Михаил Эпштейн философия возможногомодальности в мышлении и культуре
Скачать 1.85 Mb.
|
существует".[3] Казалось бы, модальный реализм создает глубокие предпосылки для модального мышления о мирах, - на самом деле, он их уничтожает, более того, сводит на нет само понятие модальности, поскольку и возможное, и необходимое оказываются всего лишь количественными преобразователями актуального существования. В системе модального реализма качественное различие модальностей переводится на язык таких кванторов, как "этот", "некоторый", "всякий", т.е. сводится к количественному исчислению миров, где та или иная "возможная" вещь существует или не существует. "Итак, модальность превращается в квантификацию: возможно, есть голубые лебеди, если и только если, для некоторого мира М, в М есть голубые лебеди".[4] Возможное оказывается актуальностью другого мира, причем все миры состоят сплошь из актуальных событий, поскольку все, что мы называем "возможным", существует актуально внутри тех миров, где оно существует. "Возможное", собственно, и означает, в рамках льюисовского реализма, существующее в некоторых мирах, тогдакак необходимое, в той же логике квантификации, есть то, что существует во всех мирах. "Поскольку возможность равносильна экзистенциальной квантификации миров (existential quantification over the worlds), с ограничительными определителями внутри кванторов, постольку необходимость равносильна универсальной квантификации." И далее: "Невозможное - то, что не имеет места ни в каких мирах; случайное - то, что имеет место в некоторых мирах и не имеет места в других".[5] "Модальный реализм" Льюиса точнее было бы назвать "анти-модальным", поскольку именно реалистическое его наполнение, т.е. представление обо всех мирах как реально существующих или не существующих, стирает качественную разницу между действительным, возможным и необходимым, между "есть", "может быть" и "не может не быть". В представлении Льюиса, все, что в нашем мире является только возможным, 47 образует действительность каких-то других миров. При этом категория возможного теряет свой модальный смысл, несводимый к исчислению актуально существующих миров. Возможные миры различаются не фактами, а первоначалами, универсалиями, т.е. свойствами мира как целого. Например, возможным следует признать мир, в котором первоначало всего - вода, или огонь, или чистый дух, или воля. Такой мир образуется множеством совместимых фактов или событий, несовместимых в других мирах. И тогда, очевидно, именно философскому размышлению принадлежит область этих мыслимых миров, различающихся, как миры, именно принципами, первоначалами. Точно так же категория "мир" девальвируется, если идентифицировать смыслополагание с мирообразованием, постулировать отдельный мир для каждого "атомарного" факта и его значения. Смысл существования Н. как мужчины, философа, француза состоит в том, что он не женщина, не врач, не индиец. Нужно ли предполагать, что в каких-то иных мирах он существует как женщина, врач или индиец? - и каким образом тогда сохранилась бы его идентичность? Смысл его бытия как философа определяется для него возможностью быть не-философом - но это не значит, что в каких- то иных мирах он действительно не-философ. Смысл задается модально, но не требует актуализаций в виде иных миров. Любой язык имеет дело с определенными смыслами, но только философский язык имеет дело с предельной мыслимостью как возможностью иного мира. Специфическим предметом философии, в отличии от других наук, мне представляется не мышление и не сущее, а мыслимое. Следует предупредить возможные недоразумения относительно этого определения, и прежде всего, отличить философию, как мышление о мыслимом, от кантовского эпистемологизма и гегелевского панлогизма. То, что предлагается формулой "мышление о мыслимом" вовсе не есть эпистемология, т.е. мышление о самом мышлении, попытка уяснить механизмы мышления и указать критерии его объективной истинности. Мышление о мышлении обращено само на себя, как чистая рефлексия, самоанализ мыслительных способностей и процессов. Мышление о мыслимом не замкнуто этим герменевтическим кругом самоинтерпретации, а напротив, открыто всему, что находится за пределоммышления как такового.[6] При этом философское мышление соотносит наименьшие единицы мыслимого (конкретную вещь, явление) с наибольшей единицей мыслимого (мирозданием). Очевидно, что мыслимое не есть само мышление, а то, что открывается мышлению во всем, что не есть оно само: все, что присоединяется к мышлению как его близкая или отдаленная возможность. С другой стороны, формула "мышление о мыслимом" позволяет избежать и противоположной опасности, панлогизма, который усматривает мыслительную природу в самой действительности и сводит историю к поступательным актам мышления, к движению саморазвивающегося понятия. Соблазн такого отождествления мысли и действительности, со всеми вытекающими отсюда революционно-политическими последствиями, уже заключался в самой установке на мышление о действительном, или в установке на действительность самого мышления. Посылка, вроде бы невинная, что действительность есть объект мышления, легко оборачивается выводом, что мышление есть субъект действительности, причина ее саморазвития.[7] Итак, предмет философии не есть ни мышление (эпистемологизм, идущий от Канта), ни действительность (панлогизм, идущий от Гегеля), но мыслимое. Само понятие "мыслимого" заключает в себе некоторую "двусмысленность". Мыслимое есть то, о чем мы мыслим, и то, что мы мыслим, как некое единство предмета 48 и содержания мышления, "подлежащего" и тех многообразных "сказуемых", которые могут к нему присоединяться. Если "цветок" есть предмет действительности, то все, что можно помыслить о цветке, есть его сказуемое. Этот переход от действительного к возможному и охватывается понятием "мыслимое". Так, при размышлении о цветке, образуется особая философская мыслимость, для которой из языка подбирается название "цветочность", как в отношении науки есть мыслимость "научность", а в отношении человека - "человечность". "Ость" - особый суффикс, присоединяемый к предметным словам для образования философских категорий и наделенный значением потенциальности. "Человечность" - это способность быть человеком, это "человек", взятый не фактически, а в своей потенциальности. Философия присоединяет к любому своему предмету суффикс "ость", переводя его из разряда сущих в категорию мыслимых: "материальность", "предметность", "протяженность", "данность", "умопостигаемость"... Мыслимое есть возможность мышления, как говорит об этом и значение суффикса "им".[8] Мыслимое не есть действительность самого мышления и не есть действительность внеположная мышлению. Мыслимое есть то, что содержится в мысли как ее предмет и одновременно как возможный результат мышления о данном предмете. Мы не можем говорить о мыслимом ни в терминах действительности, ни в терминах самого мышления, ибо мыслимое не есть ни мышление, ни действительность, но мир возможного, который открывается мышлению. Философия, как видим, отличается от логики, которую можно было бы вывести за пределы философии, как науку о законах мышления. Для логики мышление предстает чем-то действительным и необходимым, поэтому логика резко разделяет истинные и ложные суждения о предмете, устанавливает необходимые правила для мышления. В этом смысле логика ничем не отличается от физики и биологии, с той разницей, что физика есть наука о законах неживой природы, биология - о законах живой природы, а логика - о законах мышления. В отличие от всех видов мышления, обращенных на действительное и необходимое, философское мышление обращается в область возможного. Никоим образом нельзя сводить сферу мыслимого также и к тому, что Тейяр де Шарден и Вернадский называли ноосферой, поскольку под ноосферой обычно понимается сфера мыслящего - разум как планетарное явление, разум, реализующий себя в форме материальной, энергетической, культурно-индустриально-технической деятельности, то есть ставший частью действительности, быстро растущей прослойкой геосферы и биосферы. Сфера возможного, если представить ее зрительно, гораздо объемнее и многомернее ноосферы и состоит из множества сфер, пересекающихся в каждой точке своего пространства: каждая мыслимость открывает горизонт новых мыслимостей. Единственная задача мышления, которая из самого мышления вытекает, но не сводится к самому мышлению, - это расширять границы мыслимого. Близкую и предельно точную формулу можно найти у философа Мераба Мамардашвили: "...Сознание, как и мысль, можно определить как возможность большего сознания".[9] Сознание нельзя определить через нечто, внеположное сознанию, но нельзя отождествлять и с данностью самого сознания. Сознание есть именно возможность большего сознания, то есть оно раскрывается в модусе сознаваемости, наибольшей возможности самого себя. В этой формуле "мышление о мыслимом" нет никакой тавтологии или замкнутого круга, напротив, она устанавливает поступательное движение мысли в ее собственной сфере. По сути, именно это движение мысли вглубь и вширь мыслимого предполагается самим значением слова "философия" как "любви к мудрости," "любви к мышлению". Философия, как понимали ее еще Сократ и Платон, не есть владение мудростью (готовой, 49 упорядоченной), но именно возможность мудрости в немудром существе. Философия не есть познание чего-то посредством мысли, она есть любовь к мысли как таковой, а значит, бесконечное потенцирование все новых возможностей мысли. Любовь включает в себя пожелание любимому существу быть всем, чем оно может быть. Любовь открывает самоценность любимого. Философия - единственная область мышления, где мышление выступает не как средство к объяснению или познанию чего-то, а как цель и ценность сама по себе. Мыслить философски значит любить в мышлении само мышление, бесконечную возможность мыслимости. Фило-софия не есть наука о мышлении и не есть практика пользования мышлением - обе эти крайности, эпистемологическая и утилитаристская, чужды "филии", т.е. любви. Любовь не есть изучение или использование любимого; так и философия не есть изучение мышления (в отличие от эпистемологии, логики, психологии) и не есть пользование мышлением (в отличие от идеологии, политики, технологии), но есть работа мышления ради расширения самого содержания мышления. Большинство людей легко, "не думая", соглашаются с утверждением Паскаля: "Человек, несомненно, сотворен для того, чтобы думать: в этом и главное его достоинство, и главное дело жизни..."[10] Почему-то гораздо труднее принять вытекающий отсюда вывод: если цель человека - мыслить, то цель мышления - само мышление. Между тем, этот вывод менее метафизический, чем у Паскаля, который признает мышление высшей целью не только мышления, но человека вообще. То, что человек создан мыслить, казалось бы более приемлемым, если бы само мышление служило каким-то еще более высоким целям, например, благу и процветанию самого человека. Но у Паскаля именно мышление выступает как последняя цель. Вообще аргументы, замыкающие круг целеполагания, вызывают инстинктивное сопротивление разума, в них чудится некий тупик, хотя на самом деле открывается самоуглубленная бесконечность. Такой постулат "мышления для мышления" может все-таки показаться странным, если не привести параллели из другой сферы, самоценность которой уже хорошо обоснована и признана. Речь идет о природе, которая долгое время считалась источником ресурсов и материалов для построения человеческой цивилизации, средством для расширения человеческого могущества. Результатом оказалось такое опустошение и загрязнение природы, которое поставило под удар существование самого человека, как природного существа. Так методом проб и ошибок человек пришел к необходимости оберегать природу, как абсолютную ценность, от самого себя. Но человек еще и существо разумное, и инструментальное использование разума ему грозит такими же опасностями, как и инструментальное использование природы. Мышление, взятое как инструмент для достижения власти и могущества, есть идеология, и ее разрушителные последствия в 20-ом веке неисчислимы. Экология мышления - это новая дисциплина разума, возникающая в зрелый период его развития, когда разум уже не может довольствоваться прикладной функцией жизнеустройства, но обнаруживает себя как самостоятельную и целостную сущность, цель которой - не в чем ином, как в ней самой. Разумеется, это не значит, что нужно вообще прекратить всякое целенаправленное пользование мышлением. Ведь и в экологическую эпоху промышленное использование природы не упраздняется, но лишь дополняется ее защитой. Вот так и философия обеспечивает экологическую защиту мышления на фоне непрерывного орудийного использования его в науках и идеологиях нашего времени. Науки привязывают мышление к фактам действительности, а идеологии - к общественным потребностям. И только философия возвращает мышление в сферу мышления как такового, где оно развертывает свои собственные возможности. Если в докантовскую эпоху философия способствовала 50 развитию наук, а в посткантовскую эпоху вдохновляла рождение идеологий, то теперь философии все более предстоит осознать свою роль в защите мышления и от наук, и идеологий, в разработке самоценных стратегий сознания.[11] Быть может, тенденция становления всего человеческого мира состоит в растущей самоцельности каждого рода бытия. Первоначально эта самоцельность признавалась только за человеком, к которому, по словам Канта, нужно всегда относиться как к цели и никогда как к средству. Эта же самоцельность постепенно была признана и за миром природы. В конце концов, такая самоцельность, неподотчетность инструментальным задачам - познавательным и преобразовательным - будет признана и за миром мышления. [1] Г. В. Лейбниц. Общие исследования, касающиеся анализа понятий и истин, в его Соч. в 4 тт., т.3, М., "Мысль", 1984, с. 580. [2] "Мир, мир, ослы! - вот проблема философии, мир и больше ничего!" - запись Шопенгауэра из его рукописного наследия. Цит. по Schirmacher W. Schopenhauers Wirkung: Ein Philosoph wird neu gelesen, in: "Prisma", 2/1989, S. 25. [3] David Lewis. On the Plurality of Worlds. Oxford, New York: Basil Blackwell, 1986, p.2. [4] Ibid., p.5. [5] Ibid., p. 7. [6] Этим философское "мышление о мыслимом", самоценное в ряду человеческих способностей мышления, отличается от божественного самомышления, каким оно выступает у Аристотеля: "А ум через сопричастность предмету мысли мыслит сам себя: он становится предметом мысли, соприкасаясь с ним и мысля его, так что ум и предмет его - одно и то же. Ибо то, что способно принимать в себя предмет мысли и сущность, есть ум..., так что божественное в нем - это, надо полагать, скорее само обладание, нежели способность к нему..." (Метафизика, 1072b, цит. изд., с. 310). Здесь Аристотель говорит о божественном уме, который содержит мыслимое в себе, "обладает" им, тогда как человеческий ум содержит мыслимое вне себя, "стремится" к нему. [7] Отсюда известное герценовское определение гегелевской диалектики как "алгебры революции". Если сама действительность развивается согласно диалектике понятий, значит, силою мышления можно изменять действительность. Гегелевский панлогизм уже содержит в себе марксовский тезис о философии, изменяющей мир. [8] В английском языке этот грамматический знак возможного выступает особенно наглядно, поскольку суффикс "-able", споставимый по значению с "-им", в качестве отдельного слова означает "возможный", "способный" ("thinkable" - "мыслимое"; "able to think" - "способный думать"). [9] Мераб Мамардашвили. Как я понимаю философию. М., "Прогресс", 1990, с. 63. [10] Паскаль, Мысли, #146. Эта же излюбленная мысль Паскаля повторяется в ## 346, 348, 365. 51 [11] Э.Кассирер рассматривал разум не как систему знаний, а как "вид энергии, важнейшая функция которого состоит в способности скреплять и разлагать на составные части" (цит. по Э. Фромм. Душа человека. М, "Республика", 1992, 373). ----------------------------------------------------------------------------------------------------- 6. Теория, утопия и гипотеза Если мыслимость есть цель в себе, тогда то, что сейчас несколько пренебрежительно именуется "гипотеза", установится не как предварительный набросок, а зрелый и самодостаточный тип мышления, в котором оно созерцает свои собственные возможности. Можно сказать, что соотношение теории и гипотезы в философии обратно тому, которое мы наблюдаем в науке. Наука сначала выдвигает гипотезы, а затем, подкрепляя их фактами, превращает в теории, т.е. переходит из предположительной модальности в утвердительную. Философия, напротив, на протяжении столетий выдвигала теории, считая их достоверным объяснением фактов и авторитетным обоснованием практических действий. И лишь постепенно в философии созревало сознание гипотетичности всех ее утверждений. Как говорит Ницше, "где можете вы угадать, там ненавидите вы делать выводы".[1] Право на гипотезу - такое же завоевание зрелого философского ума, как зрелый научный ум завоевывает право на теорию. Именно опережающие успехи наук побудили философию отказаться от наивно-познавательного подхода к действительности и заняться собственной конструктивно-критической способностью, реализуемой в модальности долженствования. В эту, вторую эпоху философский дискурс, удалившись от объективно-познавательного, приблизился к идеологическому, который пытается вывести мышление на путь утопии, то есть всесильного управления сущим. Крах современной утопии и тоталитарно-идеологических государств побуждает философию отказаться на этот раз и от повелительно-заклинательного подхода к действительности и выйти в ту сферу, где мышление обнаруживает лишь самое себя, свои собственные возможности. Философия становится искусством гипотезы, искусством такого предположения о вещах, которое не отражает и не преображает самих вещей, но проходит между Сциллой и Харибдой научности и идеологичности. Каждый из этих трех дискурсов, теоретический (научный), |