литерат 2 симестр. Программа среднего профессионального образования 44. 02. 01 Дошкольное образование Дисциплина Литература
Скачать 1.26 Mb.
|
А на это способен далеко не каждый. Задача автора — привлечь внимание читателя к тому, что настоящая любовь способна стать поистине всепобеждающей силой. СмыслАвтор произведения показывает настоящую силу любви, которая сильнее страха смерти и самой смерти. Такова его основная идея. В понимании Тургенева каждому живому существу присущи такого рода качества, и только глупец не сможет понять, что в одном даже самом маленьком «божьем создании» заключено больше любви и материнской заботы, чем в некоторых людях. Данное произведение – своеобразная притча о том, как надо любить. Также писатель учит нас с уважением относиться к любви, где бы мы ее не встретили. Над ней не надо смеяться, даже если ее проявления временами кажутся нам нелепыми. Над нею надо благоговеть, ибо данное качество – великая ценность всех живых существ. Автор: Алина Прошина Интересно? Сохрани у себя на стенке! Композиция Тургенев создает традиционную трехчастную композицию. Сначала идет зачин – неспешная завязка, рассказывающая о том, как охотник и его собака возвращаются домой. Кульминация действия стремительна – вот пес Трезор собирается схватить птенца, а вот старый воробей уже заслоняет того стоим телом. Важно заметить, что произведение не показывает собаку как нечто злое, все-таки хватать добычу – это ее инстинкт. Нет, Трезор – это в определенном смысле воплощение судьбы, такое сравнение вполне уместно в данном случае. Наконец, развязка – и она очень оптимистична: большая собака отступает перед маленьким воробышком, ошеломленная его героизмом. Вместе с охотником они уходят с места событий, благоговея перед птицей и той силой, которая заставила ее забыть об инстинкте самосохранения. Завязка стихотворения «Воробей» Мужчина возвращается с охоты домой. Он уже идёт по аллее сада. Собака, как и положено легавой, бежит впереди — она всегда и везде высматривает добычу. Вдруг (благодаря этому наречию читатель обращает внимание, что сейчас что-то начнётся) она изменила темп и начала медленно к чему-то подкрадываться. Оказывается, недалеко от аллеи неподвижно сидел желтоклювый птенчик. Он был совершенно беспомощен, только топорщил чуть прораставшие крылышки. Сочувствие к воробушку парализует охотника — именно это показывает читателям произведение и его анализ («Воробей»). Тургенев хотел продемонстрировать, что человек значительно медленнее, чем животные, реагирует на происходящее. Мужчина только смотрит и ничего не делает. Анализ произведения Рассказ ведется от первого лица. Рассказчик возвращался с охоты вместе со своим псом Трезором. Им предстояло увидеть силу материнской любви. Краткое содержание Автор шел по аллее сада и заметил, как его пес начал охотиться на кого-то. Трезор припал к земле и стал медленно подкрадываться. Рассказчик увидел на тропинке птенца, который, видимо, выпал из гнезда. Воробышек растопырил свои крылья, беспомощно сидел и не понимал, что нужно делать. Собака была наготове, но неожиданно перед самым ее носом приземлился другой воробей. Это была взрослая особь, вероятно, родитель птенчика. Птица стала отвлекать Трезора от своего малыша. Старому воробью было страшно, но он все равно продолжал храбро прыгать перед пастью собаки. Такая смелость поразила автора. Скорее всего, пес казался птичке огромным великаном, но родитель был готов пожертвовать собой ради спасения своего птенчика. Собака замерла, автор отозвал пса, так как не хотел, чтобы тот навредил птицам. Поведение воробья впечатлило охотника. Он размышлял о том, что любовь сильнее смерти, и жизнь поддерживается лишь благодаря этому чувству. План пересказа По краткому содержанию «Воробья» Тургенева, можно составить сжатый план рассказа. Он может состоять из следующих пунктов: Дорога домой. Собака увидела «добычу». Неожиданное появление взрослого воробья. Защита. Рассказчик отзывает Трезора. Размышления. Основная мысль На примере этой истории видно, что нет ничего сильнее любви. Материнский инстинкт побуждает и людей, и животных, и птиц защищать свое потомство, идти на жертвы. Такое поведение заслуживает уважения. Воробей не побоялся огромного пса, он был готов на все ради своего малыша. Задание 3. (максимальное количество баллов – 3 баллов) Напишите размышление на тему «Моя любимая поэтическая строка» (90-150 слов) на примере произведений 19-21 вв. Форма размышления – эссе (на плагиат проверяется). Мне безумно нравится стихотворение Пушкина: "Я вас любил, любовь ещё быть может в душе моей угасла не совсем...". Нравится мне и самая первая строка в этом стихотворении. Автор говорит своей пока ещё возлюбленной о том, как сильно и нежно он ее любил. В этих строках прослеживается то, что он пока ещё любит эту женщину. В этих строках мы видим повторение слова "любовь", что говорит о том, что чувство было действительно сильным. В этих строках также видны трепет и робость автора, словно мы видим его наяву. Задание 4. (максимальное количество баллов – 3 баллов) Какие черты художественного мастерства свойственны Ф. Достоевскому, А. Чехову, Л. Тостому, Б. Пастернаку, А. Солженицыну? Можно ли определить доминантную черту его стиля, приведите примеры произведений. (По каждому автору записать не более 5 сложных предложений). Судьбы писателей, принадлежащих к разным литературным поколениям, а то и разделенных большим временным расстоянием, как и мотивы их произведений, рифмуются, переплетаются, перекрещиваются, порой загадочно и странно. Вполне предсказуемо рифмуются биографии, ярко оттеняя временные и социально-психологические отличия, как например омский острог Достоевского и колымские прииски Шаламова, питая извечную русскую лагерную тему и иллюстрируя неугасающую актуальность национальной пословицы о суме и тюрьме. Молодой поэт почти неизбежно начинает с подражания кумиру, испытывая его сильное влияние, от которого позднее избавляется, хотя и продолжает любить «учителя». Кумиром для Шаламова был Б. Л. Пастернак, о чем он охотно и подробно рассказывал, в том числе в мемуарной статье «Кое-что о моих стихах»: «Я прочитывал не только стихи Пастернака, но и всех тех, которые участвовали с ним в ранних изданиях. (...) Впечатление подлинной новизны, открытия нового мира в «Сестре моей жизни» и в «Темах и вариациях» сохранялось неизменно. И «Лейтенант Шмидт», и «1905 год» – все принималось мной безоговорочно. (...) Это был самый подлинный поэт. (...) В тридцатые годы написано мною несколько десятков стихотворений. Стихи не сохранились. Думаю, что они испытали влияние Пастернака. Это влияние тем более было опасно, что оно переплеталось, сливалось с влиянием на меня поэта, с которым я только что познакомился, был увлечен его секретами очень сильно. Это был Иннокентий Анненский». [1] [Шаламов В. О литературе: Письма и стихи / Публ. Ю. Шрейдера // Возвращение. М., 1991. Вып. 1. С. 292–293.] Шаламов так завершает рассказ о своей «литературной учебе»: «Вот с этой любовью к Анненскому и Пастернаку я и уехал на Дальний Север». [2] [Шаламов В. О литературе: Письма и стихи / Публ. Ю. Шрейдера // Возвращение. М., 1991. Вып. 1. С. 293.] Понятно, Шаламов уехал на Север не по доброй воле за длинным рублем или в поисках приключений и экзотических впечатлений, а на очень долгий срок, и там ему на несколько лет пришлось выкинуть из памяти многое, в том числе и стихи. Но как только забрезжил свет свободы, узник Колымы страстно возжелал прорвать кольцо отчуждения, решительно «переменить участь». Вот он и посылает, не очень даже надеясь на ответ, тетрадь своих произведений тому поэту, которого он боготворил и чьи стихи твердил, начиная свою тюремно-лагерную жизнь. [3] [С тетрадью Шаламов переслал и записку: «Это лишь скромное свидетельство моего бесконечного уважения и любви к поэту, стихами которого я жил в течение двадцати лет» (Переписка Бориса Пастернака. М., 1990. С. 526).] Но ответ пришел. Благодаря Пастернака за «чудесное летнее письмо», Шаламов признается: «Я ведь не так уж ждал и ответа. Я послал их (свои произведения. – В. Т.) потому, что в жизни есть всегда какое-то неисполненное обещание, несделанный поступок, неосуществленное намерение и боязнь раскаяния в том, что обещание, поступок, намерение – не выполнено». Это был «долг перед собственной совестью». [4] [Переписка Бориса Пастернака. М., 1990. С. 533.] Ответ Пастернака ни в коей мере не был случайным – с удивительным сердечным тактом он протянул руку страдающему собрату, который неоднократно вспоминал о том, как проехал с немалыми приключениями за этим письмом полторы тысячи километров в трескучие пятидесятиградусные якутские морозы, и воспроизвел все мгновения удивительной экспедиции в рассказе «За письмом» (1966) с весьма редким для писателя благополучным концом: «...я постучал в квартиру, вошел, и мне подали в руки письмо, написанное почерком мне хорошо известным, стремительным, летящим и в то же время четким, разборчивым. Это было письмо Пастернака». [5] [Шаламов В. Воскрешение лиственницы. М., 1989. С. 463.] Закономерным явилось и то, что Пастернак посылает Шаламову рукопись романа «Доктор Живаго» и получает от него замечательные по глубине и тонкости критического анализа письма с подробным разбором идеологии, мотивов, характеров, языка и художественных «частностей» произведения. Естественно и то, что в период работы Пастернака над романом и другими поздними произведениями он часто обращается к творчеству Достоевского, а автор «Колымских рассказов» то и дело перечитывает «Записки из Мертвого дома». Не все, однако, если пристальнее взглянуть на проблему, выстраивается и укладывается в удобные и уютные схемы, лишний раз иллюстрирующие традиционные, клишированные тезисы о вечной современности классики, о прогрессивном развитии гуманистических классических традиций, о добре, в конечном счете побеждающем зло, о постепенном преодолении тоталитарных тенденций, – преодолении, предполагающем просвещение и возрождение в процессе свободной художественной деятельности и в полном согласии с заветами Пушкина, Достоевского, Толстого и Чехова. Напротив, постоянно сталкиваешься с такими взрывными, «фраппирующими» высказываниями (у Шаламова очень часто, у Пастернака – гораздо реже), которые иногда достигают прямо-таки нигилистических высот. Шаламов с большим удовлетворением писал в воспоминаниях о Пастернаке: «Мне было радостно найти в Пастернаке сходное понимание связей искусства и жизни. Радостно было узнать: что копилось в моей душе, в моем сердце понемногу, что откладывалось как жизненный опыт, как личные наблюдения и ощущения, – разделяется и другим человеком, бесконечно мною уважаемым. (...) Совпадение взглядов было удивительным»; «Мне было легко и радостно узнать, что по целому ряду вопросов мы держимся одинаковых взглядов. Так и должно было быть, иначе – что бы меня заставило желать личной встречи?». [6] [Воспоминания о Борисе Пастернаке. М., 1993. С. 608, 611.] Полагаю, что Шаламов преувеличивает сходство взглядов. Они очутились на соседних строках книги Рока только в 1950-х гг., а до тех пор находились на разных ее страницах, в разных главах, а то и томах. Слишком уж различны их жизненные и литературные биографии, родословные и окружение, вкусы, привычки, симпатии; очень несхожи и характеры. Отсюда и очень разное отношение к прошлой культуре и – особенно – к русской классике. Для Пастернака было характерно органическое усвоение многообразного культурного наследия прошлого, интенсивное и систематическое, чему во многом способствовала творческая, духовная атмосфера семьи, учеба в Германии и непосредственные, личные впечатления от встреч с такими властителями дум и дерзкими новаторами, какими были Толстой, Блок, Скрябин, Рильке, и с такими художниками-современниками, как Маяковский, Ахматова, Цветаева, Мандельштам. Пастернак-художник естественно врос в мировую культуру прошлого – Шекспир, Гете, Пруст, Шопен и Брамс значили для него нисколько не меньше, чем Пушкин, Толстой, Чехов, Скрябин. Мир, положим, резко пошатнулся в XX столетии, но не погиб, выстоял. Прошла генеральная репетиция Апокалипсиса, но премьеру отложили. Великие русские художники были, в глазах Пастернака, если воспользоваться словами А. М. Ремизова, создателями русской Библии – гениальными творцами и пророками, вечными спутниками, маяками в густейшем тумане и кромешной тьме. Время лишь ярче подчеркнуло глубокий художественный смысл творений Пушкина, Тютчева, Лермонтова, Достоевского, Толстого, Чехова. Бесспорно, у Пастернака были здесь свои задушевные симпатии и предпочтения. Они сказались довольно ясно в одной из дневниковых записей доктора Живаго, в которой Пушкин и Чехов противопоставляются Гоголю, Достоевскому и Толстому: «Изо всего русского я теперь больше всего люблю русскую детскость Пушкина и Чехова, их застенчивую неозабоченность насчет таких громких вещей, как конечные цели человечества и их собственное спасение. Во всем этом хорошо разбирались и они, но куда им было до таких нескромностей, – не до того им и не по чину! Гоголь, Толстой, Достоевский готовились к смерти, беспокоились, искали смысла, подводили итоги, а эти до конца были отвлечены текущими частностями артистического призвания, и за их чередованием незаметно прожили жизнь как такую же личную, никого не касающуюся частность, и теперь эта частность оказывается общим делом и, подобно снятым с дерева дозревающим яблокам, сама доходит в преемственности, наливаясь все большею сладостью и смыслом». [7] [Пастернак Б. Собр. соч.: В 5 т. М., 1990. Т. 3. С. 283. Далее при ссылках на это издание тома и страницы указываются в тексте статьи.] Такого рода суждения, кстати, были весьма симпатичны Шаламову, хотя он, возможно, и считал их слишком мягкими. [8] [Ср. в статье «(О моей прозе)»: «Конечно, Чехов большой писатель, но он не пророк – отходит, стало быть, от русской традиции, и сам себя чувствует неловко в общении с такими горлопанами, как Лев Толстой и Горький. Чехов – не горлопан, вот в чем беда» (Шаламов В. «Новая проза» / Публ. И. П. Сиротинской // Новый мир. 1989. № 12. С. 62).] Действительно, свою личную симпатию к Пушкину и Чехову Пастернак высказывает в очень мягкой, деликатной форме, нисколько не стремясь принизить творчество Гоголя, Достоевского, Толстого, этих великих моралистов, проповедников, «учителей». Предпочтения ни в коей мере не разрушают идеального и идеализированного образа русской классической литературы, но вносят некоторые дополнительные живые краски. Фундамент монолитен, прочен, без единой трещины. И в этом пантеоне центральной фигурой является фигура Л. Н. Толстого, неотделимая в памяти Пастернака от личных отроческих впечатлений и тесно связанная с образом отца, иллюстрировавшего произведения боготворимого им писателя. Тяга Пастернака к Толстому была постоянной и неодолимой. Философия истории, концепция исторического развития человечества Пастернака в немалой степени отталкивалась от философии истории, развернутой в эпопее «Война и мир», стала ее продолжением, на что прямо обращается внимание в тексте романа «Доктор Живаго» (мысли главного героя об истории и философии истории Толстого, растительном царстве, революциях и духе ограниченности, фанатизме): «Толстой не довел своей мысли до конца, когда отрицал роль зачинателей за Наполеоном, правителями, полководцами. Он думал именно то же самое, но не договорил этого со всей ясностью. Истории никто не делает, ее не видно, как нельзя увидеть, как трава растет. Войны, революции, цари, Робеспьеры – это ее органические возбудители, ее бродильные дрожжи. Революции производят люди действенные, односторонние фанатики, гении самоограничения. Они в несколько часов или дней опрокидывают старый порядок. Перевороты длятся недели, много годы, а потом десятилетиями, веками поклоняются духу ограниченности, приведшей к перевороту, как святыне» (3, 448). Пастернак стремился остаться в романе верным одному очень важному толстовскому «принципу». Он говорил Шаламову: «Единство нравственного и физического мира в «Докторе Живаго» – это от Толстого, это его принцип». [9] [Воспоминания о Борисе Пастернаке. С. 618.] Пастернак стремился понять истинный смысл огромного явления «Лев Толстой», найти точные и всеохватывающие формулы и определения. Одно из самых глубоких (пожалуй, даже итоговых) суждений о том, что Пастернаку было особенно важно и дорого в творчестве Толстого, находим в письме к Н. С. Родионову от 27 марта 1950 г.: «...главное и непомернейшее в Толстом, то, что больше проповеди добра и шире его бессмертного художнического своеобразия (а может быть, и составляет именно истинное его существо), – новый род одухотворения в восприятии мира и жизнедеятельности, то новое, что принес Толстой в мир и чем шагнул вперед в истории христианства, стало и по сей день осталось основою моего существования, всей манеры моей жить и видеть. Я думаю, что я в этом отношении не одинок, что в таком положении находятся люди из лагеря, считающегося нетолстовским, то есть я хочу сказать, что, вопреки всем видимостям, историческая атмосфера первой половины ХХ-го века во всем мире – атмосфера толстовская» (5, 486). В «Людях и положениях» (1957) Пастернак чрезвычайно интересно размышляет об оригинальности Толстого («парадоксальности достигавшей») и о двигавшей им страсти как о важнейших и глубоко индивидуальных свойствах его личности и творчества: «Он всю жизнь, во всякое время обладал способностью видеть явления в оторванной окончательности отдельного мгновения, в исчерпывающем выпуклом очерке, как глядим мы только в редких случаях, в детстве, или на гребне всеобновляющего счастья, или в торжестве большой душевной победы. Для того чтобы так видеть, глаз наш должна направлять страсть. Она-то именно и озаряет своей вспышкой предмет, усиливая его видимость. Такую страсть, страсть творческого созерцания, Толстой постоянно носил в себе. Это в ее именно свете он видел все в первоначальной свежести, по-новому и как бы впервые. Подлинность виденного им так расходится с нашими привычками, что может показаться нам странной. Но Толстой не искал этой странности, не преследовал ее в качестве цели, а тем более не сообщал ее своим произведениям в виде писательского приема» (4,323). Изящно сформулированные мысли, из которых, между прочим, следует и то, что ориентация на Толстого-художника может быть только свободной (как и обстоит дело в «Детстве Люверс», 1922); подражание же Толстому непродуктивно – нельзя успешно воспроизводить «писательские приемы», родившиеся спонтанно в те особенные мгновения, которые иначе чем озарением, высшим напряжением страсти, экстазом и не назовешь. |