечаете вы, что я действую в вашу же пользу и что неравенство, на которое вы жалу- етесь, выгодно для вас, если вы сумеете им воспользоваться? Это было ясно; он понял, а для выбора понадобилось побольше внимания. Сначала он вздувал считать шаги; но измерение шагами ребенка медленно и неверно; кроме того, я догадался умножить число бегов в один день, а как тогда удовольствие превратилось в род страсти, ему становилось жалко терять на измерение концов время, назначаемое для беганья. Живость детства плохо мирится с подоб- ной мешкотностью: он стал упражнять зрение, лучше определять расстояние на глаз. Тогда мне стало легко развивать и поддерживать в нем эту склонность. Наконец, несколько месяцев сряду, производя испытания и исправляя ошибки, он так изощрил свой глазомер, что, когда я указывал ему на какое-нибудь дальнее место, глаз его оказывался почти также верен, как цепь землемера. Так как из всех чувств зрение есть то чувство, суждения которого наименее можно отде- лить от ума, то нужно много времени, чтобы научиться видеть; долго нужно поверять зрение осязанием, чтобы приучить первое из этих двух чувств отдавать верный отчет об образах и расстояниях: не будь осязания, не будь прогрессивного движения, самые зоркие глаза в мире не могли бы нам дать никакого понятия о пространстве. Для устрицы вся вселенная должна сосредоточиваться в одной точке. Только помощью ходьбы, только ощупывая, считая, измеряя, научаются оценивать размеры: но зато если б всегда измеряли, то чувство, полагаясь на инстру- мент, не приобрело бы никакой верности. Не надо также, чтобы ребенок вдруг переходил от точного измерения к глазомеру; надо сначала, чтобы он продолжал сравнивать по частям то, чего не может сравнить в целом, и, вместо постоянного измерения рукою, постепенно привы- кал бы к измерению одними глазами. Впрочем, я желал бы, чтобы поверяли ею первые опера- ции помощью настоящей меры, дабы он мог исправить свои ошибки и, в случае какого-нибудь ошибочного образа, удержанного его чувством, научился бы исправлять его посредством более правильного суждения. Существуют природные меры, которые почти одинаковы во всех мест- ностях: шаги человека, длина его руки, его рост. При оценке ребенком высоты этажа, воспи- татель может ему служить вместо сажени, при определения высоты колокольни, пусть саженью служат ему дома; захочет ли он узнать, сколько верст в дороге, пусть считает часы ходьбы; в особенности же пусть нечего из этого не делают за него: должен сам это делать. Нельзя научиться хорошо судить о величине тел, не научившись вместе с тем распозна- вать их образ и даже подражать ему, потому что, в сущности, это подражание зависит исклю- чительно от законов перспективы; а оценить расстояния помощью этих представлений нельзя, если не имеешь какого-нибудь понятия об этих законах. Дети, большие подражатели, все про- буют рисовать: я желал бы, чтобы мой воспитанник занимался этим искусством, не ради самого искусства, а ради приобретения верного глаза и гибкой руки; да и вообще важно вовсе не зна- комство его с тем или другим упражнением, а та тонкость чувства и привычка тела, которые приобретаются благодаря этому упражнению. Итак, я ни за что не нанял бы для него учителя рисованья, который дал бы ему для подражания одни только подражания и заставил бы его срисовывать с одних рисунков: я хочу, чтобы у него не было, другого учителя, кроме природы, Ж. Руссо. «Эмиль, или о воспитании» 78 ни другой модели кроме самих предметов. Я хочу, чтобы у него был пред глазами сам ориги- нал, а не бумага, изображающая его; чтобы он срисовывал дом с дома, дерево с дерева, чело- века с человека, чтобы он приучился хорошенько рассматривать тела и их наружный вид, а не принимать ложных и условных подражаний за настоящие подражания. Я отговорил бы его даже рисовать что-либо на память, в отсутствии предметов, до тех пор, пока точный образ их благодаря частым наблюдениям не запечатлеется в его воображении; из боязни, чтобы, заме- няя истину вещей странными и фантастическими образами, он не лишился знания размеров и любви к красотам природы. Я знаю, что благодаря этому способу он долго будет пачкать не производя ничего, хоть сколько-нибудь похожего, что он поздно приобретет изящество контуров и легкость штрихов рисовальщиков, а уменья распознавать живописные эффекты и изящный вкус в рисунке может быть и никогда, но, взамен того, он несомненно приобретет более точный глазомер, более вер- ную руку, знание настоящих отношений в величине и виде, которые существуют между живот- ными, растениями, природными телами, и более быстрое знакомство с действиями перспек- тивы. Вот чего именно я и добивался, и я не столько желаю, чтобы он научился подражать предметам, сколько познакомился бы с ними; я лучше хочу, чтобы он показал мне растение медвежью лапу, нежели нарисовал бы узоры какой-нибудь канители. Впрочем, я не желаю, чтобы этим занятием, также как и всеми другими, воспитанник мой забавлялся один. Я хочу сделать это занятие еще приятнее для него, постоянно разделяя его с ним. Я не хочу, чтобы у него был другой соперник кроме меня; но я постараюсь при этом возбудить интерес к занятиям, не порождая зависти между нами. По его примеру, я возьмусь за карандаш; сначала, я буду действовать им так же неловко, как и он. Будь я даже Апеллесом, тем не менее окажется, что я не более, как пачкун. Я начну с того, что нарисую человека, в том роде, в каком лакеи рисуют его на стенах. Две черты вместо рук, две черты вместо ног, а пальцы толще руки. Долго спустя один из нас заметит эту несообразность: мы заметим, что в ноге есть полнота, что эта полнота не везде одинакова, что рука имеет известную длину по отношению к телу и проч. При этих успехах, я буду идти рядом с ним, или же опережу его так мало, что ему всегда легко будет догнать меня, а часто и перегнать. У нас будут кисти, краски; мы будем стараться подражать колориту предметов и всей их наружности, также как и образу их. Мы будем раскрашивать, рисовать, пачкать, но в наших мараньях никогда не перестанем наблюдать природу; мы никогда и ничего не будем делать иначе, как на глазах этого учителя. Мы были в затруднении относительно украшений нашей комнаты, и вот они и готовы. Я велю отделать в рамки наши рисунки, покрыть их стеклами. Я распределяю их по порядку вокруг комнаты, каждый рисунок в двадцати-тридцати экземплярах, показывающих постепен- ные успехи художника, с того самого момента, когда дом является не более, как безобразным четырехугольником, до того, когда фасад его, профиль, все пропорции и тени переданы во всей точности. Эти градации не могут не являться нам интересными картинами, любопытными для других и не возбуждающими в нас соревнования. Первые, самые грубые из этих рисунков, я отделаю в блестящие, раззолоченные рамки, возвышающие их; но по мере того, как подра- жание делается точнее, и рисунок становится действительно хорош, я отделываю его в очень простую, черную рамку; он не нуждается в другом украшении, кроме самого себя, и было бы жалко, если б рамка отвлекала внимание, которое заслуживает сам предмет. Таким образом, каждый из нас стремится заслужить простую рамку, а если кто захочет унизить рисунок дру- гого, то присуждает его к золотой рамке. Может быть, со временем, эти золотые рамки перей- дут у нас в пословицу, и мы будем удивляться тому, сколько людей отдает себе справедливость, ставя себя в подобные рамы. Я сказал, кто геометрия не под силу детям; но в этом виноваты мы. Мы не сознаем, кто их метода не наша, и что для нас становится искусством рассуждения, то для них должно быть только искусством зрения. Вместо того чтобы передавать им нашу методу, мы лучше бы сде- Ж. Руссо. «Эмиль, или о воспитании» 79 лали, переняв их методу; потому что наша манера ученья геометрии есть столько же дело вооб- ражения, как и рассуждения. Когда предложена задача, нужно найти ее доказательство, т. е. отыскать, какой известной уже задачи эта первая должна быть следствием, и из всех заключе- ний, которые можно извлечь из этой самой задачи, выбрать именно то, которое нужно. При таком способе, самый точный мыслитель, если только он не одарен изобретательно- стью, должен стать в тупик. А потому что же выходит? вместо того, чтобы заставить нас отыс- кать решение, нам его подсказывают, а вместо того, чтобы научить нас размышлять, учитель размышляет за нас и изощряет только нашу память. Начертите точные фигуры, соедините их, наложите одну на другую, рассмотрите их отно- шения; вы пройдете всю элементарную геометрию, следуя от наблюдения к наблюдению и минуя всякие определения, задачи или другие какие-либо формы доказательств, кроме про- стого наложения фигур. Что до меня касается, то не я буду учить Эмиля геометрии, а Эмиль будет учить меня ей; я буду искать отношения, а он их найдет, потому что я так стану их искать, что ему легко будет найти их. Например, вместо того, чтобы употребить циркуль для начерта- ния круга, я начерчу его помощью острия, прикрепленного к концу нитки, обращающейся на стержне. Затем, когда я захочу сравнить радиусы между собою, Эмиль посмеется надо мною и даст мне понять, что одна и та же нитка постоянно натянутая не могла дать неравных рас- стояний. Захочу ли я измерить угол в шестьдесят градусов, я опишу от вершины этого угла не дугу, а целый круг, потому что, имея дело с детьми, никогда не должно ничего подразумевать. Я найду, что часть дуги, заключающейся между двумя сторонами угла, составляет шестую часть круга. Затем я опишу от той же вершины еще больший круг и найду, что эта вторая дуга опять составят шестую часть своего круга. Я опишу еще третий концентрический круг, с которым повторю то же испытание; и буду продолжать его с новыми кругами до тех пор, пока Эмиль, раздосадованный моею тупостью, не скажет мне, что всякая дуга, большая или маленькая, заключенная между сторонами этого угла, будет всегда составлять шестую часть своего круга, и проч. Таким образом, мы дойдем до употребления транспортира. Чтобы доказать, что сумма углов, прилегающих к одной прямой линии, равна двум пря- мым, описывается круг; я же, напротив, сделаю так, чтобы Эмиль заметил это первоначально в круге, а затем скажу ему: если уничтожить круг и оставить прямые линии, то изменится ли величина углов? и проч. На точность фигур не обращают никакого внимания, ее предполагают, и затем занима- ются доказательством. Мы же, напротив, никогда не будем гоняться за решением; наша глав- ная забота будет состоять в том, чтобы провести очень прямые, очень точные, очень ровные линии, сделать очень правильный четырехугольник, начертить очень правильный круг. Чтобы поверить точность фигуры, мы рассмотрим все ее характеристические свойства, и это подаст вам случай к ежедневному открытию новых. Мы сложим по диаметру два полукруга, а по диа- гонали две половины четырехугольника; мы сравним наши две фигуры, чтобы найти, которая точнее и которая следовательно наилучше сделана; мы будем спорить о том, должно ли суще- ствовать это равенство деления в параллелограммах, в трапециях и проч. Иногда мы будем стараться предугадать успешность опыта, прежде чем его сделать, постараемся найти причину этому и проч. Геометрия, для моего ученика, будет только искусством правильно употреблять линейку и циркуль: он не должен смешивать ее с рисованием, при котором он никогда не будет упо- треблять ни того, ни другого из этих инструментов. Линейка и циркуль будут под ключом, а чтобы не приучить его к пачкотне, они будут даваться ему редко и на короткое время: но мы можем иногда брать наши фигуры с собою на прогулку, и толковать о том, что мы сделали или хотим сделать. Ж. Руссо. «Эмиль, или о воспитании» 80 Я никогда не забуду молодого человека, которого я видел в Турине и которого учили в детстве распознавать отношения окружностей и поверхностей, давая ему ежедневно выби- рать вафли различных равноокружных геометрических фигур. Маленький обжора исчерпал все искусство Архимеда, чтобы найти фигуру, где было наибольшее количество еды. Когда ребенок играет в волан, он приучает к точности глаз и руку; когда он спускает кубарь, он увеличивает свою силу, употребляя ее в дело, но ничему не научается. Я часто спра- шивал, почему не предлагают детям тех же игр, где изощряется ловкость, и которыми занима- ются взрослые: игр в мяч, в шары, на биллиарде, на музыкальных инструментах. Мне отвечали, что некоторые из этих игр им не по силам, а что для других члены их и органы недостаточно развиты. Я нахожу эти причины неосновательными: ребенок не имеет роста взрослого, однако носит платье одного с ним фасона. Я не требую, чтобы он играл нашими киями на биллиарде в три фута вышиной; чтобы он отправлялся играть в мяч в клуб, или чтобы его маленькую руку отягощали отбойником; но пусть он играет в зале, где окна защищены; пусть сначала употреб- ляет только мягкие мячи, пусть первые его отбойники будут деревянные, затем из пергамента и, наконец, из струны, натянутой соразмерно с его успехами. Вы предпочитаете волан, потому что он менее утомляет и совершенно безопасен. Вы не правы и по той, и по другой причине. Волан женская игра; но нет ни одной женщины, которая не обратилась бы в бегство при виде летящего мяча. Их белая кожа не может подвергаться загрубению от ушибов, и не ушибов ждут их лица. Но мы, созданные для того, чтоб быть сильными, уж не воображаем ли, что сделаемся сильными без труда? и на какую защиту будем мы способны, если никогда не будем подвергаться нападению? В те игры, где можно с безопасностью быть неловким, играют всегда вяло: падающий волан никого не ушибет; но ничто так не развивает рук, как необходимость защищать голову, ничто так не изощряет глаз, как необходимость защищать глаза. Бросаться с одного конца залы на другой, рассчитать скачок мячика, когда он еще в воздухе, отбросить его сильною и меткою рукой, подобные игры не столько приятны взрослому человеку, сколько полезны для образования этого человека. Говорят, фибры ребенка слишком мягки! В них меньше упругости, но зато они гибче, рука его слаба, но ведь это все-таки рука; ее нужно, держась меры, употреблять на все, на что употребляют всякое подобное орудие. У детей нет никакой ловкости в руках, вот потому-то я и хочу, чтобы они приобрели ее: человек, который так же бы мало упражнялся, как они, не имел бы больше их силы; мы не можем знать, на что годны наши органы, не употребив их в дело. Только долгий опыт научает нас извлекать пользу из самих себя, и опыт этот должен составлять настоящую науку, заняться которой никогда не рано. Все, чему есть примеры, возможно. Между тем, ничего нет обыкновеннее, как видеть, у ловких и стройных детей, такое же проворство в членах, какое может быть у взрослого. Почти на всех ярмарках видишь, как они показывают эквилибристику, ходят на руках, прыгают, тан- цуют на канате. В продолжение скольких лет детские труппы привлекали своими балетами зрителей в итальянскую комедию! Кто не слыхал в Германии и Италии о пантомимной труппе знаменитого Николини? Замечал ли кто-нибудь у этих детей движения менее развязные, позы менее грациозные, слух менее верный, движения менее легкие в танцах, чем у взрослых тан- цоров? Пускай пальцы первоначально толсты, коротки, не так подвижны, руки жирны и менее способны крепко схватиться за что-нибудь, – разве это мешает многим детям уметь писать и рисовать в том возрасте, когда другие еще не умеют держать ни пера, ни карандаша? Весь Париж помнит еще маленькую десятилетнюю англичанку, делавшую чудеса на клавикордах фортепиано. Я видел одного маленького восьмилетнего молодчика, которого отец ставил за десертом на стол, точно статую между подносами; ребенок играл там на скрипке, почти одной с ним величины, и изумлял своим исполнением самих артистов. Все эти примеры, и сотня тысяч других, доказывают, мне кажется, что неспособность, которую предполагают в детях, к упражнениям взрослых существует только в воображении, Ж. Руссо. «Эмиль, или о воспитании» 81 а если некоторые упражнения и не удаются им, то это потому только, что дети ими никогда не занимались. Мне скажут, что здесь, по отношению к телу, я впадаю в ошибку преждевременной куль- туры, которую осуждаю в детях по отношению к уму. Разница очень велика; потому что один из этих успехов только кажущийся, а другой действительный. Я доказал, что ума, который они, по-видимому, выказывают, у них нет; между тем они действительно делают то, что делают, по- видимому. К тому же, нужно всегда помнить, что все это должно быть не более, как забавой, легким и добровольным направлением движений, которых от них требует природа, – искус- ством разнообразить их забавы, дабы сделать их еще приятнее, избегая малейшего принужде- ния, которое превратило бы их в труд: потому что, наконец, где та забава, которую я не мог бы сделать поучительною для них? А если б даже и была такая, то важно только, чтоб она была безвредна и чтоб за ней проходило время, а все успехи детей не важны для настоящей минуты; между тем как, при непременной необходимости учит их разным разностям, невоз- можно, несмотря ни на какие приемы, достичь цели без принуждения, досады и скуки. То, что я сказал о двух чувствах, действие которых всего непрерывнее и важнее, может служить примером способа упражнения других чувств. Зрение и осязание одинаково обраща- ются как на тела, находящиеся в покое, так и на движущиеся тела. Но как одно только сотрясе- ние воздуха может поразить чувство слуха, то только движущееся тело может произвести шум или звук, и если б все оставалось в покое, мы никогда бы ничего не слыхали. Подобно тому, как мы сличали зрение с осязанием, полезно также сличать его с слухом и узнавать, какое из двух впечатлений, одновременно порождаемых одним телом, скорее коснется своего органа. Когда видишь свет от пушки, можно еще защититься от удара, но как скоро слышишь шум, уже поздно, ядро тут. Можно судить о расстоянии, где разражается гром, по промежутку вре- мени, которое проходит между молнией и ударом. Сделайте так, чтобы ребенку были известны все эти опыты; пусть он делает те, которые для него возможны, и пусть помощью индукции находит другие; но если нужны ваши наставления, то я лучше желаю, чтобы он ничего не знал об этих вещах. У нас есть орган, который соответствует слуху, а именно голос; но мы не имеем такого, который бы соответствовал зрению, и не отражаем цвета, подобно звукам. Вот новое средство для воспитания первого чувства, – изощряя активный и пассивный органы один помощью дру- гого. У человека есть три рода голоса: голос, которым мы говорим, или словесный, голос, кото- рым мы поем, или певучий, и патетический голос, или выразительный, который служит языком для страстей и который оживляет пение и слово. У ребенка есть все три рода голоса, также как и у взрослого, хотя он не умеет сочетать их, ваг тот: у него, как и у нас, есть смех, крики, жалобы, восклицании, стоны; но он не умеет примешивать их изменения к двум другим голо- сам. Совершенная музыка есть та, где наилучше соединены эти три голоса. Дети не способны к этой музыке, и в пении их никогда нет души. Также и в деле слова язык их не выразителен; они кричат, но не выражают, и как в речи их нет выразительности, так и в голосе их мало энергии. Речь нашего воспитанника будет еще ровнее, еще проще, потому что страсти его, еще не проснувшиеся, не будут примешивать к ней своего голоса. Итак, не вздумайте давать ему читать роли из трагедий или комедий, или учить его, как говорят, декламировать. У него будет слишком иного чувства, чтобы суметь придать выражение вещам, которых он не может понять, и ощущениям, которых он никогда не испытывал. Научите его говорить просто, ясно, выговаривать хорошо, произносить точно и без аффектации, узнавать грамматическое и просодическое ударение и следить за ним, говорить достаточно громко, чтобы его слышали, но не кричать, что составляет обыкновенный недоста- ток детей воспитанных в училищах: во всякой вещи не нужно ничего лишнего. Ж. Руссо. «Эмиль, или о воспитании» 82 Также и в пении: сделайте его голос верным, ровным, гибким, звучным; ухо его – чув- ствительным в гармонии и такту, но ничего больше. Подражательная и театральная музыка не для его лет; я не желал бы даже, чтобы он пел со словами; пожелай он этого, и постарался бы сочинить для него песни, занимательные для ребенка его лет, и такие же простые, как и его идеи. Понятно, что не спеша учить его чтению письма, я не буду также спешить учить его чтению музыки. Оградим его голову от всякого слишком усиленного напряжения, и не будем спешить останавливать его ум на условных знаках. Это, сознаюсь, кажется трудным, потому что, если знание нот не кажется сначала более необходимым для того, чтобы уметь петь, нежели знание букв – для того, чтобы уметь говорить, то тут есть, однако, та разница, что в разговоре мы передаем наши собственные идеи, а в пении чужие. А для того, чтобы их передать, их нужно прочитать. Но, во-первых, вместо того чтобы читать, их можно слышать, а мелодия передается ухом еще вернее, нежели глазом. Сверх того, чтобы хорошо знать музыку, недостаточно передавать ее, нужно сочинять, и одно должно изучаться вместе с другим, без чего никогда не будешь знать хорошо музыку. Приучите сначала вашего маленького музыканта составлять правильные, с правильным кадансом, фразы; затем связывать их вместе простейшею модуляцией, наконец, обозначать их различные отношения правильною пунктуацией, что достигается посредством хорошего выбора темпа и пауз. В особенности, избегайте странной мелодии, избегайте всего патетического и выразительного. Пусть мелодия будет всегда проста и певуча, всегда вытекает из главных струн тона, и пусть бас означается всегда так, чтобы ребенок слышал и следил за ним без труда; потому что, для образования своего уха и голоса, он никогда не должен петь иначе, как за фортепиано. Чтобы лучше оттенить звуки, ввели в употребление сольфеджио, в которых произносятся известные слоги. Чтобы отличить колена, нужно дать названия и этим коленам и их различ- ным, определенным терминам; отсюда произошли названия интервалов, а также и азбучные буквы, которыми означают клавиши клавиатуры, и ноты гаммы. С и А обозначают определен- ный звук, неизменный и всегда передаваемый одними и теми же клавишами. Другое дело ut и la. Ut есть всегда тоника мажорного тона, или медианта минорного тона. Lа есть всегда тоника минорного тона, или шестая нота мажорного тона. Таким образом, буквы обозначают неизмен- ные термины в отношениях нашей музыкальной методы, а слоги обозначают соответственные термины подобных отношений в различных тонах. Буквы обозначают клавиши клавиатуры, а слоги – колена начальных тонов (модусов). Французские музыканты странным образом пере- путали эти различия; они смешали смысл слогов со смыслом букв, и, бесполезно удвоив знаки клавиш, они не оставили знаков для выражения струм тонов: так что для них ut и C всегда обозначают одно и тоже, что несправедливо и не должно быть, потому что к чему же тогда служило бы С? Поэтому-то их способ сольфеджировать без текста совершенно труден, не при- носит пользы и не дает никакой ясной идеи уму, потому что по этому способу два слога, ut и mi напр., могут одинаково означать терцию мажорную или минорную увеличенную, или умень- шенную. По какому странному злополучию страна, где пишутся наилучшие книги о музыке, есть именно та, где всею труднее выучиваются ей? Будем держаться с нашим воспитанником более простой и ясной методы: пусть для него будут только два начальных тона, отношения которых пускай остаются всегда одни и те же и будут обозначаемы одними и теми же слогами. Поет ли он или играет на каком-нибудь инстру- менте, нужно, чтобы он умел установить свой начальный тон по каждому из двенадцати тонов, которые могут ему служить основанием, и чтобы финал всегда был ut или la, сообразно началь- ному тону, будут ли модулирования в D, в С, в G и проч. Таким образом, он вас всегда поймет; главные отношения начального тона, чтобы петь или играть верно, всегда будут у него в уме, исполнение его будет отчетливее, а успехи быстрее. Нет ничего смешнее того, что французы Ж. Руссо. «Эмиль, или о воспитании» 83 называют сольфеджировать натуральным образом; это значит отделять идеи от вещи, чтобы только путать. Ничего не может быть естественнее, как сольфеджировать с транспонировкой, когда начальный, тон транспонирован. Но довольно о музыке; учите ей как хотите, только бы она всегда оставалась забавою. Итак, нам хорошо известно положение посторонних тел но отношению к нашему телу, их вес, их вид, цвет, прочность, величина, расстояние, температура, покой, движение. Нам известно, какие тела должны мы приближать к себе, а какие отдалять, каким способом нужно действовать, чтобы победить их сопротивление, или противопоставить им такое же, которое должно предохранить нас от вреда; но этого недостаточно: наше собственное тело беспрерывно истощается, ему нужно постоянно возобновляться. Хотя мы можем превращать другие веще- ства в наше собственное вещество, но выбор не пустяшное дело: не все составляет пищу для человека, и из веществ, которые могут служить пищей, есть более или менее годные, смотря по сложению его, смотря по климату, в котором он обитает, смотря по его индивидуальному темпераменту и смотря по образу жизни, предписываемому ему его положением. Мы умерли бы с голоду или от отравы, если б необходимо было, для выбора годной для нас пищи, ждать, чтобы опыт научил нас распознавать ее и выбирать: но верховная благость, сделавшая из удовольствия чувствительных существ орудие их сохранения, извещает нас, что все приятное для нашего вкуса годно для нашего желудка. Для человека нет лучшего медика, как его собственный аппетит, и, если взять человека в первобытном его состоянии, я не сомне- ваюсь, что пища, которую он находил вкуснейшею, была также самою для него здоровою. Даже больше. Творец не только заботится о потребностях, который он нас наделил, но о тех, которые мы сами в себе возбуждаем, и для того-то, чтобы желание было всегда неразлучно с потребностью, он сделал, что наш вкусы изменяются вместе с образом жизни. Чем более мы удаляемся от природного состояния, тем более утрачиваем свои естественные вкусы, или ско- рее привычка составляет для нас вторую природу, которою мы так хорошо заменяем первую, что никто из нас ее больше не знает. Из этого следует, что самые естественные вкусы должны быть также и самыми простыми, потому именно, что они превращаются всего легче, тогда как изощренные, раздраженные нашими прихотями они облекаются в форму, которая более не изменяется. Человек, не при- надлежащий ни к какой стране, без труда применится к обычаям какой бы то ни было страны; но человек, принадлежащий к одной стране, уже не может сделаться человеком другой. Это мне кажется справедливым относительно всех чувств и совершенно применимо к вкусу. Первой вашей пищей бывает молоко; мы постепенно только приучаемся к острой пище; сначала она нам противна. Плоды, овощи, травы и, наконец, жареное мясо, без приправы и без соли, составляли пиры для первых людей. Дикарь, пьющий вино в первый раз, делает гримасу и выплевывает его вон; и даже между нами тот, кто прожил до двадцати лет, не пробуя спир- туозных напитков, не может более к ним привыкнуть: мы все воздерживались бы от вина, если бы нам его не давали в молодые годы. Наконец, чем проще наши вкусы, тем они обще; отвра- щение всего обыкновеннее возбуждается составными блюдами. Видано ли, чтобы кто-нибудь чувствовал отвращение к воде, или хлебу? Вот путь природы, вот, следовательно, также и наше правило. Оставим у ребенка его первобытный вкус, как можно долее; пусть пища его будет простая и обыкновенная, пусть вкус его приучается только к мало приправленным кушаньям и пусть не образуется у него исключительного вкуса. Я не рассматриваю здесь, здоровее ли такой образ жизни или нет; я смотрю не с этой точки зрения. Для того, чтобы предпочесть его, мне достаточно знать, что он всего ближе к природе и всего легче подчиняется всякому другому. Те, которые говорят, что нужно приучить детей к пище, которую они будут употреблять, будучи взрослыми, плохо рассуждают, как мне кажется. Зачем пища их должна быть одинакова, между тем как образ их жизни так разли- чен? Человек, истощенный трудом, заботами, горем, нуждается в сочной пище, которая доста- Ж. Руссо. «Эмиль, или о воспитании» 84 вила бы новую силу его мозгу; ребенку, который только что резвился, тело которого растет, нужна обильная пища, которая давала бы ему много питательного сока. К тому же, у взрослого есть уже готовое положение, должность, жилище; но кто же может быть уверенным в том, что судьба готовит ребенку? Во всякой вещи, не будем давать ему слишком определенной формы, с которою ему трудно было бы, при случае, расстаться. Не станем подготовлять его к голодной смерти в других странах, если бы ему пришлось посетить их без французского повара и гово- рить со временем, что есть умеют только во Франции. Вот, мимоходом, забавная похвала! Я же, напротив, сказал бы, что одни только французы не умеют есть, потому что требуется такое особенное искусство для того, чтобы сделать для них блюда съедобными. Из различных наших ощущений, вкус дают нам те, которые вообще наиболее для нас чувствительны. Поэтому для нас важнее правильное суждение о веществах, долженствующих составлять часть вашего существа, чем о тех, которые только окружают его. До тысячи вещей осязанию, слуху, зрению нет никакого дела; но нет почти ничего постороннего для вкуса. Кроме того, деятельность этого чувства чисто физическая и материальная: одно оно ничего не говорит воображению, по крайней мере, в ощущениях его воображение участвует наименее; тогда как подражание и воображение часто примешивают нравственный характер к впечатле- ниям всех других чувств. Потому, вообще, нежные и страстные сердца, страстные и в самом деле чувствительные характеры, легко волнуемые другими чувствами, довольно равнодушны к этому чувству. Напротив из того самого, что как будто ставит вкус ниже других чувств и делает презреннее склонность, влекущую нас к нему, я заключаю, что наилучшее средство управлять детьми – это действовать на них помощью их рта. Жадность, как стимул, предпо- чтительнее тщеславия уже и потому, что первая есть природное свойство, непосредственно подчиненное чувству, а второе есть дело мнения, подчиненное людскому капризу и всякого рода злоупотреблениям. Жадность есть страсть детства; эта страсть не выдерживает борьбы ни с какой другой страстью; при малейшем соперничестве она исчезает. Поверьте мне, ребенок слишком скоро перестанет думать о том, что он ест, и когда сердце его будет слишком занято, вкус нисколько не будет занимать его. Когда он вырастет, тысячи непокорных чувств вытеснят в нем жадность, я только раздражат тщеславие; ибо эта последняя страсть одна живет насчет всех других и, наконец, поглощает их все. Я иногда наблюдал за людьми, которые придавали значение вкусным кускам, которые, просыпаясь, думали о том, что съедят днем, и описывали обед с большей точностью, чем Полибий описывает битву. Я нашел, что все эти мнимые взрос- лые были сорокалетними детьми, лишенными бодрости и устойчивости, fruges consumer nati. 29 Жадность есть порок сердец, лишенных содержания. Душа обжоры вся заключается в его нёбе; он создан для того только, чтобы есть; при своей тупой неспособности он только за столом бывает на своем месте; он умеет судить только о блюдах: оставим за ним эту роль без сожале- ния; для него, также как и для нас, лучше, чтобы он занимал ее, нежели какую-либо другую. Бояться, чтобы жадность не вкоренилась в ребенке, способном на что-либо хорошее, выражает опасливость узкого ума. В детстве думаешь только о том, что ешь; в юношеском воз- расте об этом вовсе не думаешь, все кажется нам вкусным: у нас много другого дела. Впрочем, я не желал бы неумеренного употребления в дело такой низкой пружины, ни подкрепления вкусным куском чести доброго дела. Но я не вижу, почему бы, так как весь, детский возраст должен проходить в играх и резвых забавах, чисто телесные упражнения не награждались бы материально и ощутительно. Если маленький майорканец, видя корзину на верхушке дерева, собьет ее камнем из пращи, то разве не будет справедливым, чтобы он воспользовался ею и чтобы вкусный завтрак восстановил силы, потраченные на его добывание? Если молодой спар- танец, подвергаясь риску ста ударов розгами, ловко проберется в кухню, если он украдет там живую лисицу и унося ее, спрятанною под платьем, будет исцарапан, искусан в кровь к если, 29 Hor., lib. 1. ер. 2. Ж. Руссо. «Эмиль, или о воспитании» 85 боясь стыда и огласки, ребенок допустить истерзать себе внутренности не наморщившись, не вскрикнув, то не будет ли справедливым, если он воспользуется, наконец, своею добычею и съест ее после того, как был съедаем ею? Хороший обед никогда не должен быть наградою; но почему же не быть ему иногда следствием забот, употребленных на его добывание? Эмиль не смотрит на пирог, положенный мною на камень, как на награду за скорый бег: он только знает, что единственное средство получить этот пирог – это добежать до него скорее других. Это нисколько не противоречит правилам, которые я только что излагал о простоте блюд: потому что, для угождения детскому аппетиту, нужно не возбуждать чувственность, а только удовлетворять ее, а это достигается помощью самых обыкновенных вещей, если только не будут стараться утончить детский вкус. Постоянный аппетит детей, возбуждаемый необходи- мостью роста, есть верная приправа, заменяющая им множество других. Фрукты, все молоч- ное, какое-нибудь печенье, несколько нежнее обыкновенного хлеба, в особенности уменье рас- пределять это с умеренностью, – вот чего достаточно чтобы вести на край света армии детей, не возбуждая в них вкуса к острым вещам и не рискуя притупить их нёбо. Одним из доказательств, что вкус к говядине не естествен в человеке, являются равноду- шие детей к этому блюду и предпочтение, оказываемое ими растительной пище, всему молоч- ному, мучному, фруктам и проч. В особенности важно не искажать в детях этого первобыт- ного вкуса и не сделать их плотоядными, если не в видах здоровья их, то в видах их характера, потому что, как бы и объясняли опыта, но достоверно, что люди, которые едят много говядины, вообще более жестоки и свирепы, нежели другие: это наблюдение сделано во всех местностях и во все времена. Английское жестокосердие известно; 30 гавры, напротив того, самые кроткие из людей. 31 Все дикари жестоки; но причина этому не в их нравах, а в пище. Они на войну идут как на охоту, и относятся к людям как к медведям. В Англии даже мясники не принима- ются в свидетели, 32 также как и хирурги. Великие злодеи ожесточаются в убийствах, напиваясь кровью. Гомер делает из циклопов, едящих мясо, злодеев, а из лотофагов – такой любезный народ, что, войдя с ними в сношения, забываешь даже свою страну, чтобы жить с ними. «Ты спрашиваешь у меня, – говорил, Плутарх, 33 – зачем Пнеагор воздерживался от мяс- ной пищи, я же напротив спрашиваю у тебя, какое человеческое мужество выказал первый, кто поднес ко рту растерзанное мясо, который своими зубами загрыз кости умирающего живот- ного, который велел поднести себе мертвые тела и желудком своим поглотил члены, которые за минуту пред тем блеяли, мычали, ходили и видели. Как могла его рука вонзить нож в сердце чувствительного существа? Как могли глаза его перенести убийство? Как мог он смотреть, как выпускали кровь, сдирали кожу, драли на части бедное, беззащитное животное? Как мог он переносить вид трепещущего мяса? Как запах его не перевернул в нем душу? Как не почув- ствовал он отвращения, ужаса, когда ему пришлось брать в руки нечистоты их ран, промывать черную и застывшую кровь, которая их покрывала? «Содранные кожи пресмыкались по земле; Вздетое на вертел мясо шипело на огне; Человек не мог съесть его без содрогания; И слышал, как оно стонало в его утробе». 30 Руссо замечает, «что англичане часто хвалятся своим честолюбием и добрым нравом своей нации, которую они называют good natured people; но сколько бы не кричали они этого, ничто им не вторит». 31 Руссо прибавляет, «что бакиане еще строже воздерживающиеся от всякого мяса, нежели гавры, так же почти кротки как и они; но так как нравственность их менее чиста и культ менее благоразумен, то они не так честны». 32 Руссо замечает: «один из английских переводчиков этой книги отметил мой промах и поправил его. Мясники и хирурги принимаются в свидетели; но первые не принимаются в присяжные по делам о преступлениях, а хирурги допускаются». 33 Вся эта цитата есть вольный перевод начала трактата. «О том, позволительно ли есть мясо». Ж. Руссо. «Эмиль, или о воспитании» 86 Вот что должен был он вообразить и почувствовать в первый раз, как превозмог природу, чтобы сесть за такое ужасное пиршество, в первый раз как живое животное возбудило в нем голод, как он захотел насытиться животным, которое еще паслось, и сказал, как нужно убить, разрезать, сварить овцу, лизавшую у него руки. Нужно удивляться тем, кто начал эти жестокие пиршества, а не тем, кто отказывается от них: а между тем, эти первые могли бы оправдать свое варварство причинами, которых нет для оправдания нашего жестокосердия, и отсутствие которых делает нас во сто раз жестокосерднее их. «Смертные, любимцы богов, – сказали бы нам эти первые люди, – сравните времена, посмотрите, как вы счастливы и как несчастны были мы. Земля, образовавшаяся еще недавно, и воздух, наполненный дарами, еще не повиновались порядку времен года; неопределенное течение рек разоряло берега их со всех сторон; разливы, озера, глубокие болота покрывал три четверти земной поверхности; остальная четверть была покрыта дебрями и бесплодными лесами. Земля не производила никаких вкусных плодов; у нас не было никаких земледельче- ских орудий; мы были незнакомы с искусством их употребления, и время жатвы никогда не наступало для того, кто ничего не сеял. Поэтому голод иногда не покидал нас. Зимою мох и древесная кора были нашими обыкновенными блюдами. Несколько сырых кореньев пырея и вереска были для нас лакомством; а когда люди находили буковые и дубовые желуди или орехи, они плясали от радости вокруг дуба или бука под звуки какой-нибудь простой песни, называя землю своею кормилицею и матерью: это было их единственным праздником, их единствен- ными играми; вся остальная часть человеческой жизни проходит в горе, трудах и нищете». Наконец, когда обнаженная и голая земля ничего не доставляла нам более, принужден- ные оскорблять природу, из самосохранения, мы должны были есть товарищей своей нищеты, чтобы не погибнуть с ними. Но вас, жестокие люди, что заставляет вас проливать кровь? Посмотрите, какое изобилие благ окружает вас! сколько плодов производит вам земля! сколько богатств доставляют вам поля и виноградники! сколько животных дают вам молоко на пищу и шерсть на одежду! Чего еще требуете вы от них? и какая ярость побуждать вас совершать столько убийств, вас, насыщенных благами и имеющих в изобилии съестные припасы? Зачем клевещете вы на нашу жить, обвиняя ее в невозможности прокормить вас? Зачем грешите вы против Цереры, изобретательницы святых законов, и против любезного Бахуса, утешителя людей? Как будто даров, расточаемых ими, недостаточно для сохранения человеческого рода! Как решаетесь вы примешивать кости к их сладким плодам, на ваших столах, и, вместе с моло- ком, пить кровь животных, которые дают вам его? Пантеры и львы, которых вы называете свирепыми зверями, поневоле следуют своему инстинкту и убивают других животных, чтобы жить. Но вы, во сто раз свирепее их, вы побеждаете инстинкт без нужды, чтобы предаваться своим жестоким наслаждениям. Животные, которых вы едите, не те, которые едят других: вы их не едите, этих плотоядных зверей, вы подражаете им: в вас возбуждают голод только невин- ные и кроткие животные, не делающие никому зла, которые привязываются к вам, служат вам и которых вы пожираете в награду за их услуги. «О, убийца, восстающий против природы! если ты упорствуешь, утверждая, что природа создала тебя, чтобы пожирать подобных тебе существ, из мяса и костей, чувствительных и живых, как ты, заглуши же отвращение, внушаемое ею тебе к этим ужасным пирам; убивай животных сам, я говорю, твоими собственными руками, без помощи железа, ножей; разрывай их когтями, как делают львы и медведи; кусай этого быка и разрывай его на части, вонзай когти в его шкуру; съедай живым этого ягненка, пожирай это мясо еще совсем теплым; выпивай его душу вместе с его кровью! Ты содрогаешься, тебе страшно чувствовать трепетания живого мяса под твоими зубами! Сострадательный человек! ты начинаешь с того, что убиваешь животное, а потом съедаешь его, как бы затем, чтобы заставить его умереть два раза. Ж. Руссо. «Эмиль, или о воспитании» 87 Этого недостаточно, мертвое мясо все-таки отталкивает тебя, утроба твоя его не переносит; нужно изменить его помощью огня, сварить его, сжарить, приправить разными снадобьями, чтобы превратить: тебе нужны колбасники, повара, люди, которые отняли бы у тебя отвращение к убийству и нарядили бы для тебя мертвые тела, дабы чувство вкуса, обманутое этими превращениями, не отталкивало то, что ему дико, и наслаждалось бы мертвыми телами, вид которых глаз едва мог бы перенести». Хотя этот отрывок не касается моего предмета, но я не мог воспротивиться желанию переписать его и думаю, что немногие читатели посетуют на меня за это. Впрочем, какому бы образу жизни вы не подчиняли детей, если вы приучаете их только к обыкновенным и простым блюдам, то предоставьте им сеть, бегать, играть, сколько им хочется, а затем будьте уверены, что он никогда не станут есть чрез силу и никогда не будут страдать от расстройства желудка; но если вы будете половину времени морить их, и если им удастся обмануть вашу бдительность, они с лихвой вознаградят себя; они будут есть пока не отяже- леют, пока не лопнут. Аппетит наш неумерен только потому, что мы хотим предписать ему другие правила, кроме природных; постоянно регулируя, предписывая, прибавляя, уменьшая, мы всегда действуем не иначе, как с весами в руках; но весы эти представляют меру наших фантазий, а вовсе не нашего желудка. Я постоянно возвращаюсь к моим примерам. У крестьян хлеб и овощи никогда не бывают под замком, между тем, как дети, так и взрослые, не знают у них, что такое расстройство желудка. Впрочем, если б случилось, что ребенок чересчур наелся, чего при моей методе я не счи- таю возможным, то его так легко развлечь посредством его любимых забав, что можно довести его до истощения от недостатка пищи, а он того и не заметит. Каким образом такие верные и легкие средства ускользают от внимания воспитателей? Геродот повествует, 34 что лидийцам, страдавшим от чрезмерного голода, пришло в голову выдумать игры и другие развлечения, помощью которых они обманывали свой голод и проводили целые дни, не думая о еде. 35 Ваши ученые воспитатели может быть сто раз читали этот отрывок, не усмотрев применения, которое можно сделать к детям. Может быть, кто из них окажет мне, что ребенок неохотно оставит свой обед для того, чтобы идти учить урок. Учитель, вы правы: этого развлечения я не имел в виду. Чувство запаха по отношению к вкусу играет ту же роль, что зрение по отношению к осязанию: оно предупреждает его, уведомляет о том, как должно подействовать на него то или другое вещество, и располагает домогаться его или избегать, смотря по впечатлению, которое оно заранее получает. Я слыхал, что у диких обоняние иначе чувствительно, нежели наше, и совершенно иначе судит о хороших и дурных запахах. Что меня касается, то я этому поверил бы. Запахи сами по себе суть слабые ощущения; они более потрясают воображение, нежели чувство, и не столько действуют тем, что дают, как тем, чего заставляют ожидать. Предположив это, вкусы одних, уклонившись вследствие образа жизни от вкуса других, должны порождать в них совсем противоположные суждения о вкусах и, следовательно, о запахах, которые возве- щают эти вкусы. Татарин должен с таким же удовольствием нюхать вонючую четверть мертвой конины, с каким наши охотники нюхают полусгнившую куропатку. Наши праздные ощущения, как напр., вдыхание запахов цветов в цветнике, должны быть недоступны для людей, которые слишком много ходят для того, чтобы еще любить гулять, или которые недостаточно работают, чтобы находить наслаждение в отдыхе. Вечно голодные 34 Кн.1. Гл.94. 35 Руссо замечает, что «древние историки высказывают множество воззрений, которыми можно было бы воспользоваться! если б даже факты, приводимые в них, были ложны. Но мы же умеем настоящим образом пользоваться историей: ученая критика поглощает все, как будто очень нужно, чтобы факт был верен, если из невозможно извлечь полезный урок. Благора- зумные люди должны смотреть на историю как на сборник басен, нравоучения которых хорошо приспособляются к челове- ческому сердцу». Ж. Руссо. «Эмиль, или о воспитании» 88 люди не могут чувствовать большого удовольствия от запахов, которые не возвещают ни о чем съедобном. Запах есть чувство воображения; возбуждая нервы, он должен сильно волновать мозг: потому-то на минуту он освежает темперамент, но, в конце концов, истощает его. В любви он производит довольно известные действия: сладкий запах будуара не такая неверная западня, как думают; и я не знаю, нужно ли поздравлять или жалеть благоразумного или нечувствитель- ного человека, которого запах цветов на груди его любовницы никогда не заставлял трепетать. Обоняние, следовательно, не должно быть слишком деятельно в первом возрасте, когда воображение, мало оживляемое страстями, вовсе неспособно к волнению и когда нет еще достаточно опытности, чтобы помощью одного чувства предвидеть то, что нам обещает другое. Потому следствие это вполне подтверждается наблюдением: достоверно, что у большинства детей это чувство почти совершенно притуплено, не потому, чтобы ощущение не было у них так же тонко и может быть даже тоньше, нежели у взрослых, но потому, что, не соединяя с ним никакой идеи, они не легко поддаются чувству удовольствия и неприятности, оно не нежит и не оскорбляет их так, как нас. Я думаю, что, не нарушая той же системы и не прибегая к срав- нительной анатомии обоих полов, легко найти причину, почему женщины вообще живее под- вергаются действию запаха, нежели мужчины. Говорят, будто канадские дикари с самой юно- сти до того изощряют свое обоняние, что хотя и имеют собак, но не удостаивают употреблять их для охоты и сами для себя служат собаками. Действительно, я понимаю, что если бы детей приучали отыскивать свой обед, подобно тому, как собака отыскивает дичь, может быть доби- лись бы усовершенствования их обоняния в такой же степени: но, в сущности, я не вижу, какое полезное применение можно было бы извлечь для них из этого чувства, разве только познако- мить их с его отношениями к чувству вкуса. Природа позаботилась принудить им к знакомству с этими отношениями. Она сделала действие этого последнего чувства нераздельным с дей- ствием первого, поместив органы их в соседстве и устроив во рту непосредственное сообще- ние между обоими, так что мы ничего не можем вкушать не обоняя. Я желал бы только, чтобы не искажали этих естественных отношений с целью обмануть ребенка, прикрывая например приятным ароматом горечь лекарства, потому что тогда разлад между этими двумя чувствами слишком велик, чтобы можно было его обмануть; так как деятельнейшее чувство поглощает действие другого, то он принимает лекарство с не меньшим отвращением: это отвращение рас- пространяется на все ощущения, испытываемые им одновременно; при присутствии слабей- шего, воображение напоминает ему также и другое; чрезвычайно приятный аромат становится для него отвратительным запахом, и таким образом наши неловкие предосторожности увели- чивают сумму неприятных ощущений насчет приятных. Мне остается поговорить в следующих книгах о воспитании шестого так сказать чувства, называемого здравым смыслом («sens commun»), не столько потому, что он общ всем людям, сколько потому, что он является результатом хорошо регулированного действия других чувств, и что он знакомит нас с природой вещей путем всех впечатлений, производимых ими на нас. Это шестое чувство, следовательно, не имеет особого органа: оно сосредоточивается в мозгу, и ощущения его, чисто внутренние, называются понятиями или идеями. Количеством этих идей измеряется обширность наших познаний; отчетливость их, ясность составляют точность ума; искусство же сравнения их между собою называется человеческим разумом. Таким образом, то, что я называл чувственным или детским разумом, заключается в образовании простых идей чрез содействие нескольких ощущений; а то, что я называю умственным или человеческим разумом, заключается в образовании сложных идей чрез содействие нескольких простых идей. Итак, предположив, что метода моя есть метода природы и что я не ошибся в примене- нии, мы привели нашего воспитанника, чрез область ощущений, к пределам детского разума: первый шаг, который мы сделаем за этими пределами, должен быть шагом взрослого человека. Но прежде чем выступить на это новое поприще, остановим на минуту наш взгляд на том, Ж. Руссо. «Эмиль, или о воспитании» 89 которое мы только что прошли. Каждый возраст, каждое состояние жизни имеет надлежащее ему совершенство, род зрелости, которая ему свойственна. Мы часто слыхали рассуждения об оконченном человеке, но рассмотрим же оконченного ребенка: зрелище это будет для нас новее и может быть не менее приятно. Бытие конечных существ так бедно и ограниченно, что когда мы видим только то, что есть, мы никогда не бываем тронуты. Мечты украшают действительные предметы; и если вооб- ражение не придает красы тому, что нас поражает, скудное удовольствие, получаемое от него, ограничивается органом чувства, а сердце всегда остается холодно. Земля, украшенная сокро- вищами осени, выказывает богатство, которым любуется глаз: но восторг этот не трогателен; он порождается скорее размышлением, нежели чувством. Весною поля, почти голые, ничем еще не покрыты, леса не дают тени, зелень еще только что показывается, а сердце трогается при виде ее. При виде такого возрождения природы, чувствуешь, как и сам оживаешь; картина счастья окружает нас; спутники наслаждения, сладкие слезы, всегда готовые присоединиться ко всякому сладостному чувству, уже показываются на глазах наших: но как бы ни была ожив- лена, приятна картина сбора винограда, ее всегда видишь без слез. Отчего это различие? А от того, что к картине весны воображение присоединяет кар- тину времен года, которые должны за нею следовать; к этим, нежным почкам, которые видит глаз, оно присоединяет цветы, фрукты, тень, иногда тайны, которые она может прикрывать. Оно соединяет воедино времена, которые должны следовать одно за другим, и видит пред- меты не столько такими, какими они будут, сколько такими, какими оно их желает, потому что выбор зависит от него. Осенью же, напротив, кроме того, что есть, нечего видеть. Если захотим добраться до весны, то зима останавливает нас и воображение стынет и замирает на снеге и на морозах. Вот где причина той прелести, которую находишь в созерцании прекрасного детства, предпочтительно пред совершенством зрелого возраста. Когда испытываем мы настоящее удо- вольствие при виде взрослого? тогда, когда память о его поступках заставляет нас отступать к прежним годам его жизни и так сказать молодить его в наших глазах. Если мы принуждены рассматривать его таким, как он есть, или представлять, каким он будет в старости, идея об угасающей природе уничтожает всякое удовольствие. Его не бывает при виде человека, быстро приближающегося к могиле, а картина смерти все обезображивает. Но когда я представляю себе ребенка десяти или двенадцатилетнего, здорового, креп- кого, хорошо сложенного для своего возраста, он не возбуждает во мне ни одной идеи, которая не была бы приятна, или в настоящем, или в будущем: я вижу его кипучего, живого, одушевлен- ного, свободного от грызущих забот, от утомительной и тяжелой предусмотрительности; отдав- шись всецело своему настоящему существованию, он наслаждается такой полнотой жизни, что она как будто распространяется вне его. Я представляю его себе в другом возрасте, упражня- ющим рассудок, ум, силы, которые развиваются в нем с каждым днем и о которых он подает новые признаки каждую минуту; я созерцаю его ребенком, и он мне нравится; я воображаю его взрослым, и он мне нравится еще больше; его горячая кровь как бы согревает мою кровь; я как бы живу его жизнью, и живость его молодит меня. Ударил час – и какая перемена! Мгновенно взгляд его омрачается, веселость исчезает; прости радость, простите резвые игры! Строгий и сердитый человек берет его за руку, важно говорит ему: Идемте, сударь, и уводит его. В комнате, куда они входят, я вижу книги. Книги! какое печальное убранство для его возраста! Бедный ребенок допускает увлечь себя, бросает взгляд сожаления на все, что его окружает, замолкает и уходит с глазами полными слез, кото- рых он не смеет проливать, и с сердцем сжинаемым вздохами, которым он не смеет дать волю. О, ты, которому ничего подобного не угрожает, ты, кому никакое время в жизни не бывает временем стеснения и скуки, ты, который можешь видеть наступление дня без заботы, а приближение ночи без нетерпения и считаешь свои часы только по своим удовольствиям, Ж. Руссо. «Эмиль, или о воспитании» 90 приди, мой счастливый, мой милый воспитанник, утешить нас своим присутствием в отсут- ствие этого несчастливца; приди… Он является, я чувствую при его приближении порыв радо- сти, которую, вижу, и он разделяет. Он подходит к своему Другу, спутнику, товарищу в играх; он слишком уверен видя меня, что не останется долго без развлечения; мы никогда не зависим друг от друга, но всегда в ладу между собою и нам ни с кем не бывает так хорошо, как друг с другом. Его лицо, осанка, вид показывают уверенность и довольство. Здоровьем сияет его лицо; твердая походка придает ему бодрый вид; цвет его лица, хотя мягкий, но не вялый, нисколько не имеет женственной изнеженности; воздух и солнце уже наложили на него величавую печать его пола; мускулы его, хотя еще округленные, начинают уже выказывать некоторые черты рож- дающейся физиономии; глаза его, не оживляемые еще огнем чувства, полны, по крайней мере, природной ясности, они еще не омрачены долгим горем, слезы без конца еще не избороздили его щек. Вглядитесь, какая живость, свойственная его возрасту, какая твердость независимо- сти, какая привычка к часто повторяемым упражнениям выражаются в его быстрых, но реши- тельных движениях. Вид у него открытый и свободный, но не дерзкий и не тщеславный; лицо его, которого не приковывали к книгам, не опускается вниз; ему не нужно говорить: Подни- мите голову; ни стыд, ни страх никогда не принуждали его опускать ее. Дадим ему место посреди собрания: господа, рассматривайте, расспрашивайте его спо- койно; не бойтесь ни его навязчивости, ни болтовни, ни нескромных вопросов. Не бойтесь, что он завладеет вами, или вздумает занимать вас своею особою так, что вы не будете знать, как отделаться от него. Не ждите также от него приятных речей, не ждите повторения того, что я ему натвердил; не ждите ничего, кроме наивной и простой правды, без украшений, без принужденности, без тщеславия. Он так же свободно скажет вам о дурном поступке, который он сделал или который у него на уме, как и о хорошем, нисколько не заботясь о действии, которое произведут на вас его слова: он будет употреблять слово во всей первобытной его простоте. Приятно делать хорошие предположения о будущем детей, и всегда становится больно при потоке глупостей, почти постоянно разбивающем надежды, которые желал бы основать на удачном выражении, срывающемся мной раз случайно с их языка. Если мой воспитанник редко будет возбуждать подобные надежды, зато никогда не возбудит и подобного сожаления: он никогда не говорит ненужных слов и не истощается в болтовне, которую, как он знает, никто не станет слушать. Идеи его ограничены, но ясны; если он ничего не знает на память, зато многое знает по опыту; если он хуже другого ребенка читает в наших книгах, зато лучше читает в книге природы; ум его не на языке, а в голове. У него больше рассудка, нежели памяти; он умеет говорить только на одном языке, но понимает то, что говорит. И если он не говорит так красиво, как другие, зато лучше действует, чем они. Ему незнакома рутина, обычай, привычка; то, что он делал вчера, не влияет на то, что он делает сегодня; 36 он никогда не следует правилам, не уступает ни авторитету, ни примеру, а говорит и действует, как ему нравится. Таким образом, не ждите от него затверженных речей, или заученных манер, а ждите всегда верного выражения его идей и – поведения, сообразного с его наклонностями. Вы найдете у него немного нравственных понятий, относящихся к его настоящему поло- жению, и никаких касательно относительного положения людей: да к чему и послужили бы они ему, так как ребенок не есть еще деятельный член общества? Говорите с ним о свободе, 36 Руссо прибавляет, что «привлекательность привычки порождается присущей человеку ленью, и лень эта увеличивается от потворства привычкам: гораздо легче делать то, что уже делалось, по проложенной дороге идти легче. Поэтому можно заметить, что господство привычки весьма сильно у стариков и ленивых людей и ничтожно у юношей и людей живых. Она по сердцу только слабым натурам и с каждым днем все больше ослабляет их. Единственная привычна, полезная для детей, его привычка легко подчиняться к разуму. Всякая другая привычка – порок». Ж. Руссо. «Эмиль, или о воспитании» 91 о собственности, о договорах даже: столько-то он может знать; он знает, почему-то, что при- надлежит ему, есть его собственность, и почему-то, что не его, не принадлежит ему; затем, он ничего не знает больше. Заговорите с ним о долге, послушании, он не будет знать, что вы хотите сказать; прикажите ему что-нибудь, он вас не поймет; но скажите ему: если вы сделаете мне такое-то удовольствие, я при случае отплачу вам за него, – и тотчас же он поспешит удо- влетворить вас, ибо он ничего лучшего не желает, как увеличить свое господство и приобрести над вами права, в ненарушимости которых уверен. Может быть, даже, он не прочь занимать известное место, быть на счету, быть признанным за что-нибудь; но если им руководит эта последняя причина, то вот он уже и вышел из природного состояния, и вы дурно наградили путь к тщеславию. Со своей стороны, если ему понадобится в чем-нибудь помощь, он без разбора обра- тится за нею к первому встречному; он точно так же обратился бы за нею к королю, как и к своему лакею: все люди еще равны в его глазах. Вы увидите по виду, с каким он просит, что он чувствует, что ему не должны ничего; он знает, что он просит о милости. Он знает также, что гуманность побуждает оказывать услуги. Выражения его просты и лаконичны. Его голос, взгляд, жест показывают существо, равно привыкшее и к отказу и к любезности. Это не подлое и раболепное подчинение невольника, и не высокомерный голос господина; это – скромное доверие к существу себе подобному, это благородная и трогательная кротость существа сво- бодного, но чувствительного и слабого, испрашивающего помощи у существа свободного, но сильного и благотворительного. Если вы сделаете то, о чем он вас просит, он не станет благо- дарить вас, но почувствует, что на нем есть долг. Если вы откажете, он не станет жаловаться, приставать; он знает, что это было бы бесполезно; он не скажет себе: «Мне отказали», но ска- жет: «Этого не могло быть»; а, как я уже заметил, против хорошо признанной необходимости никогда не возмущаются. Оставьте его одного на свободе, посмотрите, не говоря ни слова, на его действия; заметьте, что он делает и как принимается за дело. Не имея надобности доказывать себе своей свободы, он никогда ничего не будет делать по ветрености и для того только, чтобы выказать власть над самим собою; разве он не знает, что он сам себе господин? Он быстр, легок, весел; все движения его полны живости, свойственной его возрасту, но вы не видите ни одного, кото- рое было бы бесцельно. Что бы он ни задумал сделать, он никогда ничего не предпримет свыше своих сил, ибо хорошо испытал и знает их. Средства его всегда будут приспособлены к его намерениям, и редко станет он действовать, не уверившись в успехе. У него будет вниматель- ный и рассудительный взгляд: он не будет глум расспрашивать всех о том, что видит; но рас- смотрит это сам, и, прежде нежели спросит кого-либо, будет биться из всех сил, чтобы узнать то, чему хочет научиться. Попадет ли он в непредвиденный просак, он меньше растеряется, чем другой; встретится ли опасность, он также меньше испугается. Так как воображение его еще находится в бездействии и ничего не сделано для его возбуждения, то он видит только то, что есть, знает настоящую цену опасности и всегда сохраняет хладнокровие. Необходимость слишком часто подчиняла его, чтобы он стал возмущаться против нее; он несет ее иго с самого детства; теперь он хорошо в ней привык; он всегда и на все готов. Занимается ли он или играет, то и другое для него однозначащее. Игры для него занятия, и он не чувствует в них разницы. Ко всем своим занятиям он выказывает участие, возбуждающее смех, и относится к ним с непри- нужденностью, которая нравится, выказывая за раз и оборот его ума, и круг его познаний. Не приятно ли видеть хорошенького ребенка, с живым и веселым взором, с ясным и довольным видом, открытою и смеющеюся физиономией, который, играя, делает ваши серьезные вещи, или глубокомысленно занимается самыми пустыми ядрами. Хотите ли теперь судить о нем чрез сравнение? Введите его в толпу других детей и оставьте его действовать. Вы скоро увидите, который в действительности самый образован- ный, который наиболее подходит к совершенству их возраста. Между городскими детьми нет Ж. Руссо. «Эмиль, или о воспитании» 92 ни одного, который был бы ловчее его, но он сильнее всякого другого. Между молодыми кре- стьянами, он равен всем по силе и всех превосходит в ловкости. Во всем, что доступно дет- скому пониманию, он судит, рассуждает, предвидит лучше их всех. Нужно ли действовать, бегать, прыгать, сдвигать предметы, поднимать тяжести, определять расстояние, придумать игры, выиграть приз, – подумаешь, что природа послушна ему: так легко умеет он заставить всех повиноваться себе. Он создан на то, чтобы руководить, управлять себе равными: способ- ность и опытность заменяют для него право и власть. Дайте ему какое угодно имя и одежду, все равно, он везде будет первым, он везде сделается главою других; они всегда будут чувствовать его превосходство над собою: не желая приказывать, он будет господином; не думая слушаться, они будут повиноваться. Он достиг до детской зрелости, он жил жизнью ребенка, он не купил совершенства ценою счастья; напротив, одно способствовало другому. Приобретая весь разум своего возраста, он был счастлив и свободен, несколько его физическая организация позволяла ему это. Если роко- вая коса скосит в нем цвет вашей надежды, нам не придется оплакивать разом и его жизнь и его смерть, мы не усилим своего горя воспоминанием о том, какое причиняли ему. Мы скажем себе: по крайней мере, он пользовался своим детским возрастом; мы ничего не заставили его утратить из того, что ему дала природа. Великое неудобство этого первоначального воспитания заключается в том, что оно понятно только для дальновидных людей, а дюжинные люди сочтут за шалуна ребенка, воспи- танного с таким старанием. Наставник больше думает о своей выгоде, нежели о выгоде своего ученика; он старается доказать, что не теряет своего времени, и хорошо зарабатывает деньги, которые ему платят. Он снабжает его дешевыми познаниями, которые легко выставлять напо- каз, когда захочешь; что за дело, полезно ли то, чему он его учит, лишь бы легко было выказать это. Он без толку, без разбора начиняет его память всякою дрянью. Когда нужно проэкзаме- новать ребенка, его заставляют выложить свой товар; он раскладывает его, этим удовлетво- ряются, затем он складывает свой тюк и уходит. Мой воспитанник не так богат; у него нет тюка для показа, ему нечего показывать, кроме самого себя. А ребенка, также как и взрослого, нельзя разглядеть в одну минуту. Где те наблюдатели, которые умеют с первого взгляда схва- тить черты, характеризующие его? Такие есть, но их мало; и из ста тысяч отцов не найдется ни одного подобного. Многочисленные вопросы надоедают всякому, а тем более детям. Чрез несколько минут внимание их утомляется, они не слушают больше вопросов упорного расспросчика и отвечают наудачу. Этот способ знакомиться с ними бесполезен и полон педантства; часто слово, пой- манное на лету, лучше показывает их здравый смысл и ум, нежели длинные рассуждения: но нужно обращать внимание, не было ли это слово подсказанным или случайным. Нужно самому иметь большой здравый смысл, чтобы оценить здравый смысл ребенка. Я слышал от покойного лорда Гайда рассказ о том, как один из его друзей, возвратившись из Италии, после трехлетнего отсутствия, захотел ознакомиться с успехами своего девяти- или десятилетнего сына. Они отправились раз вечером гулять вместе с его гувернером на равнину, где школьники пускали змея. Отец, проходя, спросил у сына: «где находится змей, от которого тень вот тут?» Не колеблясь, не поднимая головы, ребенок ответил: «На большой дороге». И действительно, прибавлял лорд Гайд, большая дорога лежала между нами и солнцем. При этом слове отец поцеловал сына и, окончив свой экзамен, ушел молча. На следующий день он прислал воспитателю акт на получение пожизненной пенсии, сверх его жалованья. Вопрос был действительно очень понятен для этого возраста и ответ очень прост; но посмотрите, какую отчетливую силу детского рассуждения он наставляет предполагать. Подоб- ным же образом воспитанник Аристотеля приручал того знаменитого коня, которого не мог укротить ни один берейтор. |