Главная страница
Навигация по странице:

  • Раздел

  • Курс. ОПД.Р.1 Практикум по орфографии и пунктуации. Практикум по орфографии и пунктуации 031000. 62 филология Форма подготовки Очная


    Скачать 3.66 Mb.
    НазваниеПрактикум по орфографии и пунктуации 031000. 62 филология Форма подготовки Очная
    Дата14.05.2023
    Размер3.66 Mb.
    Формат файлаdoc
    Имя файлаОПД.Р.1 Практикум по орфографии и пунктуации.doc
    ТипПрактикум
    #1128995
    страница42 из 67
    1   ...   38   39   40   41   42   43   44   45   ...   67

    10.

    И двух дней не проживешь здесь, как осмотрительная привычка эта намертво входит в кровь и плоть: куда бы ни шел, ищешь при­крытия над головой. Счастливой виной тому нешуточное субтропи­ческое солнце вперемежку с короткими бесшабашными ливнями.

    Неширокая приморская набережная. Чуть шевелит рубашку благодатный соленый ветерок, но все равно жмешься поближе к соснам, которые стелют на асфальтированный тротуар хоть негустую, но спасительную вязь теней. Сквозь причудливо изогнутые беспрес­танными морскими ветрами стволы и ветви сосен видны близкие горы. В темных морщинах зеленых вершин ослепительно сверкают снежинки, хоть солнце стоит отвесно, и ты, человек северных широт, с изумлением замечаешь вдруг, что нет у тебя тени — ты шагаешь прямо по ней. Но вот тяжелая капля шлепается на раскаленный асфальт. Удивленно поднимаешь голову: на небе ни облачка. Но сосновые ветви все в алмазных брызгах, и скоро набережная становится крапчатой от небывалой капели: то в предчувствии близкого дождя плачут сосны, стараясь заблаговременно изба­виться от излишней влаги.

    Да, редкий день обходился в Колхиде без дождя. Колхида... Пышное слово, экзотическое, но насквозь, хоть выжимай, пропитанное удушливой сыростью. Кромешный ад зеленый, мрачное цар­ство теней — такой предстала Колхида легендарным забредшим в эти края в поисках сказочного золотого руна аргонавтам.

    Батумский сад — настоящий ботанический калейдоскоп, настоящий карнавал экзотики. Удивительно красив по разноцветью и планировке так называемый японский уголок. Словно в иной мир попадаешь — ми­ниатюрный, карликовый: неторопливо сбегает по спускающимся террасам ручеек, крохотный водопад, звеня, наполняет причудли­вой формы прудик, горбатые мостики, бамбуковые скамеечки, ка­менные фонарики в форме пагод и грибков — все здесь в уменьши­тельно-ласкательной форме. А летящие благоухающие лепестки, белые и сиреневые, коралловые и пунцовые, словно нарочно падают в ручей, в пруд, на толченый кирпич дорожки.

    (Из газет)

    11.

    Он так и называется, этот поселок, — Рыбачий. Из-под островерхих черепитчатых крыш одноглазо выглядывают круглые кора­бельные иллюминаторы; в чердачном полумраке валяются, нали­ваясь янтарным жиром в косом снопе солнечных лучей, золотые гирлянды лещей. И под порог брошены тут не полосатые домотканые половички, а куски отслужившей свой век мелкоячеистой сети. Сети увидишь тут на каждом шагу: ненужные на футбольных во­ротах, над цыплячьими загонами-ангарчиками, чтобы схоронить от вражьих вороньих налетов; те, что пойдут еще в дело, — аккуратно развешанными на заборах или просто расстеленными на траве.

    Прохладен и упруг под ногой влажный песок. Узенькая кромка залива, что тропинка, и нельзя не стать на этой траве следопытом. Выбросит на берег обессилевшего окуня — и сколько крестиков-звездочек наставят вокруг проворные пичуги. Четкие оттиски оставили на песке копытца косули: видно, спустилась напиться пресной воды. Привереды-зайцы, говорят, предпочитают солоноватую воду Балтики, благо до нее рукой подать.

    Прибрежные заросли ольшаника туго набиты комариным гудом. Перевязанными в узлы шнурами распластались по горячему песку колючие побеги ежевики. Крохотные лилово-желтые цветки анютиных глазок, лакированные листья мать-и-мачехи да сочные пучки настырной осоки — ничто больше не решается выйти из-под спасительной лесной тени на борьбу с песком.

    Но оборвется последний зеленый мыс — и ударит в глаза неразбавленной желтизной. Полого нарастая с запада, вздымается над заливом гигантская песочная насыпь и, вдруг обессилев, круто сползает к воде. Спрессованный ветром и временем, песок дюны вовсе не вязок, не осыпчив.

    Понятна становится радость альпинистов, когда остановишься вдруг на самой верхней точке, на самом пике, и, обдуваемый всеми ветрами, оглянешься по сторонам: на востоке, близко, под ногами, — свинцово-серые воды залива; с запада лениво накатываются подковы песков, прошитые зелеными лентами леса, и высоко над ними вздымается густая синева Балтийского моря.

    Страшна дюна, если потерять контроль над ней: двинувшиеся в путешествие пески засыпают лесопосадки, обрушиваются на поселки. Неспроста строили раньше рыбаки двухъярусные двери в своих хижинах.

    Как приручить дюну? Много остроумных, но неисполнимых предложений было сделано, пока не призвали на помощь лес.

    (Из газет)

    12.

    «Владивосток далеко, но, ведь, это город-то нашенский», — гласит надпись на постаменте памятника Ленину, что стоит на привокзальной площади.

    На географической широте Кавказа и французской Ривьеры, почти на самой южной оконечности гористого полуострова Муравьева-Амурского, стоит большой, подлинно русский город. Солнечный Владивосток, который от низменного, изрезанного берега амфите­атром поднимается по каменистым склонам вверх, — один из самых красивых городов мира.

    От аэродрома к городу, среди скалистых сопок, идет красивый, широкий проспект. На самой высокой горе вырисовывается изящный силуэт 180-метровой телебашни. У подножия горы расположе­ны красивое здание телецентра и радиостанция.

    В центре старого города, лежащем на холмистой местности, где улицы то лезут вверх, то ныряют вниз, нет вытянутых в струнку проспектов и бульваров. Зато по улице Ленина, которая на семь километров тянется по северному берегу бухты, есть такие точки, с которых можно увидеть всю бухту, корабли на рейде, скалистый остров Русский с его маяком у входа в бухту.

    В отличие от старого города, новый Владивосток обращен к живописному побережью с его скалами, полуостровами, рифами и бух­тами. Основной принцип строительства заключается в том, чтобы открыть широкий вид на красоты окрестностей. Еще не слишком давно жилые массивы располагались так, что закрывали вид на открытое море. Но на место прежней планиметрической архитектуры пришло строительство в трех измерениях — террасообразное.

    Там, где раньше на окраинах были расположены деревянные избы, теперь возникает панорама современной архитектуры. Архитекторы стремятся добиться эстетического разнообразия с помощью красок, мозаики, керамических элементов и оригинальной планиров­ки балконов и лоджий.

    Вся жизнь города определяется его своеобразным расположением у защищенной от ветров, свободной ото льда просторной гавани, которая называется Золотой Рог. У причалов стоят гигантские лайнеры, грузовые суда, а за ними — танкеры, ледоколы, китобои, океанские рыболовные флотилии. Товарные поезда, прибывающие по транссибирской железнодорожной магистрали, заканчивают свой путь у бесчисленных складов, расположенных у владивостокских причалов. По грузообороту, составляющему пять с поло­виной миллионов тонн в год, владивостокский порт стоит па треть­ем месте — после Одессы и Ленинграда.

    Здание владивостокского вокзала своей архитектурой напоминает Ярославский вокзал в Москве, откуда начинает свой путь транс­сибирский экспресс, идущий в течение 160 часов по самой длинной железнодорожной линии мира, которая протянулась на 9297 кило­метров.

    Владивосток имеет большое значение как индустриальный и культурный центр. В глаза бросаются судостроительные верфи и огромные плавучие доки. В городе производятся машины, шахтное оборудование, металлические и железобетонные конструкции, оборудование для переработки рыбы и крабов. В Дальневосточном государственном университете учится пять тысяч человек.

    (Из газет)

    Раздел II

    1.

    Все это наводило мальчика на чувство, близкое к испугу, и не располагало в пользу нового неодушевленного, но сердитого гостя.

    Теперь, вооружившись венским инструментом лучшего мастера, Анна Михайловна заранее торжествовала победу над нехитрою деревенскою дудкою. Она взглянула смеющимися глазами на робко вошедшего вместе с Максимом мальчика и на Иохима, который просил позволения послушать заморскую музыку и теперь стоял у двери, застенчиво потупив глаза и свесив чуприну. Анна Михайловна играла с сознательным расчетом на победу, однако ее ожидания были обмануты: венскому инструменту оказалось не по си­лам бороться с куском украинской вербы. У украинской дудки нашлись союзники, так как она была у себя дома, среди родственной украинской природы.

    Прежде чем Иохим срезал ее своим ножом и выжег ей сердце раскаленным железом, она качалась здесь, над знакомой мальчику родной речкой, ее ласкало украинское солнце, которое согревало и его, и тот же обдувал ее украинский ветер, пока зоркий глаз украинца-дударя не подметил ее над размытою кручей. Да и пани Топольской далеко было до Иохима: у него было непосредственное музыкальное чувство, его учила несложным напевам эта природа, шум ее леса, тихий шепот степной травы, задумчивая, родная, старинная песня. Иохим участливо посмотрел на мальчика, потом кинул пренебрежительный взгляд на немецкую музыку и удалился, стукая по полу гостиной своими неуклюжими чеботьями.

    Много слез стоила бедной матери эта неудача, и, однако, каждый вечер, когда ее мальчик убегал в конюшню, она открывала окно, облокачивалась на него и жадно прислушивалась. Мало-помалу, -она и сама не отдавала себе отчета, как это могло случиться, — задумчиво-грустные напевы стали овладевать ее вниманием. Спохва­тившись, она задала себе вопрос, в чем же их привлекательность и их чарующая тайна, и понемногу эти синие вечера, неопределенные вечерние тени и удивительная гармония песни с природой разре­шили ей этот вопрос. Она все больше смирялась и все больше учи­лась постигать нехитрую тайну непосредственной и чистой безыскусственной поэзии. (По В.Г. Короленко).
    2.

    Когда вы входите в зал, где стоит картина, почти неприятное чувство овладевает вами: вы видите перед собой какую-то яркую пеструю путаницу мраморов и человеческих фигур, путаницу с резкими пятнами — огненными, черными, перламутровыми, золотыми.

    Только на близком расстоянии вам удастся разобрать, в чем дело. Слева— пестрая народная толпа, теснящаяся на мраморном крыльце дворца, выходящем в сад: более ста фигур в светлых и ярких одеждах, мраморы, сосуды, блестящие металлами, украшения, горящие драгоценностями, цветы, опахала, роскошные носил­ки цезаря, его ручной тигр; справа — цветами обвитые столбы, близ которых блестит пламя жаровни и факелов, зажигаемых на­гими рабами, на столбах увязанные веревками пуки соломы, куда по грудь запрятаны мученики.

    Недостаток ли искусства художника, или, быть может, его намерение — не берусь решить — сделали рассматривание отдельных фигур картины крайне утомительным. Вы видите толпу, массу, разодетую и полуобнаженную, разукрашенную тканями и золотом.

    С трудом находите главную фигуру. Вот он, цезарь Нерон, одутловатый и смуглый, пресыщенный и скучающий, для возбуждения притупленных нервов придумавший такое утонченное зрелище, си­дит в роскошном, золоченом, инкрустированном перламутром па­ланкине. В лице его жены, жирном и вялом, ничего не видно, кроме чувственности; даже на такое экстратонкое зрелище она смотрит апатично и тупо.

    Вверху, за цезарем, большая давка: масса зрителей спускается по лестнице, чтобы посмотреть, как будут гореть «поджигатели Рима». Здесь наименее удачная часть картины: марш лестницы, заворачивающий в глубь картины, на самый верх с бесчисленною толпою, лишен воздушной перспективы и, как говорят художники, «лезет вперед», несмотря на сравнительную туманность тонов.

    Вот одинокая фигура престарелого сенатора, с седой развратной головой, увенчанной пышными и нежными белыми розами; как-то дико, нелепо видеть девственные цветы на такой голове. Как спокойно смотрит он!

    А ребенок на первом плане, с любопытством ужаса смотрящий на страшную сцену, — прекрасная фигура по экспрессии.

    А вот парочка, стоящая ближе всех к казнимым и меньше всех обращающая на них внимание. Они оба оперлись на черный мрамор, которым кончается балюстрада лестницы. Они шутя и друже­любно болтают между собою, даже не смотря на угощение цезаря.

    (По В. М Гаршину)

    3.
    Подожженные немецкими авиабомбами, всю ночь горели на корню огромные массивы созревших хлебов; всю ночь в полнеба стояло багровое немеркнущее зарево, и в этом освещавшем степь жестоком сиянии войны призрачный свет ущербленного месяца казался чересчур мягким и, пожалуй, даже совсем ненужным.

    По дороге к переправе тянулись груженные домашним скарбом подводы беженцев, по обочинам проселка, лязгая гусеницами, грохотали танки, и отары колхозных овец, спешно перегоняемых с Дону, завидев танки, в ужасе устремлялись в степь. И долго еще в темноте слышался дробный топот мелких овечьих копыт, и, затихая, долго еще звучали плачущие голоса женщин и подростков-гонщиков, пытавшихся остановить и успокоить ошалевших от стра­ха овец.

    В одном месте, обходя остановившуюся на дороге автоколонну, Звягинцев сорвал на краю поля уцелевший от пожара колос. Это был колос пшеницы, граненый и плотный, распираемый изнутри тяжелым зерном. Черные усики его обгорели, рубашка на зерне полопалась под горячим дыханием пламени, и весь он, обезображен­ный огнем и жалкий, насквозь пропитался терпким запахом дыма. Звягинцев бережно размял колос в ладони, вышелушил зерно, про­веял его, пересыпая из руки в руку, и ссыпал в рот, стараясь не уронить ни одного зернышка, а когда стал жевать, то раза три тяжело и прерывисто вздохнул.

    За долгие месяцы, проведенные на фронте, он видел разрушенные и дотла сожженные деревни, взорванные заводы, бесформен­ные груды кирпича и щебня на месте, где недавно красовались го­рода; (.,) видел растоптанные танками и насмерть покалеченные артиллерийским огнем фруктовые сады, но горящий спелый хлеб на огромном степном просторе за все время войны довелось ему видеть в этот день впервые, и душа его затосковала.

    Долго шел он, сухими глазами внимательно глядя по сторонам,
    на угольно-черные, сожженные врагом поля, иногда срывая чудом
    уцелевший где-нибудь возле обочины дороги колос пшеницы или
    ячменя, думая о том, как много и понапрасну погибает сейчас народного добра и какую ко всему живому безжалостную войну ве­дет немец.

    Только иногда глаза его отдыхали на не тронутых огнем зеленых
    разливах проса да на зарослях кукурузы и подсолнуха, а потом
    снова расстилалась по обеим сторонам дороги выжженная земля,
    такая страшная в своей молчаливой печали, что по временам Звягинцев не мог на нее смотреть. (По М. Шолохову)

    4.
    На ослепительно синем небосклоне — полыхающее огнем июльское солнце да редкие, раскиданные ветром, неправдоподобной белизны облака. На дороге — следы танковых гусениц, четко отпеча­танные в серой пыли и перечеркнутые следами автомашин. А по сторонам — словно вымершая от зноя степь: устало полегшие травы, безжизненно блистающие солончаки и такое безмолвие вокруг, что издалека слышен посвист суслика и долго дрожит в горячем воздухе шорох крылышек перелетающего кузнечика.

    На гребне высоты Николай оглянулся: сто семнадцать бойцов и командиров — остатки жестоко потрепанного в боях полка — шли колонной, устало переставляя ноги; так же, слегка прихрамывая, шагал по обочине дороги контуженный вчера командир второго батальона капитан Сумсков; все так же покачивалось на плече сержанта Любченко древко завернутого в полинялый чехол полкового знамени, только что перед отступлением привезенного в полк откуда-то из недр второго эшелона, и все так же, не отставая, шли в рядах легко раненные бойцы.

    На склоне высоты ветер вылизал дорогу, начисто смел и унес пыль. Неожиданно гулко зазвучали по оголенной почве до этого почти неслышные шаги. Николай открыл глаза: внизу уже виднел­ся хутор — с полсотни казачьих хат, окруженных садами, — и широкий плес запруженной речонки. Отсюда, с высоты, ярко белев­шие домики казались беспорядочно рассыпанной по траве речной галькой.

    Сзади Николая кто-то звучно почмокал губами, сказал скрипучим голосом:

    • Родниковой, ледяной водицы по полведра бы на брата…

    Миновав неподвижно распростершую крылья ветряную мельницу, вошли в хутор. Рыжие, пятнистые телята лениво щипали выгоревшую траву, за палисадниками сонно склоняли головки ярко-красные мальвы, чуть приметно шевелилась занавеска в распах­нутом настежь окне.

    Война докатилась и до этого затерянного в беспредельной донской степи хуторка: во дворах, впритирку к стенам сараев, стояли автомашины медсанбата, доверху груженные трехтонки везли в направлении к речке свежепиленые доски, в саду, неподалеку от
    площадки, расположилась зенитная батарея. Орудия стояли возле
    деревьев, искусно замаскированные зеленью, и грозно вздыбленный ствол крайнего к переулку орудия доверчиво обнимала густо увешанная бледно-зелеными недоспелыми антоновками ветка яблони.

    (По М. Шолохову).

    5.

    Прогулку можно было назвать очаровательной: она совершалась по утреннему пустынному городу, освещение которого, не разрываемое движением, оставалось целым, как будто солнце только что взошло. Таким образом, они шли по геометрическим планам света и тени, вернее, сквозь стереоскопические тела, потому что свет и тень пересекались не только по плоскости, но и в воздухе.

    И вот переулок, соединяющий Тверскую с Никитской. Постояв, любуясь цветущей изгородью, они вошли в ворота и поднялись по деревянной лестничке на стеклянную галерею, неухоженную, но веселую от обилия стекол и вида на небо сквозь решетчатость этих стекол. Небо разбивалось на пластинки разной синевы и приближенности к зрителю. Четверть всех стекол была разбита, и в нижний ряд окошечек пролезали зеленые хвостики какого-то ползущего снаружи по борту галереи растения. Здесь все было рассчитано на веселое детство.

    На ходу Кавалеров хотел оторвать один из зеленых хвостиков, но едва он дернул, как вся невидимая за бортом система потянулась за хвостиком и где-то простонала какая-то проволока, впутав­шаяся в жизнь этого плюща или черт его знает чего. Делая усилие, Кавалеров припал к окну и с двухэтажной высоты увидел дворик, огражденный каменной стеной, с чересчур зеленой лужайкой. Но главная сила зелени, оказывается, исходила от высоких густокронных деревьев, цветущих под громадной глухой стеной дома. В восприятии Кавалерова дворику было тесно: вся окрестность взгро­моздилась над двориком, лежавшим, как половик в комнате, пол­ной мебели. Чужие крыши открывали Кавалерову свои тайны: флюгера в натуральную величину, слуховые окошечки, о которых внизу никто не подозревает, и навсегда невозвратимый детский мяч, некогда слишком высоко взлетевший и закатившийся под желоб. Головка церкви, свежевыкрашенная суриком, попадала в пустой промежуток неба и как будто летела до тех пор, пока Ка­валеров не поймал ее взглядом. (По Ю. Олеше).
    6.

    Тут, в России, все было не так. Правда, по ту сторону линии фронта тоже были отступающие, терпящие поражение войска. Но, вопреки тому, что обычно случалось во всех кампаниях на Западе, сила сопротивления этих войск не уменьшалась, а возрастала по мере отступления в глубь страны, несмотря на все тяжелые военные неудачи, которые выпали на их долю.

    Вслед за упорными арьергардными боями взападных областях Белоруссии противнику пришлось испытывать первые сильные контрудары наших войск в долгой кровопролитной битве под Смоленском. Рядом с донесениями об одержанных победах, о захвате больших пространств советской земли, о быстром продвижении в глубь России на штабные столы как грозное и зловещее предвестие будущего ложились перед германскими генералами отчеты и сводки с цифрами колоссальных потерь, понесенных их войсками в этих первых боях, потерь, отнюдь не предусмотренных планами фашист­ского командования.

    И все же положение было необычайно тяжелым, смертельно опасным для нашей страны. Потери фашистов, какими большими они ни являлись, пока что не успели заметно ослабить размаха немецкого наступления. Враг еще обладал большим численным и техническим перевесом, он бешено рвался вперед. Земли Белоруссии, Украины, Прибалтики были захвачены врагом. В руки гитлеровцев попали огромные богатства, создаваемые в течение многих лет.

    Гнетущее, тяжелое чувство охватывало воинов, с каждым шагом назад все сильнее давило душу свинцовое ощущение неотвратимой и грозной беды, нависшей над Родиной и народом, с каждым метром отданной врагу земли все горячей вскипала в сердце ненависть к захватчикам. И, как в огненной печи, все эти чувства: горечь и боль, стыд и раскаяние, ненависть и тревога — медленно и неук­лонно переплавлялись в душе человека, образуя новый сплав особой твердости — каменное упорство в бою, стальную решимость стоять насмерть и любой ценой остановить врага. Так на горьких путях неудач и поражений возникала в людских сердцах великая, непреклонная воля к победе.

    Именно в эти черные, полные горечи дни отступления в наших войсках родилась легенда о Брестской крепости. Трудно сказать, где появилась она впервые, но, передаваемая из уст в уста, она вскоре прошла по всему тысячекилометровому фронту от Балтики до причерноморских степей. Говорили, что противник, окружив крепость плотным кольцом, яростно штурмует ее, но при этом несет огромные потери, что ни бомбы, ни снаряды не могут сломить упорства крепостного гарнизона и что советские воины, борющиеся там, дали клятву умереть, но не покориться врагу и отвечают огнем на все предложения гитлеровцев о капитуляции.

    Действительно ли сражаются там войска и что это за войска, проверить было невозможно: радиосвязь с крепостью-гарнизоном отсутствовала. И легенда о Брестской крепости в то время оставалась только легендой. Но, полная волнующей героики, эта легенда была очень нужна людям.

    (ПоВ. Смирнову)

    7.

    Городок быстро приближался, вырастая на глазах. Вот виден уже порт, корпуса рыбозавода, элеватор; выше, поднимаясь терра­сами, блестят па солнце рыбачьи мазаные хатки, темнеют акации городского парка, а на самом высоком месте, повернутая лицом к морю, белеет колоннами школа-десятилетка. Там Мария училась, совсем будто недавно вышла оттуда с аттестатом зрелости в жизнь, как вот и эти молодые рыбаки, что возвращаются на берег молчаливые, усталые после бессонной ночи.

    В ясный день с высокого берега материка можно было увидеть на горизонте, в открытом море, довольно большой остров, издавна названный местными жителями островом Чаек. В пору свирепых осенних штормов остров Чаек служит пристанищем для рыбаков, а с весны приморские колхозы вывозят туда свои пасеки. Нигде, наверное, на всем юге нет лучше медоносов, чем на этом острове: в мае и июне он весь цветет, как настоящая степь. Собственно, это и есть кусок степи, самой природой отторгнутый когда-то от матери­ка и подаренный морю. На равнинных, со всех сторон окруженных морской синевой просторах острова, в нетронутых его травах, перемежающихся кое-где густыми камышовыми зарослями, лето и зиму живет на приволье множество дикой птицы, непуганой, никем не стрелянной.
    На крайнем выступе острова высится маяк, у подножья которого белеет всего один-единственный дом, правда новый, капитальный.

    Старшим смотрителем маяка работает отставной боцман Емельян Прохорович Лелека, известный в Приазовье герой гражданской войны, именем которого назван один из самых больших катеров местного рыбозавода.

    Навек посвятив себя морю, почитая морскую службу превыше всего, боцман и дочь свою Марию, задумчивую и немного суровую с виду девушку, направил по морской линии: по окончании курсов она вернулась на маяк с официальным назначением. В солнечный ветреный день прибыла Мария на остров. Доставил ее не кто иной, как «Боцман Лелека», что шел как раз на маяк с грузом светильного газа. (Из периодики).

    8.

    Протолкнувшись вместе со всеми в двери и раздвинув руками двойные портьеры, я попал в слабо освещенный холл какой-то гостиницы и, следуя за чужими спинами, свернул влево, к порталу, задрапированному, как вход в кино, тяжелым бархатным занавесом. За этой драпировкой была вторая. Я ощупью откинул ее и зажмурился от слепящего света.

    С поддерживаемого массивными мраморными колоннами лепного потолка спускались, радужно сверкая хрустальными подвесками, многоярусные люстры. Под ними на покрытых новыми скатертями банкетных столах, уходящих, как белоснежные параллельные прямые, в зеркальную бесконечность, перламутрово сияли фарфоровые приборы, переливалось огнями разноцветное стекло бокалов и туск­ло отсвечивали серебряные соусники, ложки, ложечки, вилки и но­жи — рыбные, десертные и простые. У стен, словно манекены, шпа­лерами застыли официанты в безупречных фраках, матовой чернотой изысканно подчеркивавших ослепительную белизну пластронов и девственно чистых атласных галстуков, повязанных бантом. По­давленные великолепием командиры шепотом уговаривали вваливающихся в зал поскорее занимать места. Посреди роскоши этого, безусловно, очень дорогого ресторана мы в своей залежаной гряз­ной одежде и нечищеной обуви выглядели по меньшей мере дико.

    Внезапно за столом все смолкли, и в ресторане воцарилась внимательная тишина. На пустующей эстраде для джаза, вытянувшись в струнку, стоял сухопарый седой человек в белом шерстяном смокинге, черном галстуке и черных брюках с такими складками, что ими вполне можно было резать хлеб. Его бесстрастное холеное ли­цо, безукоризненный пробор, а больше всего пенсне со стеклами без ободков, на черном шелковом шнурке неотвязно напоминали порт­реты сэра Остина Чемберлена.

    С минуту внушительный метрдотель простоял не шелохнувшись и вдруг взметнул кулак к потолку, и этот ставший за последние месяцы обыденный жест настолько не соответствовал сановной внеш­ности этого человека и, может быть, именно поэтому приобрел у него такую выразительность, такую ритуальную серьезность, что весь зал разразился бешеными рукоплесканиями.

    Когда аплодисменты начали спадать, метрдотель опустил кулак, повернулся туда, где отдельно, выделяясь выгоревшей на арагонском солнце формой и тропической смуглостью, сидели остатки центурии Тельмана, и заговорил по-немецки. Лицо его продолжало оставаться величаво-спокойным, но сильный, совсем не старческий голос вибрировал от волнения. Окончив короткую речь, он резким толчком снова поднял старческий сухой кулак, и ветераны центу­рии, роняя стулья, повставали и, тоже вздев кулаки, но не просто так, по-штатски, а особенным образом — отдавая ими честь, — от­рубили свои облетевшие весь мир два слова «Рот фронт!»

    (Из периодики)

    9.

    Все лучшие краски, все лучшие мысли и чувства поэта отданы Уралу, родному и сердечному, лесному и полевому, пойменному и нагорному. Урал Семакина — это и стожок сена на скошенном лугу, это и громадные корпуса заводов, в которых выковывался броневой щит страны, это и лесная глухомань, это и стремительный порельсовый ход из года в год растущей индустриальной мощи, это и девчонка у станка во время войны, и — просто — заря над плесом, и — просто — слово, в котором так щедро сказывается этот родниковый край. И всё неразъединимо, все одухотворено.

    Обладая каким-то удивительным, почти осязаемым зрением, сердце художника проникает в предмет, говорит о нем изнутри, из самой его сердцевины. Мысль, как правило, растворена во всей ткани стиха, естественна, как соль в крови.

    А какое жизнелюбие, какой жизнестойкий характер, какая содержательная внутренняя биография современника раскрывается от строки к строке, от страницы к странице! А какой кристально чис­тый язык, какое богатство интонаций, какое любвеобильное и вмес­те с тем гневное сердце! И главное: все, о чем пишет поэт, удосто­верено лично пережитым. А какая музыка стиха?

    Нежный-нежный — не жжется, не колется, —

    Из конца окоема в конец

    голубым-голубо колоколится

    за околицей лен-долгунец.

    Что-то есть безмятежно-безбрежное

    в этой нежности летнего льна.

    Ничего тут волна перемежная

    Ни взмутить, ни смутить не вольна.

    Так покойно и голубо-зелено

    Это поле в зеленой глуши —

    словно роздых никем не измеренной

    и отходчивой русской души.

    Эта музыка дается только очарованной душе, на перетоке осязае­мого и слышимого.

    Однако лирическая волна поэзии Семакина значительно шире и пространнее Уральского края — родины поэта. Волна эта, не спадая и не теряя своего глубинного тепла, охватывает многие гори­зонты родной страны, касается времен ее давней и недавней исто­рии и, несмотря на всю свою масштабность, не идет поверх главно­го — жизни человека, а значит, и жизни народа.

    При чтении этой книги то и дело ловишь себя на том, что испытываешь несколько стеснительное, щемяще-радостное чувство со­переживания, и уже одно это чувство, вызываемое стихами Сема­кина, — признак истинной поэзии.

    (По Е. Исаеву).

    10.

    Сейчас, в грибную пору, в Подмосковье вам может встретиться старичок, похожий на сказочных берендеев. На восьмом десятке люди больше всего ценят печку или завалинку возле дома — этот же продолжает ходить по земле. Видом он, конечно, стар, но, если вам случится заговорить или даже встретиться с берендеем глазами, вы поверите: бывают люди, до края лет хранящие чудесный огонь, называемый молодостью. В берестяном лукошке у встречного — полным-полно. Не удивляйтесь: вы встретились с грибни­ком, равному которому, может, и не было на лесных землях. Ста­рик разговорчив, и, если вам удастся присесть рядом с ним где-нибудь на поваленном дереве, вы увидите, что он знает все о грибах.

    Иногда, забыв слушателя, старик начинает что-то искать в рюкзаке, в карманах, находит, наконец, измятый листок бумаги и пишет витиеватым старинным почерком. А то появится на свет записная книжка с девизом «У путешественника нет памяти», которая на протяжении шестидесяти лет беспрерывно наполнялась лесной мудростью.

    Дмитрий Павлович Зуев знает не только идущие по кругу закономерности, но, как истинный наблюдатель, помнит все природ­ные аномалии: июльские морозы, вишню, цветущую в апреле, февральскую метель с громом и молнией.

    Если вам очень повезет, на прилавке в каком-нибудь маленьком магазинчике вы еще можете встретить книжку «Времена го­да», которую Леонид Леонов назвал «окном, распахнутым прямо в чащу подмосковного леса». Для горожанина, неизбежно тоскую­щего о потере лесов и полей, - это праздник, пришедший в дом.

    Семя его талантливой книжки было заложено в детстве: школьное сочинение о природе двенадцатилетнего Дмитрия Зуева в 1900 году послали на Парижскую всемирную выставку.

    Первый хлеб этот человек заработал учительством, потом стал
    конторщиком, бухгалтером в Петербурге, потом репортером газет.
    Лес победил газетчика: человек редко стал появляться в городе.
    «Лесного человека» заметили: в юности на литературных вечерах Зуев встречался с Иваном Буниным, был близок с Пришвиным,
    Новиковым-Прибоем и Ставским. (Из периодики)
    11.

    В одном из живописных районов Москвы, на площади Коммуны, сооружено новое красивое здание Центрального музея Вооруженных Сил СССР. У входа в него, словно маяк, возвышается строй­ное тело боевой ракеты, нацеленной в небо, — символ могу­щества современной Советской Армии, а рядом — стальная Входишь в вестибюль, и перед глазами возникает высеченный из белого мрамора бюст В. И. Ленина, а справа и слева от него на мозаичном панно, искусно выполненном из цветной смальты, — фигуры рабочих, крестьян, ученых, воинов. Эта монументальная композиция символизирует идею единения советского народа вок­руг своего вождя — организатора Коммунистической партии, социалистического государства и Советских Вооруженных Сил.

    В новом музее отображена героическая история Советской Армии и Военно-Морского Флота. Его бесценные фонды, насчитыва­ющие до полумиллиона экспонатов, его богатейшая экспозиция из уникальных реликвий и исторических документов — подлинная со­кровищница боевой славы нашего героического народа. Новое че­тырехэтажное здание музея в общей сложности имеет площадь 9000 квадратных метров.

    Многие экспонаты — бронепоезд, принимавший участие в боях гражданской и Великой Отечественной войн, артиллерийские системы, образцы различной военно-морской техники — размещены на прилегающих к зданию музея площадках. В новом здании музея располагаются также кинолекторий на триста мест, выставочные залы, библиотека, специальные помещения для знаменного фонда, хранилищ исторических документов, справочных и фото- картотек, фотолаборатория и т. д.

    В двадцати пяти просторных, светлых залах музея много нового, интересного, поучительного.

    Вот тревожное, горькое лето 1941 года — первые дни Великой Отечественной войны. Кусок стены Брестской крепости с выцарапанной штыком надписью: «Я умираю, но не сдаюсь. Прощай, Роди­на»; обломки сбитого под Москвой фашистского бомбардировщика; номер «Правды» с напечатанным на ее страницах выступлением по радио Председателя Государственного комитета обороны И. В. Сталина.

    Сотни и сотни экспонатов… Нельзя не волноваться, глядя на ог­ромное фотопанно ноябрьского парада 1941 года: мимо Ленинского Мавзолея полки идут на фронт. Смешанная с осколками и пулями, пропитанная кровью защитников Сталинграда священная земля с Мамаева кургана.

    Дорогой ценой достался завоеванный советскими людьми мир.
    Сегодня, в канун праздника Победы, состоится торжественное
    открытие нового музея, и каждый, кто ни побывает в нем, обогатит
    себя всем увиденным и преисполнится гордости за свою великую
    Родину. (Из газет)

    12.
    Когда юноша или девушка оканчивает школу и поступает в вуз, то, естественно, возникает ощущение преодоления важного рубежа. Но зачастую качественный скачок оказывается лишь предполагаемым: школярское отношение к занятиям в вузе — обычное явление. И оно соответственно будет так или иначе проявляться в психоло­гии, сознании и квалификации молодого специалиста.

    Поводом для этих размышлений, далеко не исчерпывающих затронутую проблему, а местами, возможно, и спорных, является тот факт, что отнюдь не всякий наш молодой медик задумывается над сущностью своей жизни и работы и не всегда представляет, к чему следует стремиться. Опыт же свидетельствует: профессиональная подготовка молодого специалиста зависит не только от вуза, где он учится, и от условий учреждения, где он работает, но и от того, насколько своевременно и правильно удается осознать ему стоящие перед ним задачи.

    Неинтеллигентный врач — явление противоестественное, хотя и очень нередкое. Стремление понять всю сложность жизни и скромное свое положение члена общества, живущего на благо общества, а не за его счет, является, по-моему, одним из качеств интеллигент­ного человека. Как это утверждение ни банально, но каждый врач должен любить людей и обладать высокоразвитым чувством, кото­рое хорошо определяется почти вышедшим ныне из обихода словом «милосердие».

    Определенный хирургический стереотип рождается обычно в пору хирургической молодости, следовательно, неверный первичный подход к делу накладывает явственный отпечаток на всю дальнейшую деятельность хирурга. Здесь возникает известная аналогия со школьниками: ребята, лишенные усидчивости или честолюбия, пря­чась за снобистскую формулу «Стану я зубрить», остаются троечниками. Многие из них, привыкнув к небрежности, безответственнос­ти, объяснению своих неудач объективными причинами, на всю жизнь остаются посредственными работниками, то есть людьми с психологией троечника. В итоге — тривиальная истина: труд рож­дает характер.

    Не развивая подробно мысли, которые хорошо сформулированы в специальной литературе, посвященной научной работе, отметим лишь, что объективно существуют определенные черты, необходимые научному работнику: любознательность, настойчивость, ини­циатива, уверенность, привычка к думанию, склонность к сопоставлению фактов, умение отказаться от очевидной и удобной мысли, стремление любую гипотезу подвергнуть проверке с позитивных и негативных позиций и многое другое. Все эти черты следует в себе культивировать и развивать. Только тогда, в результате упорного труда, выкристаллизовывается основное качество ученого, которое в старину формулировали как «умение в невероятном увидеть вероятное, а в вероятном увидеть невероятное», или, другими слова­ми, воспитывается оригинальность мышления. (По С. Далецкому)

    13.

    На противоположном конце площади, причудливый, как из сновидения, возвышается химерически невероятный храм Василия Блаженного. Вы смотрите будто на внешне реальную вещь и спрашиваете себя, не фантастический ли это мираж, не причудливо ли расцвеченный солнцем воздушный замок, который вот-вот от движения воздуха изменит свой вид или вовсе исчезнет. Вне всяких сомнений, это самое своеобразное сооружение в мире: оно не напоминает ничего из того, что вы видели ранее, и не примыкает ни к какому стилю — перед вами как будто гигантский звездчатый коралл, колоссальная кристаллизация, сталактитовый грот, переверну­тый вверх дном.

    Представьте себе на некоей высокой площадке, выделенной окружающим пустым пространством, самое причудливое, самое несвя­зное, самое чудесное нагромождение будочек, келий, лесенок, веду­щих на внешнюю сторону, галерей с аркадами, неожиданных углублений и выступов, несимметрично расположенных портиков, часовен, стоящих рядом друг с другом, окон, пробитых как бы случайно и неописуемых форм, — это словно сделанный изнутри рель­еф, как будто архитектор, сидя в центре своего детища, сотворил знание способом чеканки. С крыши храма, которую можно принять за индусскую, китайскую или тибетскую пагоду, вздымается лес ко­локолен самого необычного вкуса и неожиданной фантазии, подоб­ных которым не сыщешь. Посередине — более массивная трех, четырехэтажная колокольня, увенчанная фонарем, над которым высится перевернутый луковицеобразный золотой купол с православным крестом на вершине. Другие колокольни, меньших разме­ров и меньшей высоты, напоминают формы минаретов, и их башен­ки, разукрашенные самым фантастическим образом, кончаются необычными вздутиями луковицеобразных куполов. Одни граненые, другие ребристые, эти, как ананасы, усеяны словно остриями граненых брильянтов, те — исполосованы спиралевидным желобком, наконец, другие — чешуйчатые, ромбами, гофрированные, точно пчелиные соты, и все на вершинах своих несут золотые кресты, ук­рашенные шариками.

    Окраска придает Василию Блаженному еще более сказочный вид: от основания до вершины он покрыт самыми различными цветами, которые, однако, производят приятное впечатление гармонич­ного целого. Красный, голубой, яблочно-зеленый, желтый сущест­вуют здесь на всех архитектурных частях. На редких ровных мес­тах имитируются линии раздела, панно с горшками цветов, розетки, плетеные узоры, химеры.

    Дабы все служило волшебному зрелищу, снежинки, задерживаясь на выступах крыши, фризах и украшениях, серебряными бле­стками усыпали облачение Василия Блаженного и тысячью сверкающих точек покрывали эту чудесную декорацию.

    (Из периодики)

    14.
    Причастность к духовному миру лучших людей земли, во-первых, свидетельствует о высокой внутренней культуре, а во-вторых, говорит о некоем особом таланте.

    Из всех знакомых мне людей, пожалуй, в самой большой степени, обладал таким даром встреченный мною во Львове старик, со­биратель и хранитель музея-аптеки. Он говорил по-русски, и лишь изредка, позабыв нужное слово, заменял его украинским, и лишь время от времени, когда того требовала тема, переходил на латынь, лишь в крайнем случае приводя немецкие, французские или английские цитаты. Естественно, в музее-аптеке речь шла о подвижниках врачевания и медицины, однако беседа не была столь уж целенап­равленна: то по поводу моих вопросов, то в силу собственных ассо­циаций старик то и дело отвлекался, говорил об истории Галицкой Руси, о римском юридическом праве, о русской поэзии. Это не было ни лекцией, ни обычной интеллигентской болтовней обо всем и ни о чем — это был свободный полет мысли, раскованный, изящ­ный, преисполненный такой веры в разум и знание, что становилось как-то неудобно за собственное невежество, за легкие популярные книжки, прочитанные вместо первоисточников, за легкомысленную трепотню с приятелями, не требующую ни эрудиции, ни серьезных убеждений, за время, потраченное в тщеславной и торопливой суе­те. Я вспомнил многих известных мне людей, мнящих себя достой­ными сынами своего времени, вечно спешащих за удачей, за успе­хом, вечно напряженных в старании уловить малейшее дуновение моды, принимаемое ими за ветер века, вспомнил людей, жаждующих утвердиться всевозможными способами — с помощью собст­венной красоты или знаний, таланта или профессии. О боже, как они были старомодны в своей суетной охоте за счастьем, в своем эгоистическом знании от сих до сих, как они допотопны в сравнении с этим старым человеком, для которого вся земля — огромное поле деятельности и вся человеческая культура — бесконечный повод для удивления и счастья. (Из периодики)

    15.

    Один мой приятель целую неделю ходил грустный: родственники, двадцатидвухлетние биологи, назвали его гнилым интеллигентом. Между прочим, автор этого знаменитого определения — государь император Александр. Столь обидный и клеймящий ярлык мой друг заслужил, оказывается, за то, что в застольных семейных спо­рах призывал молодых людей к тому, что называлось некогда общественной совестью, то есть к умению заботиться не о своих лишь благах, допустим, даже самых интеллектуальных, но и о благе окружающих, к способности соизмерять свои запросы и желания с жизнью своего народа. Выпускникам университета, по роду своих занятий причисляемым к интеллигенции, эти слова показались допотопным самокопанием. Они хорошо учились в университете и работают неплохо, стараясь не отставать от прогресса в своей области знания. Они и за новинками искусства, именно за новинками, следят, хотя истинно их область — новинки бытовой техники и верхнего мужского и дамского гардероба. О сравнительных достоинствах магнитофонов, о свойствах дубленой кожи и замши они спо­собны рассуждать часами. А тут появляется мой странный приятель со своими сентенциями о душе, которую нельзя терять, в поиске научной истины, о совести, которая есть единственный инструмент, способный определить, где кончается научное дерзание и на­чинается обычная охота за успехом. Юным «интеллектуалам» непонятно было, что интеллигентность — это не просто сумма знаний, но целый нравственный кодекс, требующий любую земную тревогу и любую боль воспринимать как свои личные. Более современного свойства человеческой души я не знаю. Во все века честные люди сочувствовали чужому горю, переживали чужие страдания не ме­нее своих собственных.

    (Из газет)
    1   ...   38   39   40   41   42   43   44   45   ...   67


    написать администратору сайта