Главная страница
Навигация по странице:

  • Тысячелетнее царство

  • Механика творения

  • Воскобойников_тысячелетнее царство. Воскобойников, О. C


    Скачать 7.42 Mb.
    НазваниеВоскобойников, О. C
    АнкорВоскобойников_тысячелетнее царство.pdf
    Дата28.01.2017
    Размер7.42 Mb.
    Формат файлаpdf
    Имя файлаВоскобойников_тысячелетнее царство.pdf
    ТипМонография
    #602
    страница33 из 50
    1   ...   29   30   31   32   33   34   35   36   ...   50
    Механика творения
    и подпитывалось огромным интересом к языческим учениям и ритуалам, в корне противоречившим христианской рели- гиозности (не говоря уж о догме), но вписывавшимся в более глубокие пласты символического мышления средневекового человека. Аристотелевский рационализм и физицизм, крайне упрощенный и сокращенный, выступает на первых страни- цах Фендула элементарным камуфляжем. Точно такую же роль играют постоянные ссылки автора «Пикатрикс» на всемогуще- ство единого бога. Ничто не мешало христианину увидеть в нем своего Бога. При определенной интеллектуальной открытости и терпимости христианин XIII в. уже мог почувствовать родство великих религий и воспринять столь, казалось бы, чуждый для него текст и усвоить его. И действительно, при чтении арабской и христианской астрологической литературы не оставляет ощу- щение общности их основных мировоззренческих координат.
    Именно поэтому астрологи вроде Михаила Скота, Гвидо Бо- натти, Бартоломео из Пармы, Петра Абанского и многие другие столь легко заимствовали у своих арабских предшественников.
    Именно поэтому на рубеже XV–XVI вв. в главных астрологи- ческих и магических авторитетах по-прежнему ходили арабы.
    «Пикатрикс» не потерял авторитетности вплоть до зари
    Нового времени, наверное, потому, что кроме многочислен- ных практических рекомендаций, правил проведения ри- туалов, молитв, воскурений, изготовления симпатических снадобий и талисманов здесь можно было найти мировоззрен- ческое обоснование магической практики в целом: «Качества, предложенные примеры и речения пророков, содержащиеся в книгах по этой науке, покажутся тебе шарлатанскими, если ты попытаешься осуществить их необдуманно. Так ты никог- да в жизни не достигнешь обещанного результата. Но если ты осмыслишь все это с истинной предрасположенностью, твердой верой и познавая причины, которые ведут к таким результатам, тогда они покажутся тебе благородными, вы- сокими и многоценными. Они по природе своей недоступ- ны для людей звероподобных. Если мы должны заслуженно

    Тысячелетнее царство
    подчиняться отцам, которые дали нам жизнь и бытие, то тем большим мы обязаны пророкам и святым, которые явили нам пример того, как нужно следовать правилам, ведущим наши души к спасению и вечной жизни» (III, XII, 17–26).
    Безусловно, такой текст был для многих интеллектуа- лов понятнее, чем Аристотель, нуждавшийся в подробных комментариях и разжевывании с университетской кафедры.
    К тому же, как было практически применить его физику и метафизику? «Истинная предрасположенность», «твердая вера» (vera inclinacio, stabilis credencia) — эти категории были по меньшей мере не чужды сознанию европейца. Истинность магии оказывалась вне всяких споров, и даже сомнение обо- рачивалось в ее пользу. Это представление являлось условием магического экспериментирования и позволяло переводить наиболее благоприятные факты в аргумент защиты предубеж- дений, на которых зиждилось все здание магии. Роджер Бэкон, описывая принципы магических взаимоотношений человека с природой, говорил о «стойком желании» и «твердом наме- рении» («Послание о тайных действиях природы и ничтоже- стве магии», гл. 3). Еще в Античности неудачный астрологиче- ский прогноз приписывался ошибке конкретного нерадивого астролога, а не науке в целом («Четверокнижие». I, II, 12). Этот принцип не потерял значения и в Средние века. Средневеко- вое знание никогда не забывало первый афоризм Гиппократа:
    «Жизнь коротка, путь искусства долог, удобный случай скоро- преходящ, опыт обманчив, суждение трудно». И оно относило трудности и неудачи опыта (во всех значениях этого слова: ма- гического, религиозно-мистического или житейского) на счет исполнителя, а не на счет науки или веры.
    Современные историки астрологии подчеркивают, что не- возможно изучение этого комплекса знаний без глубокого по- нимания ее философских принципов и инструментария, без умения составить гороскоп по выработанным ею правилам; в этом смысле хорошая книга Орнеллы Помпео Фаракови, явно симпатизирующей астрологическому способу мышления,

    Механика творения
    продолжает традиции таких рационалистов, как Буше-Леклер,
    Гундель и Болль (121, 13–49). Астрология древних критиче- ски изучается на протяжении более ста лет. Характерно, что в посвященных ей специальных работах чаще всего можно за- метить либо подчеркнутую рационалистическую, сциентист- скую отстраненность по отношению к исследуемому предмету, либо оправдательный тон, за которым частенько скрываются те самые «предрасположенность» и «вера», о которых только что шла речь. И те и другие заслуживают всяческого уважения, они стараются открыть для нас один из важных эпизодов исто- рии европейского мировоззрения. В то же время наличие этих двух, по сути дела, непримиримых позиций свидетельствует о том, что речь идет не о прошлом, а о настоящем, о чем-то вполне актуальном.
    Математика и геометрия — неотъемлемые составляющие классической астрологии. Но большинство тех, кто верил в нее, не умели чертить и считать, поэтому объяснение живу- чести астрологического способа мышления нужно искать не в том, что в ней было «научного» или «антинаучного». Точно так же сегодняшняя картина мира, принятая в школьном об- разовании, для большинства вряд ли нуждается в «научном» обосновании: мы, видимо, склонны поверить, что мир возник именно пять миллиардов лет назад, а не, скажем, пять с по- ловиной. Мы не сомневаемся, что вселенная бесконечна, хотя никакая наука не сможет объяснить нам этого. Это привыч- но. Средневековый человек, как и античный, почувствовал бы себя в такой вселенной по меньшей мере неуютно. Ему нужен был мир, на который можно было перенести категории и об- разы, знакомые по повседневной жизни, мир метафор.
    Аристотель в аду?
    Преклонение перед авторитетом иногда считается харак- терной чертой схоластического мышления, а главным авто- ритетом для схоластов был Аристотель. Действительно, уже

    Тысячелетнее царство
    Петр Альфонси в приводившемся выше письме называл его
    Философом, а «перипатетиками» величал, видимо, вообще всех, кто занимался науками, неважно какими. Еще в 1624 г.
    Галилею приходилось увещевать друга, Франческо Инголи:
    «Аристотель был человеком: смотрел глазами, слушал ушами, рассуждал умом». В те времена антидогматизм такого выска- зывания вряд ли кого-то мог удивить: Аристотель был чело- веком и мог ошибаться. Но Галилей боролся не с ветряными мельницами: схоласты, предпочитавшие авторитетную книж- ную традицию телескопу, оставались мощной интеллектуаль- ной силой. Не случайно в середине XVII в. Гассенди пришлось писать целый трактат против «аристотеликов».
    Очевидно, что рационалисты и эмпирики, ниспровергате- ли авторитетов и острословы целились не в самого Стагирита, а в тех, кто прятался за его авторитет и делал из него идола.
    Иногда их образец видят в Петрарковом «О невежестве сво- ем собственном и многих других» (1367): «Думаю, Аристотель был великим эрудитом, но все же человеком и, следовательно, кое-чего, даже многого не знавшим». Способность ошибать- ся, бином umanità/fallibilità, как известно, стал антидогмати- ческим топосом в раннее Новое время, основой всякой кри- тики авторитетов: с одной стороны, гуманистов раздражало разрешение спорных, искренне волновавших их вопросов философии с помощью поклонения идолам, с другой — от греческих и латинских классиков от Еврипида до Квинтили- ана они знали, что ошибка и просто право на ошибку пред- ставляют собой исключительную особенность человеческого существования.
    Однако не будем верить на слово ни Петрарке, ни Гали лею, ни Гассенди и зададимся вопросом, так ли уж легко средне- вековая схоластика сделала себе «идола» из античного учено- го, который сам боролся со всяким догматизмом, побуждал к тому же своих слушателей и истину, как известно, ставил выше дружбы и почтения к учителю («Никомахова этика»
    1096a 16–17). Как в эпоху активных контактов между Востоком

    Механика творения
    и Западом, в эпоху появления и блестящего роста первых уни- верситетов менялись привычные для Европы парадигмы по- знания? Стал ли Аристотель, философ с большой буквы, такой парадигмой?
    В самом начале XIV в. в какой-то итальянской школе, ско- рее всего францисканской, однажды произошел диспут по во- просу, спасен ли Аристотель, то есть попал ли он в рай. Сле- дуя устоявшемуся к тому времени распорядку, анонимный магистр предложил рассмотреть вопрос следующим образом:
    «во-первых, выясним, может ли человек естественным обра- зом узнать, что такое возможные для нас спасение и блажен- ство, на которые мы уповаем в будущем; во-вторых, что о спа- сении и блаженстве представлял себе Аристотель; в-третьих, наконец, спасен ли он, в чем и состоит предмет обсуждения».
    Заключительное решение красноречиво: «Сколько бы он ни открыл, по благодати ли, безвозмездно дарованной, или при- родным своим дарованием, это не помогло: в вопросах, истин- ный ответ на которые познается не иначе как через открове- ние, он гордо предпочел то, что представлялось его разумению.
    В подобных вещах, где вера высказывается противоположно, ему следовало бы подумать над тем, что в недоступном чув- ственному восприятию ничто не запрещает “ложному” быть правдоподобнее “истинного” и что эти вещи вообще непо- стижимы для человеческого ума. Нельзя ему было утверждать что-либо о них столь дерзко и горделиво».
    Так рассуждает францисканец, обучающий искусству рас- суждать и разрешать неразрешимые вопросы. Перед нами типичный quodlibet — особый жанр школьного и универ- ситетского диспута, позволявший два раза в год, во время рождественского и Великого постов, тренировать логическое мышление буквально на «всякой всячине», на «чем угодно»
    (de quolibet). Это небольшой текст, сохранившийся лишь в од- ной рукописи, отголосок, эхо спора, даже не стенограмма, не протокол, несмотря на видимую стройность и дидактичность плана рассуждения. Сталкивая противоположные позиции,

    Тысячелетнее царство
    схоластический философ, проводящий дискуссию, оставался ответственным за правильность — и правоверность — окон- чательного решения (156, 99–102). Отвечал он и за окончатель- ную редакцию текста, записывавшегося по беглым заметкам и вскорости дорабатывавшегося; анонимность здесь ничего не меняет, перед нами именно авторская позиция, пусть и подкрепленная коллективной дискуссией. Насколько велика историческая ценность такого памятника?
    Вопрос, однако, не столь праздный для своего времени, ка- ким мог показаться любой quodlibet, скажем, Эразму («Похвала глупости», гл. 53). Веком раньше Стагирит еще не правил ума- ми, но все же именно его, а не Платона уже тогда стали на- зывать Философом
    8
    . И это несмотря на то, что рецепция его сочинений была далеко не гладкой, не последовательной и не повсеместной, а восхищение — не единодушным. Даже для поколения учеников и последователей Гильома Коншского и Теодориха, например для Иоанна Солсберийского и Алана
    Лилльского, Аристотель оставался «темным», obscurus, то есть интересным, авторитетным, но требующим разъяснений и — почему нет? — «расчистки». Такой проект адаптации через
    «просеивание» был предпринят Римской курией около 1230 г., как только начали распространяться физические и метафизи- ческие сочинения Аристотеля, libri naturales. 13 апреля 1231 г.
    Григорий IX издал буллу Parens scientiarum, которую издатель ранних документов истории Парижского университета на- звал его «великой хартией». Чтобы поддержать университет, находившийся в упадке после длительной забастовки и бес- порядков 1229 г., понтифик предоставил ученому сообществу различные привилегии, в том числе право самим определять
    «кто, когда и что будет преподавать, …за исключением книг о природе, до тех пор, пока они не будут проверены и очищены
    8
    На вопрос о том, почему великая эпоха переводов, за исключением сицилийских «Федона» и «Менона», фактически не открыла Западу на- стоящего Платона, не существует удовлетворительного ответа, несмотря на обилие литературы о платонизме Шартрской школы.

    Механика творения
    от всех ошибок». Оживленные споры о толковании этого важнейшего документа продолжаются по сей день (12, 103ss).
    Перед нами, несомненно, попытка Римской курии контроли- ровать внедрение аристотелевской натурфилософии в важ- нейшие культурные центры Европы.
    Тринадцатое столетие стало поворотным периодом в исто- рии схоластики вообще и в рецепции аристотелизма в част- ности. Оно началось с процесса против начитавшихся новой физики и закончилось не менее начитанным, но вечно со- мневающимся Данте: мы уже не раз сталкивались с этими его сомнениями. Но его Аристотель, «учитель знатоков», maestro di color che sanno, безгрешен, он в лимбе, он — предмет по- клонения всех присутствующих при встрече с ним языческих философов древности, включая даже Сократа и Платона. Ие- рархия выстроена, и поэт, вроде бы наделив своего интеллек- туального кумира и четким положением в архитектуре поэмы
    («Чисти лище». III, 45), и «почти божественным» умом («Пир».
    IV, VI, 8 и 15), все же остается в растерянности, turbato, вместе с Вергилием, видимо, размышляя о res ultimae, о Страшном суде: вдруг у них, языческих властителей дум их далеких хри- стианских потомков, все же есть шанс обрести вечный покой в тот момент, когда исполнится полнота времен? Чистилище, как известно, давало такую надежду не только им.
    Вроде бы наш францисканский богослов, отправив Фило- софа в ад, не собирался осуждать философию в целом: ни мракобесом, ни ретроградом его не назовешь. Чтобы лишить
    «князя философов» трона, он пользуется своими знания- ми аристотелевского корпуса с комментариями Авиценны и
    Аверроэса. Посрамить соперника в диспуте его же собствен- ным оружием — нормальный прием схоластической эпохи.
    Не удивляет он и у францисканца: «простоту» даже первых учеников св. Франциска не стоит преувеличивать. Уже в се- редине века поколение св. Бонавентуры, не забывая о том, что «Христос единый всем учитель», многое сделало для ре- абилитации знаний и философии в христианской духовности

    Тысячелетнее царство
    и в образовании новициев внутри ордена. Смелый богослов
    Иоанн Оливи ополчался — и он не был вопиющим в пусты- не — против «идолопоклонников», видевших в Стагирите, вслед за Аверроэсом, «безошибочное мерило всякой истины».
    Францисканцы могли даже видеть в Аристотеле прекрасного
    «физика», знатока природы, optimus physicus, но смеяться над этим «прескверным метафизиком», pessimus metaphysicus: это обидное прозвище успешно дожило до Возрождения.
    Однако если для Бонавентуры «сведение философии к бо- гословию» не означало отказа от философствования, а лишь расставляло акценты так, как казалось правильным ему — главе ордена — и многим его современникам, то для других осуждение Аристотеля действительно означало осуждение философии как типа мышления, как системы ценностей, как стиля жизни, осуждение тяжелое, но необходимое для спасе- ния как свободной от оков разума веры, так и божественно- го промысла, по сути свободы Бога. Сама структура нашего quodlibet, использованные в нем аргументы pro и contra, трак- товка аристотелевских текстов и мыслей, учение о блаженной жизни, — т.е. спасения (для христианина) и философского со- зерцания (для философа), — все в этом тексте говорит нам о том, что после всех перипетий, сопровождавших «победное шествие» аристотелизма по Европе в XIII в., ни этот тип фило- софствования, ни образ Аристотеля не обрели абсолютной власти над лучшими умами того времени.
    Есть в нашем quodlibet еще один интересный аргумент:
    «Нечего удивляться осуждению Аристотеля: сам Соломон, не только в человеческих науках просиявший, но и в богословии божественно вдохновленный, согласно Писанию, был осуж- ден за идолопоклонство, величайший грех». Типичный обра- зец использования многочисленных противоречий Писания: автор богодухновенных текстов — и тот в аду! Где же еще, если Писание нигде не рассказывает о его раскаянии? Перед нами ни много ни мало «болевые точки» средневековой мен- тальности, раздраженные и знакомством с новыми текстами,

    Механика творения
    переведенными с нескольких языков в XII–XIII вв., и успеха- ми библейской экзегетики. Напоминание о противоречивости
    Писания — не новость, осуждение же мудрого царя, напротив, есть четкая интеллектуальная позиция. Ни экзегеты, ни Цер- ковь, ни художники не знали, куда «поместить» нераскаявше- гося грешника, написавшего, согласно преданию, несколько книг Ветхого Завета. Соломон — модель, парадигма, exemp lum, но, возможно, как всякий настоящий, полноценный exemp lum, он амбивалентен и полифоничен. Ветхий Завет знает и других царей, впадавших в грех прелюбодеяния, отдавших человече- скую дань сластолюбию: Давид, царь и пророк, несомненно, должен был возникнуть в дискуссии, ведь он, в отличие от сына, вошел в историю именно как образец раскаяния, и лю- бой мало-мальски образованный человек знал наизусть пока- янный пятидесятый псалом, по преданию, написанный в связи с историей с Вирсавией, матерью Соломона. Поскольку Давид раскаялся, пусть за великий грех, его место на небесах никем не оспаривалось. Характерно также то, что никому не прихо- дило в голову приписывать Давиду столь неортодоксальные сочинения, какими наградили его мудрого сына иудеи, арабы и вслед за ними христиане (20, 145–155). Покаянная молитва, воплощенная в пророческой поэзии псалмов, спасла Давида в глазах потомков, оставив Соломону львиную долю амбива- лентности, диалектически связанной с грехами его старости.
    Амбивалентность таких моделей, как Аристотель или Со- ломон, во многом объясняется амбивалентным отношением к человеческому знанию, дискуссиями о его статусе в жизни ин- дивида, общества и, что важнее, о его роли на пути к спасению.
    Тринадцатое столетие, опираясь как на христианскую экзегезу, так и на недавно пришедшую магическую литературу, любило порассуждать о мудрости демонов. Никто не сомневался, что они делились ею с нечестивцами, готовыми идти на союз со злом ради запретного знания. Граница между поиском знания ради стяжания мудрости и праздным любопытством, древ- ним пороком, каталогизированным еще Отцами, оставалась

    Тысячелетнее царство
    размытой. Важно подчеркнуть, что уже знакомое нам проти- востояние «любопытных» и «аскетов» вовсе не завершилось в 1150-х гг., когда ушли из жизни и Бернард, и Абеляр. «Сту- пени смирения и гордыни» не курьез из истории морали, не завистливый пасквиль на популярного интеллектуала, но и не догма, не декреталия. Это яркое выражение интеллектуальной и духовной позиции схоластической эпохи, далеко выходящей за рамки жизни одного человека, пусть и очень влиятельного.
    Мы уже видели, как Вальтер Шатильонский подготовил
    Александру Македонскому смерть как бы «в отместку» за его любопытство. Фантазируя на тему смерти завоевателя, не могли не вспомнить и его учителя. Знаменитый энциклопе- дист XIII в. Винцент из Бове, отнюдь не враг знаний, привел в
    «Зерцале морали» (Lib. III. Dist. II. Pars III) следующий анекдот:
    «В греческих книгах рассказывается, что Аристотель оказался как-то на берегу реки, наблюдая за течением, он захотел понять его причину, а поскольку ему это не удавалось, он решил вой- ти в воду, чтобы разобраться в этой проблеме, основываясь на чувственном опыте. С любопытством глядел он по сторонам, а волна подхватила его, и он утонул. Впрочем, иные рассказы- вают о его смерти иначе». Винцент потому и энциклопедист, пусть и в средневековом смысле слова, что остается как бы без- участным, вне партий и мнений, скрываясь за косвенной ре- чью, «греческими книгами», за тем, что «иные говорят». Заста- вив нашего «прекрасного физика», optimus physicus, с голыми ногами лезть в Еврипп, он использует одну из античных версий смерти Аристотеля. Но, приводя этот пассаж, стоит проверить, зачем он приводится: вместе со смертью Гомера этот exemplum призван проиллюстрировать читателю «Зерцала морали» вет- хий как мир афоризм, хорошо известный христианам из Писа- ния: «мудрость мира сего — глупость пред ликом Бога».
    Короткий рассказ Винцента о смерти мудрецов — велико- го поэта и великого философа — входит в длинную глоссу на тему Бернардовых «Ступеней смирения и гордыни», чтобы по- казать ущерб, причиняемый христианской морали праздным

    1   ...   29   30   31   32   33   34   35   36   ...   50


    написать администратору сайта