Работа. Григорий Ревзин Как устроен город Strelka Press 2019 удк 711 01 ббк 85. 118
Скачать 0.72 Mb.
|
Центр и периферия Дмитрий Медведев, присоединяя к Москве Новую Москву, объяснял это свое действие тем, что центр Москвы перегружен. Здесь соединяются административный, финансовый, тор- говый, культурный, научный и образовательный центры. Нужно их развести и получить поли- центричный город. Каждая из функций (сюда можно было бы добавить и военный центр в виде Арбатского военного округа, занимающего целый квартал, но Дмитрий Анатольевич осторожно не добав- лял) продемонстрировала нежелание отправляться на выселки и употребила все свое влияние, чтобы этого не произошло. Победили все, и не переехал никто. Это не первая попытка градостроителей пропихнуть идею полицентризма через высокое начальство. До нее был Генплан Москвы 1971 года с формированием восьми субцентров в спальных районах (следы его можно обнаружить в таинственном расположении главного офиса «Газпрома» в Новых Черемушках). До нее случилась попытка создать вокруг Москвы кольцо наукоградов – Зеленоград, Химки, Королев, Реутов, Электросталь… Все это превратилось в безнадежную периферию. Полицентризм и сегодня является признанной целью градостроительной политики Москвы, что, на мой взгляд, является ошибкой. Но в силу доказанной временем нежизнеспо- собности идеи – ошибкой безвредной. Конечно, существуют полицентричные города (как Лондон), но они возникают путем слияния поселений, у каждого из которых был свой центр. Центр относится к числу самооче- видных и из-за того несколько таинственных явлений. Самоочевидность – когда центр есть. Таинственность – когда кто-то пытается создать новый центр. Почему-то он не создается. C Москвой все более или менее понятно. Центр города не создается одной функцией, там обязательно должно быть наложение многих. Если в центре города рядом с властью нет торговли, культуры и образования, это значит, что торговлю тут находят занятием зазорным (так бывает – вспомните изгнание киосков из Москвы), а культуру и образование отправили на выселки. Сама идея московской полицентричности – мертворожденное дитя советской гра- достроительной мысли, вскормленной индустриальной логикой: каждая функция понимается как завод (фабрика культуры, образования, торговли, финансов), каждому заводу – своя тер- ритория и свое заводоуправление. Это нежизнеспособно, поскольку противоречит экономи- ческой логике постиндустриального города, где эффективность определяется интенсивностью обмена, а она – количеством пересекающихся функций. Но даже в случае, когда центр пытаются создать не путем выноса функций, а более вдум- чиво, результаты скорее сомнительны. Яркий пример – попытка создать новый центр Парижа в районе Дефанс, который проектировался с 1955 года как символ послевоенного обновления Франции и пережил три попытки запуска (вторая – в 1970‑е, последняя – начиная с 2006 года). Хотя сегодня это впечатляющее урбанистическое образование, тем не менее это никак не центр Парижа. Примерно тот же статус у Канэри-Уорф в Лондоне и в менее пафосном виде – у Сити в Москве. Во всех трех случаях начало строительства нового делового центра города приво- дило к активизации бизнес-функций в старом, старый центр обновлялся и в итоге выигрывал конкуренцию, превращая альтернативный центр в пафосные выселки. Центр – наложение функций, но само по себе наложение функций не создает центра. Существуют поселения, в которых, можно сказать, нет центра. Например, Кремниевая долина. Это урбанизированное пространство бесконечной периферии, насыщенное высокотехнологич- ными фирмами и сервисами по их обслуживанию, но сказать, где там центр, – не скажешь. Хотя Сан‑Хосе и претендует на этот статус, но это больше похоже на центр курортной зоны. Другой пример – Берлин. Центр этого города уничтожен в 1945 году, и, хотя после объедине- Г. Ревзин. «Как устроен город» 54 ния Германии были затрачены гигантские средства и усилия на то, чтобы его восстановить, он все равно выглядит недопеченным. В этом городе есть центры отдельных районов города, а центр города – пустырь с небоскребами. Если альтернативные центры и получались, то на основе политической, а не экономи- ческой логики. Это скорее колониальная практика, и основание нового центра здесь синони- мично созданию новой столицы. Самый яркий пример – Нью‑Дели Эдвина Лаченса, ансамбль, который стал даже более значимым центром Дели, чем старый центр Шах‑Джахана. Ана- логичные акции были предприняты в советских столицах стран Центральной Азии, прежде всего в Ташкенте. Но такие центры носят символическое значение. Они напоминают террито- рию ВДНХ, больше противостоят колонизуемым городам, чем собирают их вокруг себя. То же может происходить и во вполне органических городах – достаточно вспомнить Кремль в Москве. Это, несомненно, центр города, но с точки зрения городской ткани – это изъятое из города пространство, противостоящее ей, а не центрирующее. Изъятый центр отражает идею насильственно цивилизующей власти, что характерно для колониальных стран, ну или стран, где власть легитимируется путем насильственного ведения общества вперед. В случае, когда мы имеем дело с органическим городом, растущим, как Москва, кон- центрическими кругами, понять, где центр, несложно. Однако стоит уйти от органической к регулярной планировке – и он становится проблематичной субстанцией. Прямоугольная сетка не имеет центра, каждый ее квадрат равноправен другому (поэтому Джордж Вашингтон счи- тал такую планировку пространственным аналогом демократии). Конечно, существуют разно- образные центростремительные композиции – основанные на идее круга, звезды, свастики и т. д. – и множество архитектурных ансамблей эпохи большого градостроительства, от Ренес- санса до тоталитарной архитектуры ХХ века, было основано как раз на таких идеях. Однако центр здесь – это больше геометрическая точка, чем городское образование, в нем не ясно, что происходит и кто находится. Вспомните площадь Звезды в Париже с Триумфальной аркой – это очень эффектно, но никакого центра в арке нет. Вероятно, самое убедительное возражение против композиционного понимания центра города в урбанистике – это американское название центра города – downtown. Оно чисто гео- метрическое и происходит из-за более или менее меридионального расположения Манхэт- тена. Южный Манхэттен, самый развитый и насыщенный в функциональном отношении район города, на карте оказывается внизу, из-за этого он получил название «нижнего города», а вслед за Нью‑Йорком городской центр стали называть downtown уже независимо от его положения в городе – внизу, в центре или вверху карты. В этой логике центр вовсе не обязательно находится в центре города – это скорее эксцентрическое место. Я думаю, что центр – это культурный институт, который основан на неочевидной логике. Мне кажется, для того чтобы понять ее, имеет смысл обратиться к антониму, к периферии. Периферия города вообще-то не называется периферией. В Москве и российских милли- онниках это понятие конкретизируется как спальный район. Главное свойство этого образова- ния в том, что это место без свойств. В нем нет выраженной идентичности, оно не предполагает устойчивого набора жизненных сценариев, там можно заниматься чем угодно и не заниматься ничем. Спальный район – это ускользание от определенности в более или менее комфортную безымянность. Но исторически периферия не была столь невыраженной и нейтральной. Есть три разных названия периферии, каждое из которых имеет свои смысловые оттенки. Во-первых, это окраина, и в этом слове остро ощущается привкус некоторого сиротства, пора- женности в правах. Окраина напряженно смотрит в центр и переживает свою центрооставлен- ность. Она неполноценна и при большой зависимости от центра довольно агрессивно к нему настроена. Во-вторых, это слобода. Слобода – это искаженное диссимиляцией согласных слово «сво- бода», это изначально поселение свободных крестьян при городе, не город, не деревня, а нечто Г. Ревзин. «Как устроен город» 55 промежуточное. Но от кого свобода? От центра, от принятых там обычаев, ценностей и норм поведения. В слободе не то что свои законы, а скорее свое отрицание законов, некая расслаб- ленная лихость. Здесь ощущается отчасти хулиганский привкус жизни. С другой стороны, сло- бода совсем не нейтральна к центру. Иногда она настроена ворваться туда и захватить его. В-третьих, это субурбия. Это европейское понятие, в России субурбий долгое время не было, да и сегодня они не вполне сформировались. Субурбия в подтексте имеет то, что называ- ется villa suburbana, подгородную виллу, родившуюся в античности и возрожденную в Ренес- сансе. Эта вилла трансформировалась в коттедж для среднего класса, но смысл некоторого превосходства над городом в субурбии остался. Это место комфорта и достатка, правильной жизни, основанной на семейных ценностях и гармонии с природой. Место, откуда принято обличать суету, грязь, жадность и лживость городов. Субурбия, набирая силу и богатство, пери- одически мигрирует в центр (что происходит сегодня) в попытке установить там свои порядки (сегодня это экология), а потом, когда ничего не выходит, вновь бежит от суеты. Эти смыслы – собственной неполноценности, раскрепощения от ближней крепости и превосходства над неправедными – до некоторой степени позволяют понять, чем является центр. Базовое свойство центра – его неравенство себе. Это место, где большинство людей оказываются с целью посмотреть на центр, и это люди с периферии. Из-за этого центр всегда оказывается сценой, жизнь в нем имеет качество зрелища, это место про «людей посмотреть, себя показать». Несколько задирая планку, можно сказать, что это место рефлексии города, его самоосознания, предъявления ценностей, которыми он живет. В конце концов, идея, что центр города – это место наложения функций, связана с тем, что сегодняшний спектакль центра – это ритуалы общества потребления, обмена и торговли. Если общество выстроено на других ценностях, такого может и не быть. На Дворцовой пло- щади в Петербурге функции друг на друга не накладывались. Это был спектакль имперской власти, действо огромной пустоты. Такое понимание центра было унаследовано советским гра- достроительством, где весь город стекался к площади перед обкомом, которую редкая птица отваживалась перелететь. Есть два вида христианских храмов – базилики, основанные на движении от входа к алтарю, и центрические купольные, которые предполагают мысленное движение от земли к небесам. Сравнение их с улицами и площадями банально и общепринято: базилика – это пере- крытая улица, а центрический храм – перекрытая площадь. Но интересно перевернуть эту ана- логию, обнаружив, что город строится как храм, предполагающий путь от периферии к центру, от профанного к сакральному. Центр – это место самоидентификации города, предъявления его смысла. Три отношения к центру, которые демонстрируют окраина, слобода и субурбия, – это разные отношения к откровению. Посмотрите на персонажей ивановского «Явления Христа народу», и вы легко найдете там лишенца с окраины, нагловатого слободского парня и скептика из субурбии, так или иначе присутствующих при богоявлении. В определенном смысле это тот же хайдеггеровский храм, о котором я говорил в связи с храмом земным, – «храм придает вещам их вид, а людям дарует взгляд на самих себя». Разу- меется, центр несет в себе этот смысл в снятом, разбодяженном виде. Центр получает этот смысл тогда, когда храм снесен или не построен, смысловая конструкция центра так или иначе основана на интуиции если не религиозной, то пост- (прото-, квази-) религиозной. Здесь стоит вспомнить идею Мамфорда о том, что город создает святилище. Центр – это место отсутствия Бога, но такое, где он должен бы быть. Это означает, что, если вы пытаетесь создать новый центр, не старайтесь перетащить туда функции или пересечь множество путей в одной точке. Поймите, в чем смысл вашей цивили- зации, придумайте форму его пространственного развертывания, и у вас получится отличный городской центр. Г. Ревзин. «Как устроен город» 56 Набережная Вода – это городской мир иной. Как бы вы ни въезжали в город, вам предстоят сначала скучные предместья, потом раздрай срединной зоны и только потом собственно город. Но по воде вы всегда оказываетесь сразу в центре. Как будто прыгаете в центр через портал. В статье об устройстве набережных Георгий Гольц, тончайший сценограф пространства, написал, что здания на московских берегах не должны быть слишком высокими, иначе река покажется узковатой. Они также не должны быть слишком длинными, иначе она будет моно- тонной. Но и не слишком короткими, не как в Венеции, иначе Москва покажется недостаточно величественной на фоне своей реки. Вода – это перспективная игрушка. В обычной, сухопутной среде у вас множество мас- штабных ориентиров – окна, двери, тротуары, машины, – вы хорошо понимаете реальные раз- меры, и ширина улицы не слишком зависит от высоты зданий, а величественность города мало связана с их длиной. Новый Арбат не кажется ýже Старого из-за того, что там высотные здания, а Московский проспект в Петербурге не величественнее Ленинского в Москве, хотя здания тут куда короче. На воде все иначе. Набережная – это вопрос того, как сделать эти последние 50 метров на границе бытия. Как должна выглядеть граница с миром иным. Самый простой ответ – превратить эту границу в свалку. В долгой истории городов открытая вода – река или море – ценна несколькими своими свойствами. Во-первых, форти- фикационно – это препятствие для осаждающего неприятеля. Во-вторых, до распространения железных дорог это самый дешевый способ доставки грузов. В-третьих, это резервуар для сбра- сывания нечистот и просто мусора. Все это превращает берега в место, где превалирует мысль хозяйственная, направленная на то, чем бы еще загадить берег. И в большинстве городов, стоя метрах в пятидесяти от берега, вы видите величественную пустоту пространства, антипод городской подробности и скученности, но эти последние 50 метров непреодолимы – это полоса препятствий. Предположение, что здесь может быть нечто прекрасное, остро и парадоксально. Я думаю, поэтому очень долго идея набережной никому не приходит в голову. Это очень позднее изобретение. Ни в античном, ни в средневековом, ни в ренессансном, ни даже в бароч- ном городе набережных не было. Они появились в XVIII‑XIX веках в новоевропейском городе, и на вопрос о том, что же тут делать, было дано два ответа – набережная высокого и низкого жанра. Вероятно, изобретателем первых набережных можно назвать Джона Ивлина. В 1666 году он предложил свой план реконструкции Лондона после пожара, непринятый и неисполненный, но много на что повлиявший. Он предполагал оформление западного берега Темзы камен- ной набережной с величественными лестницами-сходами и триумфальными арками, оформ- лявшими выход из города к реке. Можно представить себе степень возмущения лондонских лодочников этой вредной затеей – на всем берегу, где раньше каждый бросал свою лодку, где хотел, было негде припарковаться. Для возникновения набережной на берегу должно было оказаться нечто такое, что могло бы позволить себе не разгружать грузы непосредственно у своих стен и не сбрасывать нечи- стоты себе под нос. Поэтому набережная – аристократическое изобретение. Клод Перро в 1667 году строит восточный фасад Лувра и вместе с классицистической колоннадой впервые оформ- ляет набережную. Это около 500 метров берега Сены. В течение следующих ста лет в Париже к этому добавляются набережные напротив колледжа Четырех наций и против Военной школы. В 1760‑х начинается грандиозное строительство набережных Санкт-Петербурга. В известном смысле это наш национальный приоритет – Петербург был второй европейской столицей, полу- Г. Ревзин. «Как устроен город» 57 чившей набережные, и первой, где они были построены в таком масштабе. Рим, Флоренция, Лондон, Берлин и т. д. украсились набережными позже, лишь в XIX веке. Это изобретение, так же как и бульвар, – результат перенесения в город парковых прие- мов. Именно в парках XVII века, прежде всего в Версале, вода приобретает особые функции. Это не стихия, не опасность, но картина, зеркало. Прогулка по парку оказывается аналогом посещения картинной галереи, где виды геометрически правильной природы отражаются в правильных зеркалах бассейнов. Король созерцает метафизический порядок своего царства. Но по мере того как прием распространяется за пределы королевского созерцания, он создает фигуру наблюдателя как такового, уже не связанную с функциями репрезентации власти. Набе- режные оказываются картинными рамами для обрамления водных зеркал (одновременно с каменными берегами появляются плотины, делающие воду высокой, а течение незаметным), и по этой городской галерее может гулять кто угодно. Нужно оценить уникальность этого решения – это место для горожанина с особым устройством сознания. В 1823 году Сильвестр Щедрин создал картину «Новый Рим». Это известное произведение, встречающееся во всех историях русского пейзажа как первый при- мер российского пленэра. На картине – вид на замок Святого Ангела с левого берега Тибра, примерно от нынешнего моста Умберто I. Щедрин рисовал по гравюре Пиранези 1750‑х из серии «Виды Рима», которые, видимо, к 1820‑м превратились в своего рода путеводитель для туристов. Набережной у Тибра еще нет, на первом плане лодки и рыбаки, человек двадцать, заняты своими лодками и разговорами. С позиций урбанистики можно сказать, что там у них, вероятно, какое-то рыбацкое сообщество – можно ведь представить себе устойчивое сообще- ство на реке. Но не на набережной. Набережная – это прогулки, созерцание, размышление, но не коммунальная жизнь. Набе- режная – это пространственный институт городского одиночества. Тебя помещают на границу с миром иным, вырывают из повседневного контекста и заставляют взглянуть на все из пози- ции постороннего. Это роскошный партер перед пустой сценой бытия. Он богато обставлен. Кроме Вер- саля есть еще Венеция. В Венеции изначально нет набережных, дома стоят вплотную к воде, и гулять вдоль воды невозможно, Fondamenta delle Zattere, Fondamenta Schiavoni и Nuove начи- нают складываться только в XVI веке, а свое мраморное оформление получают уже после Напо- леона. Но есть Гранд-канал. Сам образ Гранд-канала, вдоль которого стоят сорок дворцов глав- ных аристократических семейств Венеции, производил неизгладимое впечатление на Европу. Есть мифология зеркала, ощущаемая скорее интуитивно и, вероятно, больше женщи- нами, чем мужчинами. Физически зеркало отражает все что угодно, но на самом деле – только то, что достойно отражения. Это род портрета, а портрет – довольно жесткий инструмент соци- ально-эстетической цензуры. Лиц, достойных отражения в зеркале, сравнительно немного. Если здание представляет собой архитектурное недоразумение, оно редко стремится вылезти поближе к воде для отражения собственного безобразия. Набережная обязывает. Превращаясь в зеркало, вода притягивает к себе ту архитектуру, которая достойна в ней отразиться. «Отражаемый ежесекундно тысячами квадратных метров текучей серебряной амаль- гамы, город словно бы постоянно фотографируем рекой, и отснятый метраж впадает в Фин- ский залив, который солнечным днем выглядит как хранилище этих слепящих снимков», – пишет Иосиф Бродский в «Путеводителе по переименованному городу». Это несколько кине- матографическое ощущение реки как протекающей мимо тебя киноленты провоцируется эсте- тической законченностью каждого кадра – кажется, что ты провожаешь взглядом каждый миг созданных кем-то неба и земли и вслед за автором повторяешь: «И увидел, что это хорошо». Отражается на этой пленке, разумеется, не только архитектура. В книге Михаила Ямпольского «Наблюдатель» есть восхитительное размышление об облаках. Суть в следую- щем: открытие Ньютоном преломления света привело в XVIII веке к особому пониманию Г. Ревзин. «Как устроен город» 58 созерцания небес, когда облака стали пониматься как своеобразная живопись Бога – вот он преломляет облаками чистый свет на цветовой спектр, и так получается мир как картина. В приличном обществе практиковались специальные экскурсии для наблюдения за облаками (почему-то казалось, что особенно удачны они близ Неаполя, и об этом много свидетельств), продавались специальные приборы для наблюдений – стекла с коричневым налетом (для при- ближения колорита к классической живописи) и зеркала. Увы, это достойное занятие теперь перешло в разряд детских игр с потерянным первоначальным смыслом. Из этого Ямпольский выводит некоторые эксперименты в живописи Уильяма Тернера и метафизический строй этой живописи – попытку зарисовать картину Бога. Это ровно то время – 1800‑1850‑е, – когда набе- режные становятся повсеместной принадлежностью европейских городов. Вода отражает небеса, и созерцание этой небесной живописи и создает уникальность этой среды. Я позволю себе еще одну цитату из Иосифа Бродского, на этот раз из «Набережной неисцелимых». «Я всегда был приверженцем мнения, что Бог или, по крайней мере, Его дух есть время… В любом случае, я всегда считал, что, раз Дух Божий носился над водою, вода должна была его отражать. Отсюда моя слабость к воде, к ее складкам, морщинам, ряби и – раз я с Севера – к ее серости. Я просто считаю, что вода есть образ времени». Изумительно, что город способен соответствовать конструкции такого сознания. Но увы, оставаться на таком уровне возгонки своего одиночества долго не получается. И отсюда – второй ответ, набережная низкого жанра. Все началось с Брайтона, где в конце XVIII века была устроена первая прогулочная набережная для лондонцев, приехавших в город подышать морским воздухом для поправки здоровья. За Брайтоном последовала в 1822 году Английская набережная в Ницце, далее это пагубное явление распространилось везде. Вместо метафизических набережных великих столиц появились набережные курортные. Словно специально для того, чтобы снизить философический пафос, повсюду понастро- или отелей, баров, ресторанов, местные жители подают креветок, кальмаров, омаров, тан- цульки, дамы с собачками, адюльтеры. Какое, спрошу я, может быть экзистенциальное одино- чество, когда кругом устрицы с шампанским? И это английское изобретение распространилось повсеместно, в XIX веке по Франции и Италии, потом, после Второй мировой, – в Испании, Греции, Турции. Теперь даже если приедешь куда-нибудь на море, а набережной нет (ну как в Сочи), то кажется, что город неполноценный. В принципе, здесь есть та же эксплуатация границы с иномирностью, что и в высоком жанре. Нигде не бывает так весело, как на границе бытия, где ты уже оторвался от повседнев- ности, но еще не перешел в мир иной. Праздник – это смерть в легком жанре. При некото- рых усилиях меланхолического темперамента правильное экзистенциальное состояние можно пережить и на курортной набережной. Помните, у Вертинского: «Потом опустели террасы, / И с пляжа кабинки свезли, / И даже рыбачьи баркасы / В далекое море ушли», – это настроение ближе к делу, но в шансонеточном виде. Сегодня набережные легкого жанра повсеместно переформатируют по своему образу и подобию высокие. Кафе, рестораны, спортивные приспособления, идиотское озеленение, про- гулочные кораблики с музыкой и танцами и дебаркадеры с тяжелыми развлечениями затыкают, как могут, экзистенциальную брешь в среде города. Без всего этого сегодня город полагается не благоустроенным. Иммануил Кант оставил нам общеизвестное высказывание: «Две вещи на свете наполняют мою душу священным трепетом: звездное небо над головой и нравственный закон внутри нас». С точки зрения урбаниста, оно свидетельствует об отсутствии набережных в Кенигсберге в конце XVIII – начале XIX века (что естественно в силу провинциальности этого города). Иначе бы к этим двум вещам добавилась третья. |