литерат 2 симестр. Программа среднего профессионального образования 44. 02. 01 Дошкольное образование Дисциплина Литература
Скачать 1.26 Mb.
|
Нетрудно обнаружить и другие точки соприкосновения между «Мертвым домом» и рассказами Шаламова. Но очевидно и то, что, по сравнению с временами Достоевского, произошли существенные сдвиги: «смысловые метаморфозы» коснулись и «таких понятий, как Любовь, Семья, Честь, Добродетель, Порок, Преступление» («Зеленый прокурор»). [74] [Шаламов В. Левый берег. С. 173.] Степень падения узников и палачей ГУЛАГа на порядок «выше», чем у обитателей омского острога. И афористические обобщения Достоевского («Человек есть существо ко всему привыкающее, и, я думаю, это самое лучшее его определение»; «Свойства палача в зародыше находятся почти в каждом современном человеке»), некогда взволновавшие современников писателя, кажутся не вызывающими парадоксами, а элементарными истинами, немного даже отдают риторикой в манере маркиза де Кюстина и Жозефа де Местра. Шаламов их дополняет афоризмами, пожалуй, более мрачного свойства, не брезгуя и уголовным фольклором: «Творить зло гораздо увлекательней, чем творить добро»; «Самый страшный зверь – человек» – распространенная блатная присказка опять-таки в буквальности, в реальности» («Об одной ошибке художественной литературы»). [75] [Шаламов В. Левый берег. С. 453, 459.] Растленный воздух эпохи затронул и истинно христианское сострадательное отношение к «несчастненьким», которое казалось Достоевскому (и не ему одному) в высшей степени всегда свойственным русскому «народу-богоносцу»: «Осужденный за бытовое преступление – растлитель малолетних, казнокрад, взяточник, убийца? Но всем им не было смысла бежать. Их срок, «термин», по выражению Достоевского, обычно бывал невелик, в заключении они пользовались всяческими преимуществами и работали на лагерной «обслуге», в лагерной администрации и вообще на всех «привилегированных» должностях. Зачеты они получали хорошие, а самое главное – по возвращении домой – в деревню и в город, они встречали самое приветливое к себе отношение. Не потому, что эта приветливость – качество русского народа, жалеющего «несчастненьких», – жалость к «несчастненьким» давно отошла в область предания, стала милой литературной сказкой. Время изменилось. Великая дисциплинированность общества подсказывала «простым людям» узнать, как к сему предмету относится «власть». Отношение было самое благожелательное, ибо этот контингент отнюдь не тревожил начальство». [76] [Шаламов В. Левый берег. С. 178–179.] Шаламов переворачивает и изменяет принадлежащую Достоевскому достаточно дробную и многоразрядную классификацию «сильнокаторжных» омского острога: «Все эти Петровы, Лучки, Сушиловы, Разины – все это, с точки зрения подлинного преступного мира – «настоящих блатарей», – «асмодеи», «фрайера», «черти», «мужики», то есть такие люди, которые презираются, грабятся, топчутся настоящим «преступным миром». С точки зрения блатных – убийцы и воры Петров и Сушилов гораздо ближе к автору «Записок из Мертвого дома», чем к ним самим. «Воры» Достоевского – такой же объект нападения и грабежа, как и Александр Петрович Горянчиков и равные ему, какая бы пропасть ни разделяла дворян-преступников от простого народа. (...) Все эти «мослы» (солдаты), «баклушины», «акулькины мужья», все это вовсе не мир профессиональных преступников, не мир блатных. Это просто люди, столкнувшиеся с негативной силой закона, столкнувшиеся случайно, в потемках преступившие какую-то грань, вроде Акима Акимыча – типичного «фраерюги». Блатной же мир – это мир особого закона, ведущий вечную войну с тем миром, представителями которого являются и Аким Акимыч, и Петров, вкупе с восьмиглазым плац-майором. Плац-майор блатарям даже ближе. Он богом данное начальство, с ним отношения просты, как с представителем власти, и такому плац-майору любой блатной немало наговорит о справедливости, о чести и о прочих высоких материях. И наговаривает уже не первое столетие. Угреватый, наивный плац-майор – это их открытый враг, а Акимы Акимычи и Петровы – их жертвы». [77] [Шаламов В. Левый берег. С. 446-448.] «Во времена Достоевского, – меланхолически, для будущих историков русских тюрем и лагерей, замечает Шаламов в рассказе «В бане», – в бане давали одну шайку горячей воды (остальное покупалось фрайерами). Норма эта сохранилась и по сей день». [78] [Шаламов В. Левый берег. С. 163.] По многим рассказам и очеркам Шаламова проходит рефреном это «во времена Достоевского». Он неустанно сравнивает колымский ад с тюремно-каторжными порядками в старорежимной России, приходя, как правило, к неутешительным выводам. С горечью размышляет он об одном светлом мотиве книги Достоевского в своем шедевре «Татарский мулла и чистый воздух» (1955). В зачине рассказа приводятся парадоксально звучащие слова мудрого и энергичного, без одышки взбегавшего на пятый этаж муллы: «Если дадут больше десяти (...) то в тюрьме я поживу еще лет двадцать. А если в лагере (...) на чистом воздухе, то – десять». [79] [Шаламов В. Воскрешение лиственницы. С. 84.] И тут же следует комментарий к словам муллы автора-книгочея: «Я вспомнил этого бодрого и умного муллу сегодня, когда перечитывал «Записки из Мертвого дома». Мулла знал, что такое «чистый воздух». [80] [Шаламов В. Воскрешение лиственницы. С. 85. Далее автор, хорошо проработавший литературу «вопроса», с саркастической ухмылкой вспоминает о судьбе Морозова и Фигнер, которые, пройдя сквозь ужасы царских застенков, одетые, так сказать, камнем, вышли из Шлиссельбургской крепости «вполне трудоспособными людьми»; позже эти «узники совести» просто процветали – Фигнер «нашла силы для дальнейшей активной работы в революции, затем написала десятитомные воспоминания о перенесенных ужасах, а Морозов написал ряд известных научных работ и женился по любви на какой-то гимназистке» (Там же).] Мечта арестанта о привольной жизни в лагере, веселой работе и «здоровом деревенском воздухе» утопична; это сказка, идиллия, которую он предвкушает по дороге к этому «раю», «упоенно вдыхая прохладный, пропитанный запахом полевых цветов тихий вечерний воздух, приведенный в движение ходом поезда. Этот воздух был не похож на спертый, пахнущий карболкой и человеческим потом воздух тюремной камеры, ставшей ненавистной за много месяцев следствия». [81] [Шаламов В. Воскрешение лиственницы. С. 85–86.] Арестанту, радовавшемуся этому живительному воздуху, даже в самых страшных снах не могло присниться, что в лагере его ждет еще более жестокая неволя и воздух-убийца («Летом воздух был слишком тяжел для сердечников, зимой невыносим. В большие морозы люди прерывисто дышали. Никто здесь не бегал бегом, разве только самые молодые, и то не бегом, а как-то вприпрыжку»); работа же на таком до чрезвычайности свежем и «чистом» воздухе станет сущим проклятьем, бесконечным и беспросветным мучением. Невольно мечты арестантов потекли вспять, к тому месту, великими преимуществами которого пришлось так недолго пользоваться, – к теплой тюремной камере, где не было этого нестерпимого, убийственного «чистого воздуха»: «Следственная тюрьма казалась им свободнее и родней родного дома, и не один говорил, размечтавшись на больничной койке, хотя оставалось жить немного: «Я бы хотел, конечно, повидать семью, уехать отсюда. Но еще больше мне хотелось бы попасть в камеру следственной тюрьмы – там было еще лучше и интересней, чем дома. И я рассказал бы теперь всем новичкам что такое «чистый воздух». [82] [Шаламов В. Воскрешение лиственницы. С. 87, 89.] Работа в лагере на чистом воздухе зимой в исключительных северных условиях очень быстро убивает человека любого возраста, превращая в калек (доходяг) даже богатырей. Шаламов сообщает об этом с лаконизмом и основательностью ученого, подводящего итоги исследования, как, кстати, часто делал и Достоевский, повествуя о жизни в остроге: «В лагере, для того чтобы здоровый молодой человек, начав свою карьеру в золотом забое на чистом зимнем воздухе, превратился в доходягу, нужен срок по меньшей мере от двадцати до тридцати дней при шестнадцатичасовом рабочем дне, без выходных, при систематическом голоде, рваной одежде и ночевке в шестидесятиградусный мороз в дырявой брезентовой палатке, побоях десятников, старост из блатарей, конвоя. Эти сроки многократно проверены. (...) Золотой забой беспрерывно выбрасывает отходы производства в больницы, в так называемые оздоровительные команды, в инвалидные городки и на братские кладбища». [83] [Шаламов В. Воскрешение лиственницы. С. 85.] С какой-то приглушенной и спрессованной в блоки яростью Шаламов всесторонне обосновывает парадоксальную мысль о том, «насколько чистый воздух был опаснее для здоровья человека, чем тюрьма». В финале рассказа он вновь вспоминает то место в книге Достоевского, которое остановило его внимание при очередном перечитывании. Вдруг разверзлась бездна, разделяющая особенный мир, открытый Достоевским, и ледяную пустыню, в которой чудом уцелел автор «Колымских рассказов» (его спасла не работа, а с годами утончившееся искусство отлынивать от нее): «...нет нужды полемизировать с Достоевским насчет преимущества «работы» на каторге по сравнению с тюремным бездельем и достоинствами «чистого воздуха». Время Достоевского было другим временем, и каторга тогдашняя еще не дошла до тех высот, о которых здесь рассказано. Об этом заранее трудно составить верное представление, ибо все тамошнее слишком необычайно, невероятно, и бедный человеческий мозг просто не в силах представить в конкретных образах тамошнюю жизнь, о которой смутное, неуверенное понятие имел наш тюремный знакомый – татарский мулла». [84] [Шаламов В. Воскрешение лиственницы. С. 90.] Обратимся к тем страницам книги Достоевского, которые так взволновали Шаламова, увидевшего в Мертвом доме середины XIX столетия что-то вроде рая или оздоровительного пансионата для преступников. Это страницы, посвященные рассказу о разных видах каторжной работы, о спасительных свойствах труда на свежем воздухе (Достоевский, которого в Петербурге преследовали болезни, в Сибири окреп) и о страданиях Горянчикова, попавшего во враждебную простонародную среду. Во второй главе первой части книги («Первые впечатления») каторжные работы характеризуются в самом общем смысле и под определенным углом зрения – сравнивается принудительный труд в остроге со свободным трудом на воле, главным образом в психологическом плане: «Самая работа (...) показалась мне вовсе не так тяжелою, каторжною, и только довольно долго спустя я догадался, что тягость и каторжность этой работы не столько в трудности и беспрерывности ее, сколько в том, что она – принужденная, обязательная, из-под палки. Мужик на воле работает, пожалуй, и несравненно больше, иногда даже и по ночам, особенно летом; но он работает на себя, работает с разумною целью, и ему несравненно легче, чем каторжному на вынужденной, совершенно для него бесполезной работе» (4, 20). Вполне логичные и точные размышления бывшего каторжанина Достоевского уже одним своим безмятежным тоном могли уязвлять Шаламова, невинные курсивы – вызывать легкую улыбку, а слова о полезной работе – горькую иронию: каторжники Колымы давно забыли о существовании полезной работы, она там была и бесполезной, и нескончаемой. Реальностью планеты Колыма стали как раз те кошмарные фантазии, которые в гипотетическом духе излагал Достоевский: «Мне пришло раз на мысль, что если б захотели вполне раздавить, уничтожить человека, наказать его самым ужасным наказанием, так что самый страшный убийца содрогнулся бы от этого наказания и пугался его заранее, то стоило бы только придать работе характер совершенной, полнейшей бесполезности и бессмыслицы. Если теперешняя каторжная работа и безынтересна и скучна для каторжного, то сама в себе, как работа, она разумна (...) в работе этой есть смысл и цель. Каторжный работник иногда даже увлекается ею, хочет сработать ее ловчее, спорее, лучше. Но если б заставить его, например, переливать воду из одного ушата в другой, а из другого в первый, толочь песок, перетаскивать кучу земли с одного места на другое и обратно, – я думаю, арестант удавился бы через несколько дней или наделал бы тысячу преступлений, чтоб хоть умереть, да выйти из такого унижения, стыда и муки. Разумеется, такое наказание обратилось бы в пытку, в мщение и было бы бессмысленно, потому что не достигало бы никакой разумной цели» (4, 20). Разумная цель, польза, смысл, работа, которой можно увлечься, – все это должно было представляться лагерникам Дальнего Севера сказкой о каких-то райских кущах, репортажем о жизни инопланетян. [85] [А представления их о рае были просты и скромны; об этих романтических мечтах так повествуется в рассказе «Ключ Алмазный»: «Говорили, что на этом Ключе нет конвоиров, нет ни поверок, ни бесконечных перекличек, нет колючей проволоки, нет собак» (Шаламов В. Левый берег. С. 166).] Но еще удивительнее, что такой легкой и разумной работы было очень мало; почти все дни, а то и ночи «артели» состояли из гульбы и игры, бездельничанья, пьянства и бесконечных ссор от скуки (было, следственно, время скучать и бить баклуши): «Зимний день был короток, работа кончалась скоро, и весь наш люд возвращался в острог рано, где ему почти бы нечего было делать, если б не случалось кой-какой своей работы. Но собственной работой занимались, может быть, только треть арестантов, остальные же били баклуши, слонялись без нужды по всем казармам острога, ругались, заводили меж собой интриги, истории, напивались, если навертывались хоть какие-нибудь деньги; по ночам проигрывали в карты последнюю рубашку, и все это от тоски, от праздности, от нечего делать» (4, 20). С юмором повествуется в книге Достоевского о рабочем дне арестантов; никаких издевательств, никаких ужасов – обычный для простолюдина труд, не слишком тяжелый и не очень продолжительный; после окончания «урока» арестанты «пошли домой, усталые, но совершенно довольные...» (4, 76). Уязвленным был лишь дворянин Горянчиков, которого все «отгоняли прочь»: «Надо было поломаться над бывшим дворянчиком, и, конечно, они были рады случаю» (4, 76). Похоже, что эти дворянские психологические страдания представлялись Шаламову забавной стороной старинной, патриархальной острожной идиллии. Но Горянчикову-Достоевскому отнюдь так не казалось. Он видел в работе спасение, упрямо стремился приспособиться к обстоятельствам, хотя и приходилось на первых порах болезненно страдать от насмешек арестантов: «Я чувствовал, что работа может спасти меня, укрепить мое здоровье, тело. Постоянное душевное беспокойство, нервическое раздражение, спертый воздух казармы могли бы разрушить меня совершенно. «Чаще быть на воздухе, каждый день уставать, приучаться носить тяжести – и по крайней мере я спасу себя, – думал я, – укреплю себя, выйду здоровый, бодрый, сильный, нестары». Я не ошибся: работа и движение мне были очень полезны. (...) Зато и доставалось же мне сначала от каторжных за любовь к работе, и долго они язвили меня презрением и насмешками. Но я не смотрел ни на кого и бодро отправлялся куда-нибудь, например хоть обжигать и толочь алебастр. (...) Это была работа легкая. Инженерное начальство, по возможности, готово было облегчать работу дворянам...» (4, 80). Начальство из сострадания и сословной солидарности вообще делало немалые поблажки дворянам. Да и работа по преимуществу была необременительной. Достоевский с удовольствием описывает разные виды каторжных работ, многие из которых ему полюбились. Приходилось, в частности, вертеть вместе с другим арестантом из дворян точильное колесо: «Мне эта работа давала превосходный моцион» (4, 81). И другой вид работы был полезен, доставлял радость, одновременно давая возможность вдохнуть воздух воли, судорожно ожидаемой свободы, – ему пришлось два месяца подносить кирпичи: «...мне нравилось то, что от работы во мне видимо развивалась сила. Сначала я мог таскать только по восьми кирпичей, а в каждом кирпиче было по двенадцать фунтов. Но потом я дошел до двенадцати и до пятнадцати кирпичей, и это меня очень радовало. Физическая сила в каторге нужна не менее нравственной для перенесения всех материальных неудобств этой проклятой жизни. (...) Я, впрочем, любил таскать кирпичи не за то только, что от этой работы укрепляется тело, а за то еще, что работа производилась на берегу Иртыша. Я потому так часто говорю об этом береге, что единственно только с него и был виден мир Божий, чистая, ясная даль, незаселенные, вольные степи...» (4, 178). Один из видов «каторжной» работы вдохновил повествователя на создание своего рода рождественской открытки, очень впечатлившей «артиста лопаты». С упоением рассказывается в книге о разгребании снега – радостной, веселой, целительной работе-игре: «Особенно тоже я любил разгребать снег. Это бывало обыкновенно после буранов, и бывало очень нередко в зиму. (...) Тогда, как уже прекращался буран и выступало солнце, выгоняли нас большими кучами, а иногда и всем острогом – отгребать сугробы снега от казенных зданий. Каждому давалась лопата, всем вместе урок, иногда такой, что надо было удивляться, как можно с ним справиться, и все дружно принимались за дело. Рыхлый, только что слегшийся и слегка примороженный сверху снег ловко брался лопатой, огромными комками, и разбрасывался кругом, еще на воздухе обращаясь в блестящую пыль. Лопата так и врезалась в белую, сверкающую на солнце массу. Арестанты почти всегда работали эту работу весело. Свежий зимний воздух, движение разгорячали их. Все становились веселее; раздавался хохот, вскрикиванья, остроты. Начинали играть в снежки...» (4, 81–82). В том же духе изображена уборка снега и в романе «Доктор Живаго». Даже еще поэтичнее, праздничнее; упоительная и радостная работа на чистом воздухе: «Стояли ясные морозные дни. Их проводили на воздухе, возвращаясь в вагон только на ночевку. Работали короткими сменами, не причинявшими усталости, потому что лопат не хватало, а работающих было слишком много. Неутомительная работа доставляла одно удовольствие» (3, 228). Мирный, мягкий пейзаж – результат легкой работы на чистом воздухе: «...белые горы откинутого снега, окаймленные во всю длину двумя стенами черного бора» (3, 230). [86] [Л. Л. Пастернак-Слейтер вспоминает о том, как Борис Леонидович и она убирали снег (согласно декрету о мобилизации неслужащего населения) под Москвой: «Ранним зимним серым утром наша маленькая группа встретилась с соседями, на вид столь же оробевшими, и мы вместе пошли на окраину города по еще пустым улицам. Мы представляли собой грустное зрелище, – те, что ждали нас, главным образом пожилые люди из старой интеллигенции, худые, с бледными лицами, усталые, в не подходящей для работы одежде, с трудом волочили ноги по грязному снегу, казалось, мы никогда не доберемся до места. Когда мы наконец добрались, солнце встало, небо было голубым и казалось необъятным, сугробы ослепительно сверкали, было радостно и свежо. Нам дали ломы и лопаты и показали, где нужно работать. Для меня это было подобно замечательной лыжной прогулке, и даже еще лучше – в этом была целесообразность. Я не могла понять, как другие оставались угрюмы и огорчались, видя это великолепье природы и труда. Испытанное Борей живо описано им в одной из лучших глав романа «Доктор Живаго» – расчистка железнодорожных путей во время зимней поездки в Сибирь семьи Живаго» (Воспоминания о Борисе Пастернаке. С. 32).] Веселый труд и великолепная природа напомнили герою счастливые мгновения детства: «...солнце зажигало снежную гладь таким белым блеском, что от белизны снега можно было ослепнуть. Какими правильными кусками взрезала лопата его поверхность! Какими сухими, алмазными искрами рассыпался он на срезах! Как напоминало это дни далекого детства, когда в светлом, галуном обшитом башлыке и тулупчике на крючках, туго вшитых в курчавую, черными колечками завивавшуюся овчину, маленький Юра кроил на дворе из такого же ослепительного снега пирамиды и кубы, сливочные торты, крепости и пещерные города! Ах, как вкусно было тогда жить на свете, какое все кругом было заглядение и объеденье!» (3,229). Много раз будет воспет снег и «зимний изумленный воздух» (1, 211) в поэтических произведениях Пастернака. А в стихотворении «Январь 1919 года» он благословляет лечебные свойства снега: |