Барашкова екатерина валентиновна
Скачать 2.09 Mb.
|
«в самом уничтожении ободряется и совершает великое», но при этом «...служа только орудием, движимый, одушевляемый силою правителей». То есть с одной стороны, Карамзин признавал за русским народом покорность и смирение, с другой - способность к решительным действиям, но только по воле «правителей» [132; 5; 216], Но главный вывод, который сделал историк, заключается в следующем: народный разум «в самом величайшем стеснении находит какой-нибудь способ действовать, подобно как река, запертая скалою, ищет тока, хотя бы под землею или сквозь камни сочится мелкими ручейками» [132; 5; 216]. Карамзин первым заговорил об изменчивости русского национального характера в исторической перспективе; он же обозначил в первый раз многие конкретные его черты, которые вскоре станут предметом бурных дискуссий в русской общественности на протяжении всего XIX века. Карамзин ясно поставил вопрос о культурной ориентации русского менталитета, его самоопределении в соотнесении с Востоком и Западом; обосновал для русских необходимость избавиться от вредных воздействий как с одной, так и с другой стороны. Пусть решение Карамзина показалось спорным и многих не удовлетворило: процесс осмысления выстраивался в заданной писателем перспективе. Важно и то, что Карамзин, с одной стороны, рассматривал русский национальный характер, с одной стороны, как некую константу, сохраняющуюся неизменной сквозь века2, а с другой - признавал внешнее воздействие на него исторических эпох. Решающую роль в деле сохранения духовности и национального единства Карамзин отводил религии. Подводя итог сказанному Карамзиным о русском национальном характере, остается выделить еще одну такую важнейшую его черту, как жизнеспособность, стойкость, инстинкт национального самосохранения, способность восстанавливать после потрясений свой потенциал, осуществлять социальный и культурный рост. в) рецепция «Истории...» Н.М. Карамзина А.К. Толстым Важно отметить, что «История» синкретична как одновременно первый систематический исторический труд, и как один из первых и лучших образчиков литературной прозы - Пушкин считал ее лучшей русской прозой [226; 13; 57]. Карамзин большое внимание уделил легкости, выразительности языка своего произведения и занимательности изложения. Сам историограф незадолго до смерти назвал свой труд «исторической поэмой». Во многом благодаря этому «История» вдохновила русскую литературу и искусство на множество исторических произведений (К.Н. Батюшкова, В.А. Жуковского, A.C. Пушкина, К.Ф. Рылеева, В.К. Кюхельбекера, А.И. Одоевского, A.C. Хомякова, Ю.М. Лермонтова, JI.A. Мея, А.Н. Майкова), составивших целую традицию, естественным продолжением которой и стали произведения А.К. Толстого. Несомненно, что изучение Карамзина более всего повлияло на формирование собственных взглядов А.К. Толстого на русскую историю и русский народ. Его приверженность Карамзину в эпоху 50-60-х годов, когда сформировалась уже новая историческая школа в лице С.М. Соловьева и В.Г. Костомарова, выглядела для современников даже слегка старомодной. Но именно из «Истории...» Толстой почерпнул большинство сюжетов своих исторических произведений, что объясняется не в последнюю очередь мощной постпушкинской литературной традицией заимствований из Карамзина. Толстому был близок принцип изложения исторического материала в «Истории государства Российского», поскольку тот соединил в своем труде художественные и аналитические начала. Художественное начало в его «Истории» проявилось в психологических характеристиках исторических деятелей, в размышлениях о царях и народе, о его характере и отношении к власти. Но безусловно принять все положения прославленного историка поэт не мог. Можно в этом убедиться, сопоставив исторические взгляды и художественные произведения Толстого с «Историей...» Карамзина. В качестве примера можно взять суждения историка и Толстого о характере Ивана Грозного. Ни тот, ни другой не относились к нему с академическим бесстрастием. Однако разница в понимании его личности и эпохи его правления все же существовала. Карамзин, говоря об ужасе, и ныне возбуждаемом царствованием Грозного, мысленно противопоставлял ему "просвещенных" монархов, какими были в его глазах Екатерина II и Александр I. Историка интересовала главным образом морально-психологическая сторона личности Ивана Грозного, его загадочный и противоречивый облик: «разум превосходный», «глубокий государственный ум», неутомимая деятельность, с одной стороны, и с другой, - жестокость «тигра», «бесстыдное раболепство гнуснейшим похотям» и крайняя подозрительность, благодаря которой в «смутном уме царя» [133; 571] возникали якобы не существовавшие боярские заговоры. Толстой же считал, что истоки современных ему деспотических порядков кроются именно в эпохе Ивана Грозного. Лучшие представители феодальной знати, с которой боролся Грозный, были для поэта носителями подлинных духовных ценностей. В них он видел своего рода идейных предшественников той аристократической оппозиции, представителем которой сам являлся. Самое главное различие между Толстым и Карамзиным - в неприятии московского периода истории. Для Карамзина Москва —■ «это священный город, чудесным образом начавший свою великую роль. «Сделалось чудо: городок, едва известный до XIV века от презрения к его маловажности, возвысил главу и спас отечество. Да будет честь и слава Москве!» [131; 379]. Толстой же «ненавидел всем сердцем» «монгольский, московский период» русской истории, считая, что московский деспотизм явился прямым духовным продолжением деспотизма монгольского и закрепил в русском национальном характере пагубные черты, описанные Карамзиным же в 4-й главе 5-го тома, выработанные русским народом для самосохранения во времена татаро- монгольского ига. В определении самих этих черт и причин их формирования Толстой полностью следует за Карамзиным. Карамзин их отмечает с горестию, а Толстой чуть ли не с отчаянием: «...вечный позор Москве! Не было нужды уничтожать свободу, чтобы победить татар, не стоило уничтожать деспотизм меньший, чтобы заменить его большим. Собирание русской земли! Собирать - это хорошо, но спрашивается - что собирать? Клочок земли - это лучше, чем куча дерьма...» [4; 4; 116],- писал Толстой Б.М. Маркевичу в письме 26 марта 1869 г. Однако в конечном счете Толстой, так же, как и Карамзин, считал самодержавие единственно возможной формой правления в России в силу несовершенства и неразвитости всех остальных гражданских институтов, как это он формулирует в письме к Маркевичу от 26 апреля 1869 г.: «А знаете, что всего печальнее? Я пришел к убеждению, что мы не заслуживаем конституции. Каким бы варварским ни был наш образ правления, правительство лучше, чем управляемые. Русская нация сейчас немного стоит, русское дворянство - полное ничто, русское духовенство - канальи, чиновники - канальи <.. .> у нас правительство лучше, чем мы заслуживаем, потому что мы настолько монголы и туранцы, насколько это вообще возможно» [4; 4; 280]. Современная исследовательница совершенно справедливо заметила, что «и для Н.М. Карамзина, и для А.К. Толстого самодержавие не есть правление без законных пределов. Вопрос о соотношении закона (государства) и свободы (сфер деятельности человека, в которые государство не должно вмешиваться) является одной из основных проблем, на которых сфокусировано внимание обоих авторов. Для Н.М. Карамзина свобода - источник силы и процветания. Но в то же время она неотделима от закона, существует только там, где правит закон. Такова концепция просветительского эгалитаризма. А.К. Толстой же говорит о том, что справедливое устройство невозможно без развитого народного самосознания» [201; 39]. В «Письме к издателю» поэт отмечал: «Велика заслуга гражданина, который путем разумных учреждений возводит государство на более высокую степень законности и свободы. Но свобода и законность, чтобы быть прочными, должны опираться на внутреннее сознание народа, а оно зависит не от законодательных или административных мер, но от тех духовных стремлений, которые вне всяких материальных побуждений» [4; 4; 450]. г) общественная полемика вокруг «Истории...» М.Н. Карамзина Труд Карамзина вызвал бурное общественное обсуждение, в котором наряду с хвалебными отзывами было много ругательных. Полемика первых лет явно не могла еще охватить всего значения сотворенного историком, и критики ограничивались в основном нападками на предисловие к труду или придирками к стилю и изложению3. Затем, в конце 20-х годов, после кончины историка, появилась критика на саму историческую концепцию, принципы и аспекты изложения, что можно увидеть в отзывах Н.И. Надеждина и H.A. Полевого. Поскольку содержание полемики было далеко от проблематики русского национального характера, мы не будем ее излагать, ограничась только суждениями, в той или иной мере затрагивающими нашу главную тему. Так, Николай Полевой, как один из идеологов русского романтизма, делает упрек Карамзину, во-первых, что последний излагает историю русского народа в отрыве от «истории человечества», отчего искажается общая перспектива, а во-вторых, что «Карамзин нигде не представляет вам духа народного, не изображает многочисленных переходов его, от варяжского феодализма до деспотического правления Иоанна и до самобытного возрождения при Минине. Вы видите стройную, продолжительную галерею портретов, поставленных в одинакие рамки, нарисованных не с натуры, но по воле художника и одетых также по его воле. Это летопись, написанная мастерски, художником таланта превосходного, изобретательного, а не история» [134; 145]. Карамзин, по мнению Полевого, не может «сообразить характер лица, дух времени: он говорит по летописцам, по своему основному предположению об истории русской и нейдет далее. К тому присовокупляется у Карамзина, как мы заметили, худо понятая любовь к отечеству. Он стыдится за предка, раскрашивает (вспомним, что он предполагал делать это еще в 1790 году); ему надобны герои, любовь к отечеству, и он не знает, что отечество, добродетель, геройство для нас имеют не те значения, какие имели они для варяга Святослава, жителя Новагорода в XI веке, черниговца ХГ1 века, подданного Феодора в XVII веке, имевших свои понятия, свой образ мыслей, свою особенную цель жизни и дел» [134; 151]. Очень характерно здесь употребление такого чисто романтического, гегелевского понятия, как «дух народа» и постановка вопроса о недопустимости приписывания деятелям давних эпох представлений о мире и истории, понятий и идей самого историографа. Последнее замечание можно признать справедливым, обусловленным временем написания карамзинского труда, и оно, несомненно, оказалось очень важным для А.К. Толстого, стоящим в целом на романтических позициях. Близка по содержанию и критика В. Белинским того, что Карамзин использовал идеи и понятия эпохи просвещения для истолкования древней истории, а самое главное, что Карамзин придавал историческим деятелям характер героев исторических драм и трагедий XVIII столетия. Получалось, что Карамзин «нисколько не сомневался в том, что Русь была государством еще при Рюрике, что Новгород был республикою на манер карфагенской, и что с Иоанна III Россия является государством, столь органическим и исполненным самобытного, богатого внутреннего содержания, что реформа Петра Великого скорее кажется возбуждающею соболезнование, чем восторг, удивление и благодарность» [134; 229-230]. Далее Белинский упрекает Карамзина, что герои его истории походят на героев Корнеля и Расина, произнося напыщенные монологи. Позже критика Карамзина осуществлялась либо в чисто исторической научной среде (В. Соловьев, В. Ключевский, А. Платонов), либо в плоскости споров западников и славянофилов. Так, К.С. Аксаков увидел в Карамзине приверженца Запада, который воспитан в западных традициях и идеях, но интуитивно ищет мира русского, хотя и не в силах его понять в насквозь прозападной атмосфере времени. Уже то, что он возбудил в обществе интерес в русской истории, является его великой заслугой, хоть он и не смог изобразить истинно русский дух героев древности. «... Непониманию противупоставил Карамзин чистоту и искреннюю любовь, и книга его согрета чувством человека, не понявшего своей земли, но любящего ее. <...> Как грустно и скучно ему (историку) в периоде удельном, как хочется ему героев, о которых читал он в Западных исторических книгах, как говорит в нем иностранно-национальная честь, как наряжает он Мстиславов, Изяславов, Владимиров в разные геройские одежды, — и как бледны они у него; <...> — Да, Карамзин именно писал историю Государства Российского; он не заметил безделицы в Русской истории — Земли, народа [134; 651-652]. Поэтому «Мы не назовем Карамзина народным писателем» [134; 653]. Наоборот, по мнению другого вождя славянофилов, A.C. Хомякова, Карамзин был единственным из русских историков, который отразил в своем труде духовные начала России: «... я говорю о том духе жизни, который веет над всеми его сказаниями — в нем видна Россия. Но она видна не в рассказе событий, в котором преобладает характер бессвязного партикуляризма, всегда обращающего внимание только на личности, и не в суждениях, часто односторонних,— всегда проникнутых ложною системою,— а видна в нем самом, в живом и красноречивом рассказчике, в котором так постоянно и так пламенно бьется русское сердце, кипит русская кровь и чувство русской духовной силы, и силы вещественной, которая в народах есть следствие духовной» [294; 112]. Особый интерес представляет мнение о Карамзине Аполлона Григорьева, высказанное им в статье «Народность и литература» («Время» 1861 г., № 2). Оценивая карамзинское наследие в свете актуальной общественно- литературной ситуации — споров западников со славянофилами - критик открывает новые грани проблемы. Подчеркивая безосновательность притязаний славянофилов присвоить себе имя Карамзина, критик указывает на его европейские симпатии в первоначальный период его деятельности. В конечном счете, «Карамзин был первый европеец между русскими и, вместе с тем, первый истинно русский писатель, за исключением комика Фонвизина» [134; 373], а «его история была, так сказать, пробным камнем нашего самопознания. Мы (говоря совокупно, собирательно) с нею росли, ею мерялись с остальной Европой, мы с нею входили в общий круговорот европейской жизни» [134; 373]. Удачный опыт талантливого писателя, однако, по мнению Григорьева, принес значительный вред русской литературе, направив ее исторический жанр по западному, вальтер-скотговскому пути: «Недаром же легла она, как тяжелый камень, на деятельность целых поколений, недаром же испортила она величайшее создание Пушкина, «Бориса Годунова», и образовала целую литературу исторических романов...» [134; 373]. 1. 4. Официальная концепция русского национального характера С.С. Уварова Формирование концепции русского национального характера у А.К. Толстого происходило одновременно в прямой связи и в противостоянии ее официальному видению, сформулированному в знаменитой уваровской триаде: «православие, самодержавие, народность». Начиная с Петра Первого, российские императоры акцентировали «европейскость» собственного облика, дистанцируя себя и окружавшую их дворянскую элиту от основной массы подданных, как русского, так и нерусского происхождения. При этом традиционный «азиатский» авторитаризм находил свой аналог во французском абсолютизме. Но война с Наполеоном вынудила русскую общественность противопоставить себя Западу, неслучайно она была именована Отечественной. Ее общенациональный и народный характер позволял акцентировать единство народа и дворянства под эгидой царя и самодержавия. Одновременно победа над Наполеоном-«антихристом» представляла российскую монархию как орудие Божественного Промысла. После разгрома декабристского восстания новый император, Николай I, уже не мог апеллировать к Западу с целью упрочения идеологии абсолютной монархии, смотревшейся отсталой, реакционной формой правления на фоне парламентских и конституционных правлений Европы. Это заставило Николая вернуться к традициям почитания и возвеличивания единоличной царской власти в патриархальной Руси, указывать на необходимость и спасительность самодержавия для России. Предстояло соединить имперскую идеологию и культ единодержавия, для чего потребовалась апелляция к единству веры и к национальной идее. Уже первые манифесты Николая объясняли провал декабрьского мятежа верностью русского народа своему царю. «Во время коронации в 1826 г. император положил начало новой традиции. Пройдя в торжественном шествии из Успенского Собора к Архангельскому и Благовещенскому, Николай в полном царском облачении трижды поклонился народу с Красного крыльца. Собравшаяся на площади толпа отвечала громовыми приветствиями. Этот троекратный поклон стал инициальным ритуалом взаимного признания царя и народа — знаком негласных уз преданности и любви» [58; 233]. Национальная идея российской монархии нашла свою каноническую идеологическую формулировку в знаменитой уваровской триаде православие, самодержавие, народность. Русскую нацию С.С. Уваров определял не как этнос, а как сообщество, объединенное свойством безграничной преданности своим властителям, что и отличало русских от западных народов, развращенных философией Просвещения [110; 86-87, 92-101]. Положения уваровской триады пропагандировались и развивались целым рядом писателей «Северной пчелы», «Сына отечества» и «Москвитянина» (М.П. Погодиным, Ф.В. Булгариным, Н.В.Кукольником, Е.Ф. Розеном), выражавших взгляды значительной части образованного общества. Доктрина «официальной народности» избавила российскую монархию от идей Просвещения, но при этом сохранила петровское возвеличивание монарха как бога на земле. Одновременно с возвращением к старым московским традициям, Николай I целенаправленно возносил почти забытый в царствование Александра I культ Петра. Не случайно Пушкин проводил сравнения Николая с Петром Великим («Стансы», 1826, «Пир Петра I», 1835). По мнению A.M. Пескова, «каковы бы ни были западноевропейские источники уваровской доктрины <...> существенно то, что представление о православии и самодержавии как основополагающих ценностях, определяющих русскую национальную самобытность, было достаточно основательно укреплено в той части образованного общества, которое поддерживало правительственную идеологию, - см., например, в предисловии М.Н. Загоскина к его роману «Рославлев, или Русские в 1812 году» (1831)» [216; 21]. Этим уже привычным представлениям о русской вере в Бога и о верности царю доктрина Уварова придала значение государственной концепции. Утверждение национальной самобытности России не потребовало от Николая отказа от своей европейской сущности и менталитета. Воспитание, вкусы и манеры Николая носили явно немецкий характер: «Петр I, русский по своему характеру, не был русским в политике; Николай I, природный немец, — русский по расчету и необходимости» [167; 303],- замечал маркиз де Кюстин. Ключевым эпизодом русской истории в соответствии с новой идеологией представлялась легенда о призвании варягов на Русь — как положившая начало системе политического устройства России, итоговым воплощением которой и стала николаевская монархия (чтобы утвердить верность народа своим западным правителям, помазанным на русское царство). В 1832 г. в лекции, прочитанной в присутствии С.С. Уварова (в то время товарища министра народного просвещения), М. П. Погодин объявил: «К нам пришли варяги, но добровольно избранные, по крайней мере сначала, не как западные завоеватели — первое существенное отличие в зерне, семени русского государства». Он говорил о том, что русский народ сам пригласил своих правителей, повиновался им и любил их, доказывая тем самым, что российское самодержавие имело народные корни. На Западе возникновению национальных государств предшествовали завоевания и междоусобицы, ставшие неотъемлемой частью их истории. Отличительной чертой русского народа, напротив, было принятие и поклонение иноземному правителю [219; 6-8]. Но когда Хомяков, Аксаков и несколько других славянофилов отпустили бороды и надели одежду, которую они считали «русским платьем», последовал незамедлительный выговор из Министерства внутренних дел. В циркуляре для провинциальных предводителей дворянства объявлялось: «Государю не угодно, чтобы русские дворяне носили бороды: ибо с некоторого времени из всех губерний получаются известия, что число бород очень умножилось». Далее пояснялось, что на Западе бороды — «знак, вывеска известного образа мыслей; у нас этого нет». Государь, как говорилось в конце циркуляра, «считает, что борода будет мешать дворянину служить по выборам» [20; 234-235, 238]. Официальная точка зрения отождествляла нацию с европеизированной правящей элитой, и поэтому попытки предположить, что существует иная, отличная от официальной, национальная идея, ориентированная на крестьянство или историю, казались антиправительственными» [58; 236]. Доктрина официальной народности не утратила своей фундаментальной роли в репрезентации императорской власти и при Александре II, но была согласована с программой реформ, поэтому она приобрела большую важность и для А.К. Толстого, хотя он и полемизировал с крайностями ее буквального понимания, как например в «Песне о Каткове, о Черкасском, о Самарине, о Маркевиче и о арапах» (1869), где высмеивал попытки тотальной русификации всех национальностей Российской империи. А.К. Толстому момент призвания варягов на Русь тоже видится ключевым эпизодом Российской истории, что доказывает стихотворение «История государства Российского от Гостомысла до Тимашева» (1868), где из него вырастают все сюжеты последующей русской истории. Стихотворение представляется сатирой на официальную концепцию российской истории: в нем последовательно подчеркивается не единство, а противостояние власти и народа во все века. Возможность успешных и действенных реформ отрицается a priori: никто еще и никогда, начиная с Рюрика, не мог навести на Руси «порядка» - добиться разумного и правильного государственного устройства. Кажется, что позиция Толстого сближается с противоположной точкой зрения — скептицизмом Чаадаева. Посмотрим, так ли это. |