Михаил Эпштейн философия возможногомодальности в мышлении и культуре
Скачать 1.85 Mb.
|
умножение сущностей не только сверх необходимого, но и сверх действительного. Потенция больше любой актуальности, и эта разность между ними, зона избытка, и есть область философского сознания. Каждое существование таит в себе много сущностей, и философия есть умножение сущностей, их преизбыток над существованием. "Сущности не следует умножать без необходимости". Но из чего следует, что философия должна руководиться необходимостью? Мыслить можно все, что мыслимо. Сущности умножаются по мере логической возможности.[2] Философии не пристало действовать в категориях редкости или бедности, отыскивая одну-единственную сущность среди множества существований, одну универсалию среди множества индивидов. Ведь каждый предмет, даже такой простой, как камень или капля, не только содержит в себе множество универсалий (тяжесть, цвет, форма и др.), но и сам выступает как универсалия, которую можно обнаруживать в других предметах ("каменность", "капельность").[3] Этим перестраивается философская модальность, переходя от обобщения к предположению: если одна универсалия, вмещая целый мир, притязает на безусловность и действительность, то среди множества универсалий каждая раскрывается как одно из возможных оснований мира. Меняется не только модальность, но и вся установка и самообоснование философии. Раньше философия "невольно получалась" за пределами сознательно строимых систем, как их надличная совокупность, описываемая только метаязыком философии, ее историей или методологией. Теперь философия может изначально строить себя на метауровне одновременно или поочередно мыслимых/полагаемых систем, сознательно допуская и обосновывая множественность универсалий и возможностный характер каждой из них. Еще Ницше заметил, что "самые различные философы постоянно заполняют некую краеугольную схему возможных философий."[4] Но если эта схема уже открылась сознанию философии - а таково ее положение после Ницше, то она заведомо может строить себя в форме возможных философий, каждая из которых гипотетична и заранее очерчивает место своим альтернативам. Философия становится надсистемной, пользуясь разными системами для разработки разных универсалий. Если в рамках гегелевской системы хорошо разрабатываются универсалии "абсолютной идеи", "качества", "количества", "права", то универсалии "жизни", "власти", "игры", "ценности" хорошо разрабатываются внутри ницшевской системы. Если раньше философия помещалась внутри систем, как предельное обобщение всего сущего, то теперь сами системы помещаются внутри философии, как игра ее собственных возможностей. Философия могла бы теперь заявить о себе словами Федора Сологуба: "И кто мне помешает Воздвигнуть все миры, Которых пожелает Закон моей игры?" У игры есть закон, но он условен, как сама игра. Когда целью философии было обобщение, тогда индивидуация проистекала из "недочета" этого проекта, из неустранимой индивидуальности самих философов. Теперь целью философии становится именно индивидуация, которая трактует каждый предмет как единственный, в его "собственных терминах", как универсалию, которая может прилагаться к другим предметам и служить основанием одного из возможных миров. Одновременно, по-видимому, подходит к концу эпоха авторских систем и непреодолимых различий между ними. Как заметил Борис Гройс, "философское мышление, в отличие от теоретического, есть не мышление о всеобщем, которое имеет своим субъектом индивидуальное, а мышление об индивидуальном, которое имеет своим 97 субъектом всеобщее..."[5] Нельзя, конечно, распространять этого утверждения на философию в целом, скорее оно относится к тенденциям посткритической философии, в которой отдельный мыслитель старается реализовать все возможные направления мысли. [1] Сергей Булгаков, "Трагедия философии", в кн. Русские философы. Конец Х1Х - середина ХХ века. М., "Книжная палата", 1993, с.90. Более лапидарно этот фокус сведения-выведения описал Элиас Канетти: "В глубочайших мыслях философов есть нечто трюкаческое. Масса всего исчезает, чтобы нечто вдруг появилось на ладони" (1973). Elias Canetti. Тhe Secret Heart of the Clock: Notes, Aphorisms, Fragments 1973-1985. New York: Farrar, Straus & Giroux, 1991, цитируется в кн. Robert Andrews. Cassell Dictionary of Contemporary quotations, London: Cassell, 1998, p.342. [2] Логической возможностью мы называем такую, которая логически вытекает из других возможностей. Например, из возможности одноглазого циклопа вытекает возможность единорога, т.е. возможность таких существ, у которых парные органы тела заменяются одиночными. Однако из возможности циклопа логически никак не вытекает возможность кентавра или птицы феникс. Возможно мыслить "фалесовы" или "гераклитовы" миры, состоящие из воды или огня, но возможность фалесово-гераклитова мира уже вызывает сомнение в силу известного антагонизма этих стихий. [3] То, что мы называем "умножением сущностей", в методологии науки разрабатывалось Полом Фейерабендом как принцип "пролиферации", умножения теоретических и нетеоретических способов познания (эта позиция порой именуется "методологическим анархизмом"): "Познание... не есть ряд непротиворечивых теорий, приближающихся к некоторой идеальной концепции. Оно не является постепенным приближением к истине, а скорее представляет собой увеличивающийся океан взаимно несовместимых (быть может, даже несоизмеримых) альтернатив, в котором каждая отдельная теория, сказка или миф являются частями одной совокупности, побуждающими друг друга к более тщательной разработке; благодаря этому процессу конкуренции все они вносят свой вклад в развитие нашего сознания". Пол Фейерабенд. Против методологического принуждения, в его кн. Избранные труды по методологии наукa. М., Прогресс, 1986, сс. 162 - 163. Отечественная гуманитарная мысль также стремилась притупить острие оккамовской бритвы. Принцип умножения сущностей действует в бахтинской теории полифонии: истина многоголоса, требует множества взаимодействующих сознаний. Памятуя, что русская мысль находилась под сильным влиянием "философии всеединства" Вл. Соловьева, принцип умножения сущностей можно назвать "всеразличием". Эта философская метапозиция обстоятельно раскрыта в работе "Учение Якова Абрамова в изложении его учеников. Предисловие и публикация Михаила Эпштейна." Л О Г О С . Ленинградские международные чтения по философии культуры. Книга 1. Разум. Духовность. Традиции. Л., Издательство Ленинградского университета, 1991, сс. 211-254. [4] Фридрих Ницше, По ту сторону добра и зла, 1, 20. Соч. в 2 тт., М., "Мысль", 1990, т. 2, с. 255. [5] Б. Гройс. Знание, безумие, индивидуальность. Беседа. Религиозно-философский журнал. Ленинград - Париж, 1987, # 6, с.122. 98 ----------------------------------------------------------------------------------------------------- 14. Философия как пародия и гротеск Возможность в философском смысле не обязательно есть некая устремленность к будущему, героическое дерзание, порыв за пределы сущего. Героическая трактовка возможного, наоборот, вводит его в пределы сущего, в пределы роста и становления, поскольку герой собственным поведением уже осуществляет ту возможность, которая до него мыслилась невозможностью. Но как относиться к той возможности, которая заведомо принадлежит только сфере возможного, так что вопрос об ее осуществлении даже не ставится? Как отнестись, например, к той возможности, что помимо реальных лошадей существует еще некая вечная идея лошади? Как отнестись к идее сверхчеловека или к идее коммунизма, если исходить из их всецелой принадлежности миру потенций, которые могут быть актуализированы только в самом мышлении, но не в реальности? Поскольку мышление развертывается в разрыве между актуальными вещами и их потенциями, всякой философии присуща внутренняя пародийность. Идея лошади есть пародия на отдельную реальную лошадь. Идея сверхчеловека, как бы ни относился к ней сам автор, есть пародия на реального человека. Но в каком смысле пародия? Под пародией обычно понимается такое воспроизведение вещи, которое преувеличивает, сгущает ее черты и тем самым вызывает смех. Но всякая идея именно и есть такое преувеличение реального предмета, сгущение его формальных, или потенциальных качеств при опустошении его актуального содержания. Идею лошади нельзя пасти или запрягать в телегу. Идея лошади сама по себе пародийна, потому что эта идея обладает свойствами всех лошадей на свете и вместе с тем лишена свойств одной- единственной, настоящей лошади. Всякая пародия заимствует форму пародируемой вещи, изымая из нее актуальное содержание или подставляя в нее другое содержание. Например, поэт-обериут Николай Олейников создает пародию на любовное послание, используя его типические приемы и возвышенную лексику для выражения своей любви к мясу. Самый популярный в России сборник пародий "Парнас дыбом" (1925) перепевал простенькие детские стишки, типа "Жил-был у бабушки серенький козлик", в манере крупнейших поэтов того времени. В искрах лунного сиянья сквозь лучей его мерцанье Вижу смутно очертанья я старушки и козла... Так пародировался К. Бальмонт: бралась его напевная интонация, пристрастие к многократным, внутристрочным рифмам и к световым, атмосферическим образам - но вместо подобающей возвышенно-экзотической темы подставлялся мотивчик о сереньком козлике. Выражаясь аристотелевским языком, потенциальность этого поэта приводилась в противоречие с актуальностью данного текста; стиль - с темой. Так и философия постоянно обнаруживает противоречие между потенциальностью предмета, каким он является в мысли, и его актуальностью, его отсутствием среди сущего. Философское понятие есть всё мыслимого мира и ничто - мира действительного. Так создается ситуация порождения пародии. Чем более идея вбирает потенциальное 99 содержание предмета, тем менее она обладает его актуальным свойством. "Лошадиность" лишена свойств лошади: не ржет и не скачет. "Лошадиность" включает в себя пегую, гнедую, каурую и прочие масти, но это значит, что она лишена масти как таковой, потому что ни одна лошадь не может быть одновременно белой и вороной. Философское понятие, или универсалия противоречит своему собственному содержанию. Отсюда вытекает не только пародийный, но и гротескный характер каждой универсалии. Под гротеском понимается невозможное сочетание разнородных свойств в одном существе, например, переплетение растительных, животных и человеческих форм в древнем пещерном орнаменте. Но таким же причудливым образом переплетаются свойства разнородных тел и веществ в общих философских понятиях. Например, под категорию "субстанция" подходят тело человека, тело свиньи, золото, алмаз, ржавое железо. Столь разные предметы никогда бы не пришли в соприкосновение, если бы их не соединило понятие "субстанция". В своем трактате "Категории" Аристотель так отвечает на вопрос: "Что есть субстанция?" - "Индивидуальные вещи, такие, как Сократ или вот этот бык". Соединение Сократа и быка в определении субстанции - это вовсе не реликт мифологического оборотничества, как можно было бы подумать, это всесмешение присуще философскому мышлению как таковому, ибо субстанция может актуализироваться и в теле Сократа, и в теле быка. Само понятие "субстанции" содержит в себе высокий комизм, поскольку сродняет бесконечное множество несродных вещей. Всякая универсалия внутренне гротескна, поскольку голова человека растет в ней из туловища гусеницы и из слоновьих ног- это и есть универсалия "живое существо" или "создание природы". Универсалия "красота", объединяющая идеал сельской и светской красоты, состоит из красных щек и бледного лица, полного стана и осиной талии. Пародийность и гротескность - два соотносимых качества универсалий. Универсалия гротескна, поскольку сочетает свойства разных предметов, и пародийна, поскольку не обладает ни одним из этих свойств. В отличие от традиционной пародии, которая направлена на какой-то иной, внеположный предмет, универсалия самопародийна. Она высмеивает собственную универсальность, демонстрируя пустоту своей актуальности. Комическое часто определяется как разрыв между притязательной формой предмета и его ничтожным содержанием. Комичны, например, мольеровский Тартюф, гоголевский Хлестаков, барон Мюнхаузен и Тартарен из Тараскона - если взять самые характерные литературные образцы. В каждой философской идее есть нечто хлестаковское или мюнхаузенское, какая-то непомерная похвальба, несоразмерность претензий актуальному бытию. Хлестаков выдает себя за важное государственное лицо, по распоряжению которого скачут "тридцать пять тысяч одних курьеров" - и вместе с тем не способен расплатиться за тарелку супа. Так и "идея лошади" представительствует за всех лошадей в мире, конденсирует понятия скорости, порыва, быстроходности, но сама не способна сделать единственного шага. Разумеется, в понятиях любой науки объединяются разные виды и индивиды, но именно философские понятия отличаются наибольшей обобщенностью, соединяя несоединимое, вроде "субстанции" свиньи и Сократа. Чем шире объем философских понятий, тем беднее их содержание, что само по себе уже создает комический эффект. Объем понятия растягивается на все мироздание, а его содержание не заполняет и крошечной щелки в пространстве и времени. Возьмем, к примеру, понятие "отчуждения", столь излюбленное философией 19-го - 20-го веков. Человек не властен над порождениями своих собственных сил и способностей. В этом смысле под "отчуждение" подпадают и корзина яблок, выращенных, а затем проданных крестьянином на базаре; и ядерные боеголовки, угрожающие истребить человечество вопреки его воле к 100 выживанию; и неестественная маска, застывшая на лице безумца; и произведение художника, перед которым в миг завершения он чувствует себя ненужным поденщиком; и Сталин, уничтоживший тех людей, которые привели его к власти; и Бог, в образе которого человек якобы отчуждает собственную духовную мощь и знание; и Солнце, которое, по мнению Бердяева, должно было бы светить и пульсировать в человеческом сердце, а не в далеком космосе; и чулок, вызывающий болезненное влечение фетишиста; и раковая опухоль, отчужденная от целостности клеточного организма; и здоровое тело с его греховными соблазнами, в котором душа претерпевает мучительную отчужденность от себя... Товар, ядерное оружие, гениальное произведение, лицо безумца, Сталин, Бог, Солнце, фетиш, раковая опухоль, здоровое тело - все это, в философском смысле, продукты отчуждения, но ведь и само понятие "отчуждения", как мы видим, сильно отчуждено от реальности разнообразных вещей, слепляя их в некую гротескную мыслимость. Философские понятия предельно значимы - и вместе с тем мало что обозначают, обнаруживая свою комичность именно в соотнесении своей потенциальной значимости с отсутствием актуального означаемого. Раньше эта комичность, присущая философскому мышлению как таковому, если изредка и отмечалась, то относилась на счет поведения философов, их неуклюжести в практических делах, их житейской и телесной уязвимости, которая столь противоречит царственной всеохватности их мышления. Может быть, лаконичнее всех выразился на эту тему Шекспир: "Еще не было на свете философа, который перенес бы спокойно зубную боль".[1] Уже о первом философе ходил анекдот, пересказанный Платоном в "Тэетете", - о том, как наблюдая небесные светила, Фалес потерял почву под ногами и упал в яму, а бойкая служанка над ним посмеялась.[2] Платон делает вывод, что "эта насмешка относится ко всем, кто бы ни проводил свой век в занятиях философией". Размышляя о мире в целом, философ не знает, что делает его ближайший сосед; доискиваясь до природы и предназначения человека, часто забывает, что сам является одним из людей. "...Одно лишь тело его пребывает и обитает в городе, разум же, пренебрегши всем этим как пустым и ничтожным, парит надо всем..."[3] Но сам Платон находит философа смешным лишь с точки зрения "темного люда", "фракиянок" и "прочего сброда", - философия как таковая есть серьезнейшее из всех занятий и не только не отстоит от подлинного мира идей, но и призвана актуализировать и воплотить его в системе идеального государства. Люди смеются над философом, но им станет не до смеха, когда они станут гражданами государства, управляемого философами. Философия как бы соглашалась признать житейскую нескладность своих отдельных представителей - в обмен на признание прав самой философии определять уклад всего общества. Даже Ленин "смешно" сердился, проигрывая в шахматы, - но верная и всесильная философия позволяла ему выигрывать на полях сражений. Внутри самой философии всегда господствовало абсолютно серьезное отношение к идеям и универсалиям, вообще к философскому способу мыслить, и если одна разновидность философии выставлялась на смех, то во имя другой, более серьезной и истинной философии. Современная философия ближе подходит к порогу, за которым она обнаруживает гротескно-пародийное в своем основании, - и все-таки останавливается у этого порога. Недавно Фуко заметил, что "есть всегда нечто смехотворное в философском дискурсе, который хочет извне диктовать закон другим, указывать им, где лежит их истина и как ее найти, или же когда он берется вести расследование по их делу в наивно- позитивном духе; его право, напротив, в том, чтобы разыскивать то, что в его собственной мысли можно изменить через работу со знанием, ему чуждым".[4] Нельзя не согласиться с Фуко, что дело философии - изменять не окружающий мир, а свой способ мыслить о 101 мире; но значит ли это, что философия в очередной раз должна, смеясь, расстаться со своим прошлым - и стать, наконец, вполне серьезной? Или есть что-то неустранимо смехотворное в самой сути философского мышления, и чем больше оно будет возвращаться к себе, тем скорее будет обнаруживать нескладность и несообразность в своем основании? Дело в том, что философское мышление почти всегда вводилось в пределы реальной и/или императивной модальности. Мыслимое так или иначе актуализировалась: в языковых знаках, в самореализации индивида, в этических предписаниях, в революционной борьбе. Идеализм, материализм, позитивизм, экзистенциализм, структурализм, постструктурализм - все они могли высмеивать друг друга и даже самого философствующего автора, но не акты собственного мышления. Философия третьей эпохи не скрывает своей чистой условности и сослагательности. Эта открытая форма значимости лишена всякого определенного значения. Она ничего не значит ни для мира, ни для индивида, ни для общественного благополучия. Таких слов, как "лошадиность", "пылиночность", "капельность", "шелестность", вполне может и не быть в языке (в отличие от практически нужных и предметно наполненных слов, таких как "лошадь", "капля"). Если кто-то их образует и мыслит ими как универсалиями, он отдает себе отчет в их произвольности и поневоле смеется в самом акте своего мышления. Каждый момент такого произвольного мышления есть вместе с тем акт сотворения и осознания несообразности мыслимого с предметом мысли. Но что же означает этот беззвучный смех, постоянно раздающийся в глубине философского мышления? Потенциальность, осмеивая сама себя, тем самым удостоверяет свою несводимость ни к каким актуализациям, на которые притязает "серьезное" мышление. Это смех избыточного сознания над своей избыточностью. Это смех красоты и добра над своей необретаемостью в мире, где есть только красивые вещи и добрые люди; смех универсалий над своей невоплотимостью в мире индивидов. Универсалии смехотворны, однако именно они и составляют универсум, совокупность миров, среди которых на один действительный мир приходится множество возможных. |