Главная страница

Итальянское возрождение - в поисках индивидуальности. В. И. Уколова баткин Л. М. Б 28 Итальянское Возрождение в поисках индивидуальности м наука, 1989. 272 с Серия Из истории мировой культуры. Isbn книга


Скачать 2.15 Mb.
НазваниеВ. И. Уколова баткин Л. М. Б 28 Итальянское Возрождение в поисках индивидуальности м наука, 1989. 272 с Серия Из истории мировой культуры. Isbn книга
АнкорИтальянское возрождение - в поисках индивидуальности
Дата15.01.2020
Размер2.15 Mb.
Формат файлаpdf
Имя файлаbatkin-lm-italyanskoe-vozrozhdenie-v-poiskah-individualnosti_127.pdf
ТипДокументы
#104282
страница6 из 21
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   21
Глава 2. Риторика и творческая воля Эволюция литературы. совершается не только путем изобретения новых форм, но и, главным образом, путем применения старых форм в новой функции.
Ю. Н. Тынянов. О пародии. Гуманисты и риторика

У Лоренцо Медичи есть обширный (хотя и незаконченный) Комментарий к некоторым сонетам о
любви. Вот одна из глав, взятая наугад. Воскликнув О, моя нежнейшая и прекрасная рука, поэт сначала разъясняет, на каком основании руку возлюбленной он называет своей она была дарована ему в залог любовных обещаний ив обмен на утраченную свободу. А это, естественно, требует определения, что есть свобода, а также рассуждений о древнем обыкновении скреплять договор рукопожатием. Далее следует перечисление других действий, свершаемых посредством руки. Рука ранит и врачует, убивает и оживляет. Отдельно описана роль пальцев. Затем уточняется, что, хотя все это принято приписывать правой руке, поэт все-таки имел ввиду левую руку донны, как более благородную, ибо она расположена ближе к сердцу. Обычная же передача всех помянутых обязанностей правой руке — результат условного поведения людей, извращающих в этом случае, как и во многих других, то, что дано им природой. Поэтому для проницательных умов именно левая рука натягивает лук Амура, врачует любовные раны и проч.
1
В подобном роде Лоренцо исписывает десятки и десятки страниц.
Но — странное дело Автор не забывает при каждом подходящем или, скорее, вовсе неподходящем случае поставить в центр легко льющейся риторической речи — себя. Он умещает я, мне, моей, мною, меня, моих и снова мне в пределах одной фразы, подчеркивая, стало быть, с немалой экспрессией, с искренностью, кажущейся неправдоподобной, полнейшую интимность
59
того, что мы предпочли бы оценить как ученые класси-цистские упражнения, как невыносимо нарочитую галантную болтовню И поскольку мне самому казалось невозможным не только спать, но и жить, не мечтая 6 моей донне, я молил, чтобы во сне, представ передо мною, она увлекла меня с лобой, те. чтобы увидеть ее в моих снах и чтобы мне' было дано быть в ее обществе и слышать ее нежнейший смех, тот смех, который Грации сделали своей обителью и т. пр. Разумеется, никакая риторика не исключает возможности включения в свою систему некоего Я, тоже риторического.
Думаю, что в ренессансной культуре дело обстояло как раз наоборот не Я было элементом риторики, но риторика становилась элементом ранее неизвестного Я, провоцировавшим его становление.
Насквозь пропитанная античными реминисценциями, традиционно-риторическая словесность Возрождения смогла тем не менее выявить собственный неповторимый тип духовности в качестве действительно культурно-творческой. Но каким образом?
Это глава о гуманистическом способе обращения с риторикой, об авторском самосознании и творческой воле, как она давала о себе знать в композиции и стиле.
Непосредственным материалом послужат лишь кое-какие сочинения Анджело Полициано и
Лоренцо Медичи, преимущественно же упомянутый Комментарий. Все более кажется мне предпочтительным проверять всякую историко-культурную идею на сравнительно небольшом исследовательском пятачке, неспешным прочтением достаточно показательного текста, а не эффектной панорамой разрозненных и беглых примеров. Как известно, творчество двух наших авторов у порога Высокого Возрождения, будь то Леса любви Лоренцо, или его же Ласки Венеры и Марса, или полициановы «Станцы о турнире, или знаменитый Орфей, довели итальянскую поэзию до самой крайней эрудитской и риторической утонченности, пропустив через гуманистический фильтр сев том числе и фольклорно-песенный материал. Ничего более показательного по части литературной искусственности в поэтике Кватроченто, пожалуй, не найдешь^
Только необходимо сразу же отрешиться от оценок' которыми нагружены такие слова, как риторичность или искусственность, от предубеждения будто Полициано и Медичи создавали нечто по-настоящему поэтичное
60
лишь помимо риторики, несмотря на нее. Во всяком случае, ни им самим, ни их тогдашним слушателями читателям ничего подобного в голову прийти не могло. Это наша не их вкус. Гуманистическая речь полностью немыслима без риторических фигур и топосов; вопрос иной, как и для чего они были необходимы ренессансному автору.
Разумеется: искусственность литературных построений Полициано и Медичи окрашена особыми, свойственными именно кругу флорентийской Академии Кареджи, тематическими, идейными и жанровыми пристрастиями. Важно и то, что в поле нашего зрения окажутся в основном сочинения на народном, а не латинском языке. Однако в целом это отношение к античности, к слову, к подражанию и новизне, эта искусственность (или, лучше, повышенная конструктивность) — черты эпохальные, находящие соответствие ив ренессансной живописи (не
только заключительной трети XV в, и во всем гуманистическом стиле жизни и мышления Пусть ближайшим образом меня занимает проблема, указанная в названии главы, широко задевающая Возрождение и все же сама по себе специальная в конечном счете речь неизбежно пойдет о вещах, упирающихся в общее понимание культуры.
Никто не решился бы отрицать, что культура меняется. Но что означает то, что она меняется Мы, кажется, отказываемся, слава богу, от плоско-эволюционистского взгляда, согласно которому каждое явление в культурном развитии — прежде всего некий этап, превращающий то, что было до него, в пбдготовительные этапы ив свой черед, обреченный стать предысторией чего-то последующего. Мы теперь помним, что культурное прошлое не снято в итогах развития, но продолжает жить среди множественности голосов настоящего. Эта характерная для XX в. синхроническая многоголосица, это — в принципе ив возможности — превращение всех запасов прежней культуры в сплошное настоящее потеряло бы, конечно, творческую напряженность и смысл, если бы голоса не доносились из несхожих прошлых и небыли бы глубоко различными голосами. Или, скажем суше, если бы культурные изменения не означали качественной дискретности и разные культуры небыли бы именно типологически и радикально разными. Впрочем, такое
(«бахтин-ское») понимание историзма встречает неприятие, сводящееся к поискам постоянных структур, которые можно
61
было бы вывести за любые культурно-исторические скобки. Никто не решился бы отрицать, что культура меняется, по все чаще приходится слышать, что тем не менее нечто самое коренное или, если угодно, простейшее в ней, ее порядок — пребывает равным себе над ходом времен. Если это верно, то литература итальянского Возрождения, надо полагать, должна бы служить весьма удобным подтверждением подобной мысли. Особенно если мы отберем для проверки не Альберти, тем более не
Макьявелли, не записи Леонардо, не стихи Микеланджело, короче, не тех, кто может быть хотя бы частично отведен ссылкой на их чрезвычайность, ненормативность, их творческий экстремизм. Но, напротив, возьмем тех, кто всецело был внутри Возрождения, в логико- историческом центре его, а не на границах (если и насколько это вообще возможно в культурном творчестве. Мы примемся, повторяю, зачтение страниц из числа самых условно-риторических и стилизованных, какие только сыщутся на вершинах этой литературы (потому что для высветления литературной эпохи все-таки потребны, по моему убеждению, не третьестепенные фигуры фона, а прежде всего вершины, пусть в данном случае и не слитком отклоняющиеся от уровня всей горной гряды. Эти изысканные страницы, вроде той, которую я уже успел вскользь пересказать, по правде говоря, ныне способны показаться (в отличие от басен Леонардо или писем Макьявелли) безумно скучными и банальными — по той же причине, по которой они вызывали безусловное признание и наслаждение у аудитории конца XV в. И та же самая причина, по-видимому, делает литературу известного рода, талантливо представленную Лоренцо Медичи и Полициа-но, наиболее невыгодным материалом для истолкования культуры как вечной неожиданности. Ибо перед нами авторы, оперирующие клише. Едва лине любая цитата из них окажется общим местом, часто даже прямо взятым напрокат у какого-нибудь античного писателя.
Что же, ренессансные авторы не отличаются от античных в элементарных основах литературного мышления Тогда и не стоило бы считать их ренессансными (разве что хронологически, тогда пе было бы принципиальных оснований закреплять их именно за этим, вполне определенными уникальным типом культуры. (Напоминаю культуры, а непросто идеологии.)
В полициановой Речи о Фабии Квинтилиане и Лесах" Стация» восхваляется элоквенция. Она одна собрала внутрь городских стен первобытных людей, ранее живших в рассеянии, примирила несогласных, соединила их законами, нравами и всяческим человеческими гражданским воспитанием, так что в любом благоустроенном и благополучном городе всегда паче всего процветало и удостаивалось наивысших почестей красноречие Сколько раз его уже восхваляли древние. и вот, тема, покрывшаяся патиной, очищенная на цицеропиап-ский манер в трудах Петрарки и ставшая затем как бы обязательной для людей, называвших себя (в XV в) «oratores»,— вот она разрабатывается в очередной раз на классически- звучной латыни, по всем правилам античной риторики, так что предмет рассуждения возвышается его средствами, средства же становятся демонстрацией предмета красноречиво отстаивается польза красноречия.
И сдается, на первый взгляд, что с риторикой у По-лициапо дело обстоит как и за полторы, за две тысячи лет до него. Что это та же риторика. Разве — помимо словесных оборотов, заимствованных из Марка Туллия или Квинтилиана — мы не наблюдаем исконный способ думать, воздействовать на
слушателей энергичной рассудительностью различений, противопоставлений, вопросов и восклицаний, неистощимой игрой в рубрикации?
Так-то так, но приметим для начала — не пытаясь пока прокомментировать — следующую несообразность. Сам Полициано почему-то, как уже говорилось (см. гл. 1), предпочитал при всем этом настаивать на дистанции, отделяющей гуманистов от древних, и всячески подчеркивать неподражательность, первичность, индивидуальный источник своего вдохновения.
«Хоть мы и никогда не отправимся на форум, никогда па трибуны, никогда в судебное заседание, никогда в народное собрание — но что может быть в нашем (ученом) досуге, в нашей приватной жизни приятней, что слаще, что пригодней для человечности (humanitati accomoda-tius), чем пользоваться красноречием, которое исполнено сентенциями, утончено острыми шутками и любезностью и пе заключает ничего грубого, ничего нелепого и неотесанного *. То есть автор, кажется, ясно сознает историческую разницу между той риторикой, которая выросла из повседневной практической жизни античного города, из необходимости публичных речей — и своей риторикой, принадлежностью внутрикультурного и мировоззренческого обихода гуманиста и его группы
5
63
Полициано начинает Речь с возражений против исключительной ориентации па Вергилия и Цицерона. Ополчается против людей, которые полагают, что при нынешней слабости дарований, при бедности образования, при скудости и прямо-таки отсутствии ораторского мастерства незачем искать новых и иехоженных дороги покидать старые и испытанные (р. 870). Конечно, Пилициапо, как и надлежало гуманисту, не сомневается в необходимости учебы у античности. Но этот прославленный ипаток обоих языков, переводивший «Илиаду» с греческого на латинский, никак не мог бы применить мрачную оценку состояния литературных талантов и образованности к самому себе. Он желает сравняться с древними и — без чего такое соревнование было бы безнадежно проиграно остаться собой. Не утратить оригинальности!
До сих пор речь шла о рефлексии. Сделанных выписок из того же Полициаио вполне достаточно, чтобы понять, чего он желал но сумел ли они другие гуманисты достичь желаемого Как удавалось им наделе примирить учебу н волю к творчеству, сделать подражание неподражаемым, как, живя в мире классических текстов, они могли ощутить этот мир одновременно родными живым, дабы жить все же в собственном, сегодняшнем мире?
Конечно, уже одно то, что цель эпохального и личного самоопределения неотступно стояла перед ренессансным автором, вносило в усвоение уроков риторики необычную напряженность и проблемпость.
Однако нетрудно заметить, что, если идеи Полициано и оспаривают традиционность, клишированность риторического языка, высказаны они все же посредством этого же самого языка. И все-таки ведь вышло как-то так, что, подражая Античности, эти люди создали совершенно новую культуру.
Что же произошло при этом с риторикой. Об исторических изменениях п риторической традиции

Все знают, что европейская словесная культура вплоть до XIX в. основывалась на текстах, понятиях, стилевых приемах, жанрах, сюжетах, заготовленных древностью. В отношении средневековой латинской литературы это обстоятельно проследил еще Э. Курциус
6
. Но это же применимо к литературе на новых языках, и пе только средневековой. Пусть сменялись эпохи, пусть происходили духовные перевороты — отправной интеллектуальный материал по-прежнему был входу. (Хотя — оговорим безотлагательно — неизбежно подвергался всякого рода отбору, переакцентировке, перетолкованию, наивному искажению или, напротив, сознательной обработке в новом направлении) Поразительная устойчивость, в частности, риторических схем более всего бросается в глаза, когда мы берем культуру не со стороны ее широких мировоззренческих перспектив, не в конкретно-типологических особенностях, короче, не сверху и целостно, а снизу и поэлементно, так сказать, на молекулярном уровне. Если иметь ввиду употребление некоторых простейших правил литературного изложения, то риторичны не только античные, но также средневековые христианские писатели, ренессансные гуманисты, и барочные авторы, и просветители. А что такое пушкинское Брожу ли я средь улиц шумных или Пророк Все прибегали к набору общих мест, к вытягиванию свойств описываемых предметов в классификационные перечни, к сопоставлению по рубрикам, к рассудочно-моралистическим сближениями антитезами проч. Поэтому может возникнуть даже впечатление, что от греческой архаики, от
Пиндара и Гераклита и до Томаса Мора или Гуго Греция меняется топика, ноне подход к топике Если с этим согласиться, то речь пойдет о чем-то несравненно большем, нежели констатация повышенного консерватизма риторического языка. Это означало бы, что европейская словесная культра (нет, культура вообще, ибо что же сказать тогда о культуре восточной) оставалась — примерно до Руссо и романтиков — в конечном счете неподвижной. Ибо в мыслительной подоснове ничего существенного не происходило. Новые события, конечно, совершались па идеологической
поверхности, в зыбких волнах духа, по не в его структурных глубинах.
Это означало бы также следующее. Историзм оправдан, лишь пока нас занимает предметное содержание литературных текстов, пока мы, в соответствии с собственными вкусами, ищем приметы времени, нередко принимая за них свои иллюзии. Ибо некогда такие изменчивые приметы встречали на пути вечный и труднопроницаемый экран риторики. Вовсе эпохи, кроме последних каких-то двухсот лет, усердие сочинителей было направлено на сопряжение назидательных общих мест, те. на нечто неизменное. Историческая точка зрения теряет, следова-
3 Л. М. Баткин
65
тельно, решающее значение, едва мы переходим оттого, что и о чем сказано, к тому, как сказано. То есть к тому, каковы язык, логика и цели высказывания, как устроен текст. А ведь как (тут я не стал бы спорить нив коем случае) — краеугольный камень всякого мироотношения,
В высшей степени оправданна и привлекательна полемическая, освежающая реакция на оплошную модернизаторскую торопливость, на обычную нашу нечуткость к чужому, ияаковому культурному сознанию.
Но есть над чем задуматься. Риторика, взятая как всепроникающий инвариант, что и говорить, весьма наглядно отделяет и отдаляет словесное творчество прошь дых эпох от Нового времени. Зато традиционалистские епохи перестают выглядеть всерьез (те. на уровне порождающих мыслительных моделей) особенными и разными в отношении друг к другу. Их неповторимые голоса сливаются в унисоне риторического рационализма. То, чем стала культура в XIX и XX вв., начинает выглядеть едва
яя не искажением вечной сущности культуры как порядка.
Отрицать повышенный консерватизм риторического и всякого традиционалистского языка, само собой, не проходится. Но позволительно — прежде чем мы попытаемся продумать, что означает этот консерватизм в случае Лоренцо Медичи и Полициано, в словесности Возрождения задаться, перечитывая статью С. С. Аверинцеиа, несколькими общими и предварительными вопросами.
Во-первых. Открывают ли риторские приемы, взятые в наиболее оголенном, технизированном виде, вплоть дошкольных упражнений и заготовок, действительно наиважнейшую, последнюю правду, хотя бы только о риторической же подоснове большой античной культуры Или перед нами при сведении риторики до вопроса школьного умения, вопроса грамотности — не ядро культуры, а крайнее обеднение, выхолащивание или — лучше, если угодно — нечаянное пародирование как раз культурного, творческого смысла риторической традиции То, чем занимались, например, в позднеримских риторских школах, определенно противостояло живой практике публичного говорения, тоже на свой лад свидетельствуя, конечно, о тогдашней умонастроелности — но так, как удачная пародия свидетельствует о передразниваемом творчестве, для этого ловко останавливая его и заменяя редукцией. Грамотность вообще составляет столько же условие культуры, сколько и выпадающий из нее осадок, она всегда — доили после культуры, но никоим образом не итоговая сгущенность самой культуры как процесса порождения.

А вне способности к порождению затруднительно оценить и формальную парадигматику культуры. Меня не убеждает предложение рассматривать риторические экзерсисы Либания», греческого софиста IV в, как литературу in statu nascendi *, как фиксацию акта литературного воображения античности. Чего нам никак не удается, наблюдая гротескный уровень отвлеченной рассудочности у Либания, так это застигнуть. воображение за работой, в пути (р.
156—157). Просто потому, что воображение тут и не ночевало. Ничего общего с эскизом Рафаэля для будущей фрески Мы попадаем вслед за Лнбанием не в творческую лабораторию мастера, а в учебные классы. Эскизность ведь равносильна плодотворной незаконченности, неготовости, которая таит в себе не вполне известные и нетождественные возможности. (Эскизом, подготовительной зарисовкой, непосредственностью первого шага воображения начинали дорожить как чем-то самоценным по мере того, как расшатывался безусловный авторитет художественного канона) Между тем учебная риторическая схема, допустим, описания битвы представляет собой нечто вполне и принципиально довершенное. Она создана не воображением, а выучкой и передает ее дальше. Остается лишь подставить имена собственные. Ничего гротескного в ней, в сущности, нет — не больше, чем в арифметической задачке оводе, вытекающей и втекающей в бассейн. Или в анатомическом муляже.
Либаний делал муляжи, а не эскизы.
Но может быть, риторический уклон к перебору и исчерпанию очищенных от всякой конкретности общих мест (р. 154) потому и характеризует античную культуру в целом, что дает о
себе знать инвариантно на всех ее уровнях и во всех особенных проявлениях Так что холодные абстракции антиохийского ритора» «единопри-родны» — ну, скажем, Исповеди его младшего современника блаженного Августина? и принадлежат в принципе тому же порядку вещей»?
Однако — и это второе мое сомнение хотя Исповедь профессионального ритора Августина, разумеется, щедро уснащена соответствующей словесной техникой,
В момент рождения, в процессе возникновения (лат.).
67
риторический способ мышления сталкивается в ней пс мистической христианской потрясенностью, и с философскими парадоксами. Рассудительно-упорядоченное, мо-ралистически-расчетливое, и эмоционально-захлебывающееся, экзистенциально-безрассудное, и глубины высокого рационализма — августинова Исповедь есть все это сразу, в невероятном сопряжении, дающем уникальный и непреходящий культурный результат. Иными словами, изначально риторика оживает и становится необходимым моментом литературного творчества — всякий раз во взаимозависимости и конфликте с акт-мриторическими тенденциями — в контексте, создаваемом этим жанром. этим временем, этой более или менее особой культурно ситуацией.
Если со мною согласятся, то окажется, что риторика ив пределах античной традиции не остается равной себе. Повторяю сама по себе риторика никогда не существовала, выделить ее в химически чистом виде можно бы, разве что заглянув в школы риторов, но школьная риторика оскоплена, поэтому тайну природного воспроизводства античной литературы допустимо искать в ней, лишь закрыв глаза на это немаловажное обстоятельство. Да, без риторики в некотором плане нет ни диалогов Платона, ни трагедий Эсхила, ни буколик Вергилия, ни лирики Катулла, ни мениппеи Лукиана. Но все они вместе стем и антириторичиы. В каждом жанре ив каждом историко-культурном казусе риторика включается в некую новую сложную духовную конфигурацию пи одна такая конфигурация к риторике не сводится (даже, возможно, эпиграммы
Марциала?); и всякий разв изменившемся контексте меняются, надо думать, и конкретные функции риторики. Всякий раз это та же риторика, да по та!—от- нюдь не вынесенная от века за творческие скобки, по по-нрестанпо трансформируемая и оспариваемая внутри них ".
В-тротьих. Существовала ли некая непрерывная и равная себе греческая культура на всех ее ялычсоких и христианских путях вплоть до гибели Византии в 1453 году и далее
|0
? Можно ли считать свидетельством этого одну лишь эпиграмму, вырождавшуюся, но сохранявшую риторические черты жанровой структуры Если все другие жанры уходили из живой литературы (как ушел дифирамб, ушла трагедия. комедия, то оставшаяся привычка греков (пет, узко византийцев) сочинять эпиграммы есть ли выживание необходимого и достаточио-
68
го признака литературной культуры античности. Или это, скорее, нечто вроде сгинувшего языка, от которого — согласно грустной шутке Франса — осталось лишь несколько слов, произносимых попугаем Говоря серьезно именно С. С. Аверинцев показал нам в своей известной книге, как — через самые фантастические контаминации, подмены и метаморфозы — античная культура, чтобы там ни думали византийцы, ее старательно употреблявшие, превращалась в культуру решительно иную и небывалую. И вот античная культура, несомненно, сгинула, притом именно в корнях, в сердцевине. а риторика др'ёвних греков осталась все той же Возник совершенно другой тип автора, другой тип читателя, другой ценностный контекста, по крайней мере, св и другое понимание самих целей писательства, весь мир культуры стал неузнаваемым, а риторический рационализм, особливо же па оторвавшемся от затонувшего корабля обломке — эпиграмме — жил прежней жизнью и можно без обиняков говорить о сохранении простейших, глубоколежащих, очень стабильных оснований той самой культуры культуры Сократа и Фукидида? Впрочем, предмет моей работы не полемика, да я и не решился бы вести ее на чужой исследовательской территории. Но хочу подчеркнуть, что будоражащая статья С. С. Авериицева о риторической традиции подоспела весьма счастливо для меня в тот момент, когда я сам пытался нащупать живой нерв прозы и стихов Лоренцо Великолепного, столь далеких от наших нынешних вкусов. Статья помогла мне отдать более жесткий отчет в собственной, не совпадающей со взглядами С. С.
Аверин-цева позиции. Я пришел к убеждению, что риторика выполняет в ренессансном культурном контексте радикально новые функции, что формальная устойчивость клише, усвоенных гуманистами из античных сочинений, не только не препятствовала такой метаморфозе, но была ее необходимой посылкой.
В статье О литературной эволюции Ю. П. Тынянов писал Основное понятие старой истории литературы — традиция" оказывается неправомерной абстракцией одного или многих литературных элементов одной системы, в которой они находятся на одном амплуа" и играют одну роль, и сведением их с теми же элементами другой системы, в которой они находятся на другом амплуа в фиктивно-единый, кажущийся целостным ряд. Идеи об эволюционном отношении функции и
формального элемента были высказаны Тыняновым в 1927 г Они наилучшим образом свидетельствовали о примате для исследователя исторически-конкретной содержательности.
Было бы, по-моему, неэкономно начинать в х годах все сызнова. Я уже цитировал замечание С. С. Аверинцева: Меняется топика, ноне подход к топике. Мое встречное предположение можно поначалу сформулировать так Топика может отчасти и не меняться, но подход к топике от эпохи к эпохе меняется самым глубоким образом. Установка на самовыражение Комментарий Лоренцо начинается со слов:
«Я очень колебался и сомневался, должен ли я был браться за настоящее истолкование и комментарий к своим сонетами хотя я порой и склонялся к тому, чтобы делать его, но нижеследующие доводы подталкивали меня к противоположному и отрывали от этого произведения. Во-первых, мысль о самонадеянности, в которую, как мне казалось, я впал бы, комментируя сам собственные же вещи и потому, что это было бы проявлением чрезмерного почтения к себе, и потому, что я присвоил бы суждения, которые пристали другим, словно бы считая в этом отношении, что утех, в чьи руки попали бы мои стихи, недостанет ума, чтобы их понять. Кроме того, я полагал, что кое-кто легко мог бы упрекнуть меня в неблагоразумии, ведь я потратил время на сочинение и комментирование стихов, материей и предметом которых по большей части была любовная страсть а это заслуживало во мне упрека тем более, что постоянные заботы, и общественные и приватные, должны были бы предохранить меня от подобных помышлений, по мнению некоторых, не только ветреных и пустых, но прямо-таки вредных и предосудительных, как для спасения души, таки для мирского достоинства. И если это так, то думать о подобных вещах — большой грех, перелагать их в стихи — грех еще больший, а комментировать такие стихи — порок ничуть пе меньший (р. В столь традиционном формальном зачине — с изложением трех возможных возражений против замысла ученого прозаического комментария на народном языке к сонетам о любви и с опровержением по пунктам этих возражений — ничто не могло бы показаться примечательным, если бы уже не то, что Лоренцо немедленно, на первом месте, обсуждает вопрос оправе на самокомментирование! Автор, не приступив еще к облюбованной теме, очень занят самой мыслью о своей авторстве, о себе как авторе, причем опровержение первого довода (о самонадеянности и т. п) влечет за собой характернейшее раздумье о выборе каждый индивидом особого призвания (я приведу и разберу его позже. Мотив индивидуального разнообразия введен, следовательно, уже с первых строк сочинения, открыто и сознательно.
Далее. Лишь единожды Лоренцо Медичи роняет Яне был первым, кто принялся за комментирование стихов, содержащих подобные любовные темы, ибо сам Данте прокомментировал некоторые из своих канцон и других стихов. Тут же упомянуты комментарии римлянина Эгидия» и Дино дель Гарбо к канцоне Гвидо Кавальканти. Яне был первым — это намек на Новую жизнь и Пир, впрочем даже неназванные. То есть нате великие образцы, которым Лоренцо с полной очевидностью подражает. Но о подражании, собственно, ни слова. После ссылки на историю жанра, где о Данто сказано вскользь, Лоренцо продолжает так А если ни вышеописанных резонов, ни примеров все-таки недостаточно, чтобы искупить мою вину, то меня должно бы оправдать хотя бы сострадание, ведь в молодости я был много преследуем людьми и фортуной, так следует ли лишать меня права на скромную отраду, которую я нашел лишь в пылкой любви ив сочинении и комментировании своих стихов, о чем мы дадим более ясное представление, когда перейдем к изложению смысла того сонета, который начинается словами Если среди других вырывающихся вздохов" и т. д. Невозможно, чтобы не я, а кто-то другой сумел бы объяснить, что это были за злосчастные преследования, пусть и весьма публичные, и весьма известные, и какими были те нежность и отрада, которыми смягчила их моя нежнейшая и преданнейшая любовь. Поэтому, как бы хорошо ни рассказал об этом кто-либо, для него невозможно разобраться в этих вещах так, как извлеку из них истину яр. Курсив здесь и далее мой Л. Б.).

Между тем имя Данте, конечно же, подразумевалось сразу. Оао не могло не прийти в голову любому читателю с первой же страницы. Лоренцо любовно чтит своего предшественника, но демонстративно избегает излишней опоры на его авторитет. Гораздо подробней Дайте
71
помянут в другом месте, поболее оощему поводу — в о.ия-зи с утверждением прав итальянского языка, и там, естественно, названа не Новая жизнь, не Пира Комедия. Здесь же конкретней и обстоятельней указаны толкования к Гвиницелли, несколько уводя от сути дела, потому что надо ведь отстоять не только право писать комментарии к итальянским стихам, но именно право делать это самому поэту. Казалось бы, здесь наиболее существенны отнюдь не ссылки на Эгидия Колонна и Дсль
Гарбо, не говоря уже о сравнительном уровне их и дап-товой прозы Лоренцо словно бы тихо отводит
читателя в сторону от главного своего образца. Ибо его сильнейший довод состоит как-никак в том, что стихии комментарий рождены биографической, внутренней потребностью. В них заключена его, автора, радость и правда то, чего не мог бы высказать вместо него никто другой.
Нам незачем сомневаться в искренности Лорепцо. Но тут идет еще и какая-то важная игра с собой и читателем. Комментарий по замыслу вторичен в несравненно большей степени, чем автор готов это признать. Он ничего не скрывает, но ведет себя как человек, который нарочито берет преимущественно на себя инициативу сочинения непривычного характера. Яне был первым — по все-таки Лорепцо принимает Комментарий на свою ответственность и ведет себя так, как если бы он был первым в избранном жанре. Он переоткрывает открытое Данте. Он заново, только от своего имени выносит далее решения о законности употребления итальянского языка для высших духовных целей, о преимуществах сонета и пр. (хотя мог бы сослаться и па Данте, и па своего наставника Ландино).
Как раз потому, что Лорепцо ориентировался на образцы, лежавшие у всех перед глазами, в этих литературных жестах независимости было заключено, надо думать, нечто очень значимое для автора и его читателей. Напомню, что таков вообще принцип подражания в культуре Возрождения, ибо при подражании другим, будь они Греками или Латинянами, требуется взвешенное основание, намерение и забота о том, чтобы заимствованное соответствовало своему, не ухватывалось где попало, но рождалось самостоятельно и, вышедшее из собственной утробы, только казалось бы взятым у других
(Ландино) "'. Не так существенно, что на позднейший взгляд этот пафос сохранения новизны посреди самого подражания, пафос соревнования па равных, пе всегда и
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   21


написать администратору сайта