Воскобойников_тысячелетнее царство. Воскобойников, О. C
Скачать 7.42 Mb.
|
Механика творения любопытством. Но важно также то, что для раннехристиан- ских критиков «эллинства», вроде Юстина Мученика, и даже для Отцов, более склонных к диалогу с языческой философией, вроде св. Григория Назианзина, неудачное исследование Ев- риппа закончилось не случайной смертью, а самоубийством, что совсем не одно и то же с точки зрения христианской мо- рали. Фигура умолчания у Винцента налицо, и она красно- речива. Стиль мышления и творческий метод французского энциклопедиста частично снимают драматизм описанной им ситуации. Неопределенность auctoritas и «авторских прав» позволяет ему прийти к постулату, очень важному для того, чтобы понять, как тогда принимали учения явно нехристиан- ского происхождения: языческие философы и учителя, пусть и «третьеразрядные» авторитеты, «пусть и не знали истины христианской веры, сказали много замечательного и ясного о Творце и творениях, о добродетелях и пороках, все это под- тверждается католической верой и человеческим разумом». Французский доминиканец, воспитатель отпрысков королев- ского дома, разделял такой гуманистический энтузиазм с боль- шинством своих современников. Не секрет, что аристотелизм эпохи схоластики далек от единства — а значит, и догматизма — как в философском, так и в филологическом плане. Это скорее пирог, в котором каж- дая прослойка выпечена на разной закваске. Характерный пример такого пестрого схоластического «аристотелизма» — Auctoritates Aristotelis, флорилегий разных мыслей и афориз- мов, в который вплоть до фиксации этого открытого текста первым изданием 1480 г. переписчики включали чуть ли не все, что звучало умно. Возможность принимать всю эту словесную и интеллектуальную мешанину под одним именем предполага- ла такой настрой, который Лука Бьянки удачно окрестил «бла- госклонным прочтением», lectio benevolentior. Оно, в свою оче- редь, вело к «уважительному изложению», expositio reverentialis, текстов, идей и самого образа языческого автора: если язы- ческий автор, к примеру Аристотель, написал что-нибудь Тысячелетнее царство неясное и даже «недозволенное», эта неясность списывалась на счет «бесталанного» переводчика, ленивого переписчика, ла- кун в корпусе текстов, даже «темного стиля» оригинала или его комментатора (скажем, Авиценны или Аверроэса) — но не са- мой по себе мысли древнего ученого (13, 11–13). Конечно, со времен Шартра, после переводов Михаила Скота, Вильгельма из Мёрбеке и других, корпус несравнимо расширился и оброс необходимыми для продуманной рецеп- ции комментариями — «подлинными» для оптимистов вроде Роджера Бэкона, подозрительными, достойными расчистки и адаптации, для других. Аверроэса, например, стали называть Комментатором, видимо, за то, что он старался давать слово самому Аристотелю, не переиначивая его мысли и не переме- жая их, в отличие от более раннего Авиценны, с собственны- ми, прикрываясь парафразом. И это при том, что и сам великий андалузский философ жаловался, что ему, не знавшему грече- ского (!), приходилось читать Аристотеля в плохих переводах, испорченных плохими переписчиками. Так или иначе, этот корпус содержал даже в глазах современников много спорного, того, что современные историки текстов называют spuria. В одной из таких псевдоаристотелевских энциклопедий, «Тайной тайных», Роджер Бэкон мог прочесть, что Аристотеля чуть ли не живьем забрал на небо Всевышний, послав ангела и огненный столп, в котором тот и исчез с глаз человеческих, чтобы вознестись на небеса и поселиться в вышних. История с огненным столпом поставила его в тупик: как христианин, он вынужден отрицать спасение Аристотеля, зато афинский фило- соф у него верит в Троицу и говорит, что «следует почитать бога единого и троичного, прославившегося в своем творении. Сама природа вещей подсказывает число “три”, ибо все совершен- ное мы воспринимаем через начало, середину и завершение. Отец — начало, Сын — середина, Святой Дух — конец. Он не говорит об отце, сыне и духе святом, но он их имел в виду, надо полагать, согласно его вере, потому что он трижды молился и, следуя своей религии, совершал тройное жертвоприношение Механика творения в честь Троицы. Платон, если верить святым, имел в виду Отца и разум Отца, объясняя их взаимную любовь, Аристо- тель же, его ученик и последователь в истине, достиг боль- шего и сильнее верил в Троицу». Такой комментарий ученый францисканец оставил в своем экземпляре «Тайной тайных». Это — пример «благосклонного прочтения». Там, где Ав- густин видел идолопоклонство, мыслитель, настроенный иначе, — скажем, более дружелюбно, — видит чуть ли не про- рочество. Роджер цитирует одного за другим Аристотеля и Дионисия Ареопагита, подразумевая, что единственная при- чина, по которой Аристотель не спасен, состоит в том, что он, в отличие от Ареопагита, не мог встретить апостола Павла. Нет спасения без веры, но Бэкон тоньше: у языческого фило- софа нет достаточной веры, но он уже в «преддверии веры», preludia fi dei. Не стоит думать, что Бэкон совершил какую-то революцию в оценке Аристотеля. Его Аристотель, автор «Тайной тайных», образцовый интеллектуал на службе у просвещенной короны, пример для подражания для самого францисканца, постоян- но искавшего в папе римском мецената для исполнения его собственных амбициозных натурфилософских, религиозных и политических проектов. И в то же время он выразил опре- деленную интеллектуальную, по сути, гуманистическую пози- цию своего времени: чтобы стать персонификацией филосо- фии, эмпиризма, человеческой мудрости, Аристотель должен был сделаться как бы святым, как бы пророком, сосудом до- бродетелей, мудрым аскетом и нестяжателем, одним словом, образцовым христианином, только без крещения. Проблема оставалась деликатной для верующего христианина, и ответ нашего quodlibet по-своему логичен. Многие, впрочем, пыта- лись реабилитировать древних перед лицом вечности, пере- одев их в привычные одежды, собирая разного рода истории, часто в виде полюбившихся всем exempla, которые, во-первых, легко было использовать в дидактике, во-вторых, нетрудно подправить или добавить детали. Такой «макияж» не стоит Тысячелетнее царство путать с тем, что задумывал Григорий IX и осуществил в 1277 г. епископ Парижа Стефан Тампье, объявив еретическими 219 философских тезисов, в том числе аристотелевских. Все эти курьезы из средневековой «жизни» великого мыс- лителя древности, которые ценителю его настоящего творче- ства вряд ли особенно интересны, поучительны для историка схоластики, средневековой ментальности и литературы. При- ведем напоследок едва ли не самый знаменитый такой курьез: историю о том, как мудреца проучила Филлида, возлюблен- ная Александра, раздраженная тем, что тот отвадил царя от ее ласки. В отместку Филлида, распалив сластолюбие старца, заставила его голым возить себя на спине, что не укрылось от глаз ученика: человеческая мудрость оказалась посрамленной, и в очередной раз было доказано, что любви все возрасты по- корны. На Западе эта история неизвестного происхождения появилась в начале XIII в. в виде exemplum среди проповедей Иакова Витрийского, уже известного нам традиционалиста и авторитетного бичевателя пороков своего времени. В 1230– 1240 гг. сюжет был с куртуазным изяществом переработан в стихотворный «Ди об Аристотеле», т.е. буквально «сказ», на- писанный на старофранцузском неким автором, которым до недавнего времени считали знаменитого нормандского поэта и интеллектуала Анри д’Андели 9 . Здесь Аристотель выступает выразителем недовольства баронов и рыцарей, оставленных без внимания своим государем. Сравнив ученика с упрямым и неразумным вьючным скотом, учитель советует ученику оставить глупости, чему тот покорно следует. Красотка не дала себя в обиду и поклялась отомстить могущественному старику той же монетой: параллелизм между брошенным в лицо воз- любленному обвинением и местью прекрасно продуман как 9 На русский он был переведен, видимо, с какого-то старого издания и поэтому попал в сборник фаблио: во времена Эдмона Фараля во фран- цузском литературоведении считалось, что юмористический Dit d’Aristote действительно по жанру ближе к фаблио. Перевод, впрочем, достоин луч- ших образцов советской переводческой школы. Механика творения с точки зрения композиции (Аристотель словно заранее «на- кликал» на себя беду), так и с точки зрения лексики. Взывая к здравомыслию ученика, учитель сам же его теряет, едва за- видев поутру полуобнаженную Филлиду пляшущей и поющей в саду у него под окнами: бросив скучные книги, он бросает- ся буквально к ее ногам, готовый исполнить любую прихоть. Даже повеление встать на четвереньки, нахлобучив на спину седло, показалось ему «замечательной выдумкой». Автор «ди» не склонен глумиться ни над Аристотелем, ни над человеческой мудростью в его лице. Как куртуазному поэту, ему просто важно подчеркнуть силу любви, перед ко- торой ничто не устоит, даже великая ученость. Его юмор — не сарказм. После появления «ди» именно в таком, юмористиче- ском, но не злом ключе, история Аристотеля и Филлиды стала расхожим куртуазным любовным сюжетом; не случайно на- чиная с конца XIII в. ее стали изображать рядом со «штурмом замка любви», например, на предназначенных для косметики и украшений ларцах из слоновой кости, во множестве из- готавливавшихся в Париже и распространявшихся по всей Европе (илл. 73). Морис Дельбуй, впервые издавший «ди», видел литератур- ные истоки анекдота в известном по поэзии вагантов («Пре- ние Флоры и Филлиды») споре о сравнительных достоинствах клирика (здесь Аристотеля) и рыцаря (Александра). Вполне вероятно, что автору «ди» втайне хотелось насолить фило- софам. Его «ди», как и эротическая сценка в одном ряду со «штурмом замка любви», забавляли, но могли и возмущать. Чтобы остаться в рамках куртуазной учености, приведу в при- мер «Памфила и Галатею» XIV в. (ст. 1779–1783): Что Аристотель был конем, Назвать иначе как враньем Нельзя, пусть даже и не раз Он под девицей напоказ Художниками явлен был. Тысячелетнее царство К Аристотелю относились, как можно видеть по несколь- ким примерам, очень по-разному. Пытались превратить в квази святого, возносили живьем на небо, сажали во главе заседания философского общества в Лимбе, превращали в самоубийцу, смеялись над слабостями его метафизики. Со- временник Брунетто Латини и Роджера Бэкона, проповедник Сервосанто из Фаэнцы, в своем «Своде примеров о природе против любопытных» приписывает «философам» твердую веру в бессмертие души, в вечное блаженство и «почти хри- стианский образ жизни», но в его списке таких избранников «князя философов» нет (BnF lat. 3642. Fol. XXXIvB–XXXIIrA). Случайно ли это? Не случайно. Дело в том, что к концу XIII в. Аристотель стал моделью, и, как всякая модель, его образ Илл. 73. «Филлида верхом на Аристотеле». Ларец с куртуазными сценами. Слоновая кость. Париж. Нач. XIV в. Париж, Музей Клюни Механика творения амбивалентен, его нос из воска, как у всякой auctoritas. Мораль «Ди об Аристотеле» — в утверждении всесилия любви, лите- ратурная игра, apocriff e, как тогда говорили французы, но это «глубокая игра» (Гирц). Сама амбивалентность образа Аристо- теля, созданная текстами и «благосклонным» их прочтением, объясняет появление на излете Средневековья таких крайних позиций: в конце XV в. в Кельне доминиканец Ламберт Херен- бергский уже требует объяснений от всякого, кто сомневается в том, что Стагирит попал в рай. Мнение кучки доминикан- цев, пусть и в одной из религиозных столиц Европы, скажем мы, еще не папская булла и не соборное решение. Чуть позже христианский гуманист Эразм Роттердамский увещевал про- свещенного короля Англии Генриха VIII: «Своей славой в ны- нешних школах Аристотель обязан христианам, а не своим, он исчез бы, если б его не сделали товарищем Христа» (Ep. 1381). Мастерская мысли: нарратив и классификация Эпоха догм и парадоксов, почитательница авторитетов и «научного аппарата» из ссылок на классиков, любила поди- скутировать и посмеяться. Еще одной особенностью схола- стической мысли было парадоксальное сочетание тенденции к классифицированию всего и вся, с одной стороны, и к мно- гословным повествованиям, с другой. Раскрывшееся перед глазами мыслящих людей многообразие мира требовало объ- яснения. Как мы видели, на это живо реагировали традицион- ные схемы знаний: университеты возникли из радикального надлома системы семи свободных искусств. Схоластический ум XII–XIII вв. силился разными способами решить эту про- блему адаптации. Как именно, мы постараемся сейчас увидеть на еще нескольких примерах. В уже знакомом нам «Введении» Михаила Скота есть раз- делы, посвященные космологии. Каждый из них не вносит ничего принципиально нового в бытовавшую тогда картину мира. Иногда, демонстрируя гармонию вселенной, Скот долго Тысячелетнее царство объясняет, как соединяются четыре стихии, как они соотно- сятся с шестью качествами, четырьмя соками в человеческом теле, четырьмя временами года, двенадцатью знаками зодиака и т.п. (илл. 74). Такая числовая спекуляция была вполне обыч- ной и удобной для создания символической картины мира. Интересно, однако, что в конце такого пассажа Михаил Скот часто делал маленькое замечание, вроде следующего: «Но все это мы теперь для пущей ясности представим в виде рисун- ка». На это стоит обратить внимание. Описывая мироздание как стройное, гармоничное, геометрически правильное тело, ученый понимал, что одного рассказа недостаточно для того, чтобы у читателя сложился тот образ, который представлял себе начитанный астролог, работавший в лучших научных библиотеках начала XIII в. (Толедо, Болонья, Южная Италия). Нужны были более наглядные средства, текст нужно было превратить в схему, по возможности точно, но в совсем иной Илл. 74. Михаил Скот. «Книга о частностях». Кон. XIII в. Оксфорд, Бодлейнская библиотека. Рукопись Canon Misc. 555. Л. 15 об. Механика творения форме отражавшую те же идеи. Не стоит специально доказы- вать, что нарратив и такого рода классификация, или «клас- сифицирующее изображение», были рассчитаны на разные способы восприятия. Читатель Михаила Скота был психо- логически настроен, а может быть, и специально обучен слу- шать или читать рассказ и всматриваться в изображения для получения информации. Зрение и слух должны были действо- вать одновременно для усиления действия памяти. Можно ли видеть в таком совмещении рассказа и визуальной классифи- кации особенность культурного климата XIII в., или речь идет об устойчивой традиции? Попробуем разобраться. Создание образов вещей и слов рекомендовалось риторам еще Цицероном и Квинтилианом для подготовки их устных выступлений. Речь шла не о реальных изображениях, но о конкретном мыслительном упражнении, с помощью которо- го активизировались способности памяти: из ее различных уголков разрозненный материал собирался в единый образ. Умствен ный взгляд оратора останавливался на этом созна- тельно созданном образе и сосредотачивался. Одновременно с ними анонимный учебник риторики I в. до н.э., дошедший под названием «Риторика к Гереннию» и освященный именем Ци- церона, для мысленного распределения образов предписывал использование реальных «мест», loci, например построек на улице, городской стены или комнат в доме. Эта практика была рассчитана на исключительно острое визуальное восприятие окружающего мира. Но освоив ее, твердо установив места памяти, человек мог двигаться по ним, как по накатанной до- роге взад и вперед («Риторика к Гереннию». III, XVI–XXIV). Это «искусство памяти» через позднеантичную риторическую традицию было унаследовано монашеской средой уже в ран- нее Средневековье. Медитация, одно из основных занятий че- ловека, жившего по «Уставу св. Бенедикта» (VIII 8; XLVIII 55; LVIII 11), была неразрывно связана с работой памяти, воспо- минанием. Уже Цицерон считал память не только оружием риторики, но и основой благоразумия, и Средневековье лишь Тысячелетнее царство усилило этическую характеристику памяти, что закрепилось в учениях Фомы Аквинского и Альберта Великого (207, 68– 106; 31, 150). Но как можно вспомнить то, чего никогда не видел? Вспо- минали imagines rerum, стараясь складывать их в единую ком- позицию. Книга была тогда сокровищем, обладание которым мог позволить себе либо королевский двор, либо материально и интеллектуально богатый монастырь. Не стоит сомневать- ся, что иллюстрирование раннесредневековых книг, плоть от плоти монастырской культуры, служило, во-первых, облегче- нию работы с текстом (например, включением заголовков в маргинальную миниатюру и выделением их в общей структу- ре рукописи), во-вторых, для создания своего рода мнемотех- нических «текстов-изображений» для монашеской медитации. Такие тексты-изображения передавали на языке живописи за- частую очень глубокие и сложные богословские концепции, сопровождавшие библейские или литургические тексты. Они были глоссами к ним, заменяя своей видимой «краткостью» и лаконичностью пространность письма: средневековые пи- сатели часто начинали свои сочинения с извинений за свой стиль, «недостойный Туллия», и за многословность, prolixitas, которой они, авторы, всеми силами стараются избегать. Тек- сты-изображения, являясь выражением идей, часто включали текст, вписывая его в орнамент, вычеканивая золотыми бук- вами на пурпурном фоне, располагая его на «филактериях», свитках в руках пророков и святых. Такие миниатюры, зани- мавшие целую страницу или даже разворот ин-фолио, — ве- ликое духовное и художественное наследие эпохи Каролингов и Оттонов. Они были выражением монашеской медитации, но и приглашением к дальнейшему размышлению: «синхрон- но», моментально осмыслить все содержание иллюстрации, скажем, к комментарию на «Апокалипсис» Беата из Льебаны было совершенно невозможно, но краткие текстовые «втор- жения» прямо внутрь изображения давали подспорье глазу, сконцентрированному именно на образе, а не на букве. Такая Механика творения иллюстрация предполагала не только хорошее знание симво- лики образов и текстов Писания, но и умение долго и сосредо- точенно размышлять над этим иконическим текстом. У каж- дого библейского пассажа и у каждого образа, будь то лик Божий, человек, зверь, дерево или камень, было свое место. Узнавая эти места, память давала пищу медитации, из которой рождались новые образы и новые тексты. Итак, уже в раннее Средневековье сложное соотношение текста и изображений отражало специфический баланс нар- ратива и классификации. Каролингские монастыри, как из- вестно, сохранили для потомков не только священную тра- дицию, жития святых и экзегезу, но и то, что удалось спасти из античной и раннесредневековой науки. Космологические схемы, подобные тем, которые Михаил Скот поместил во «Введении», можно найти в самых ранних рукописях сочине- ния Исидора Севильского «О природе вещей». Круглых схем в этом сочинении Исидора было так много, что в Средние века его иногда называли «Книгой кругов», Liber rotarum. Так на- зываемая fi gura solida, «твердое тело», в IX главе «О природе вещей», посвященной частям света, соединяет в себе четыре элемента, каждый из которых характеризуется тремя из шести основных качеств. Хотя просвещенному вестготскому еписко- пу уже не были доступны важнейшие античные энциклопе- дии, в частности Варрон, он все-таки был хорошо знаком с об- разным миром классической науки, для него fi gura solida была вполне ясна. Работавшему через несколько веков художнику нужно было изобразить геометрическое единство мирозда- ния, распределив качества и стихии по сторонам и вершинам куба, что было непросто, учитывая невозможность трехмер- ного изображения в средневековом художественном каноне. В результате образ, заимствованный Исидором из какого-то позднеантичного компендия, был доведен до абсурда, и связь изображения и текста была нарушена (илл. 75). Все же некоторые древние изобразительные формулы, впоследствии сформировавшие средневековую картину мира, |