Главная страница

Итальянское возрождение - в поисках индивидуальности. В. И. Уколова баткин Л. М. Б 28 Итальянское Возрождение в поисках индивидуальности м наука, 1989. 272 с Серия Из истории мировой культуры. Isbn книга


Скачать 2.15 Mb.
НазваниеВ. И. Уколова баткин Л. М. Б 28 Итальянское Возрождение в поисках индивидуальности м наука, 1989. 272 с Серия Из истории мировой культуры. Isbn книга
АнкорИтальянское возрождение - в поисках индивидуальности
Дата15.01.2020
Размер2.15 Mb.
Формат файлаpdf
Имя файлаbatkin-lm-italyanskoe-vozrozhdenie-v-poiskah-individualnosti_127.pdf
ТипДокументы
#104282
страница10 из 21
1   ...   6   7   8   9   10   11   12   13   ...   21

113
бы, если бы считал их недостойными прочтения но, публикуя и комментируя их, я, намой взгляд, куда лучше избегаю претензии самому судить о себе (giudi-carmi da me medesimo)» (p. Получается так автор страшно озабочен самооценкой и самоутверждением нужны, как мы теперь сказали бы, объективные основания, чтобы иметь право на сочинение любовных стихов и пояснений к ним право дает лишь некая имперсональная причина, будь то небо, природа или фортуна, предназначившая ему с успехом заниматься именно этим но откуда это известно. Поэтический дар находят в нем компетентные ценители, все они, однако снисходительные к нему друзья. По необходимости надо брать риск авторства на себя Хотя традиционно полагалось этого избегать.
Возникала какая-то неловкая и удивительная ситуация. Вглядимся в нее еще раз. Лоренцо дает три причины, которые могут обусловить дари призвание индивида. Каждая из них в отдельности не нова, и любая выводит вовне индивида основание его особости — того, что позже назовут личностью или индивидуальностью. Три причины сливаются в одну. Или же. нет ни одной причины Небо несовместимо с фортуной, предопределенность—со случаем или природой, нужно бы что-то выбрать. Но ведь, так или иначе, решение некой внешней инстанции неизвестно индивиду, а значит, этого решения все равно что нет. В том смысле, что решать об этом решении нужно самому человеку. У меня некое место в мире, ноя же и сужу о том, каким ему надлежит быть, какими способностями я обладаю. Прежде чем начинать комментарий к стихам, необходимо поэтому выяснить, почему именно я пишу его, тот же Я, который сочинили стихи. Спрашивается, чем мое толкование отличается от всякого иного, откуда взялись мое дарование и силы и т. п. Лоренцо выказывает обостренное авторское сознание. Он, несомненно, горд своим замыслом, однако вынужден спорить не только с возможными оппонентами, но, кажется, и с собой (признание доводов contra внутренними помехами для работы!).
Пусть в зачине Комментария немало литературной игры, поскольку Лоренцо обращается прежде всего к своей среде, где ни любовная поэзия, ни достоинства Лоренцо как поэта, ни даже идея самотолкования в защите не нуждались. Но ощутимы не только игра, а действительное культурное замешательство и напряженность:
114
уже в том, как Лоренцо подражает Данте и Петрарке (почти с видом отчаянного первопроходца, как, прибегая к хорошо известным топосам, подчеркивает якобы рискованно-личный характер высказываний (мне кажется, я, хотя и не осмелился бы утверждать это решительно, все же полагаю и т. пр. 127, Конечно, без риторики здесь не обошлось. Однако риторическая схема, состоящая, во-первых, в систематизированном логическом переборе отклоняемых мыслимых возможностей, в классификации путей толпы, а во-вторых, в прикреплении такой классификации к специфическому мотиву одинокого пути избранника среди лабиринта разбредшихся путей толпы эта древняя схема, угадываемая за рассуждениями Лоренцо, подверглась важным изменениям. Лоренцо вовсе незанят логическим перебором человеческих занятий и способностей, он только указывает, что они с необходимостью разнообразны. Ион не выделяет, не возвышает, не объявляет избранничеством то занятие, которому решил предаться среди разных занятий естественно найдется место и для этого. Таким образом, риторическая рубрикация вообще лишается смысла, поскольку нет ни иерархии, ни сравнения (синкресиса), ни антитезы. Как разв риторическом отношении схема крайне обеднена у Ло- ренцо. Собственно, с исчезновением привычных моралистических элементов остается лишь тень риторики. Уже спустя столетие Монтеню, наверно, достаточно было бы просто заявить Мне это нравится — толковать собственные стихи, мне это подходит. А Лоренцо, ведя к тому же, хочет все обосновать посредством рассудочно-риторической схемы. И схема ломается. Намерение в нее не
укладывается. Ранессансная логика разнообразия ей чужда.
Лоренцо измеряет себя — но какой, спрашивается, меркой Он заявляет, что вынужден, как и всякий обычный человек, ограничиться своим местом. Он делает здесь упорна ограниченность и несовершенство индивидуальной человеческой природы. Каждый, дескать, делает свое и насколько может. Нов дальнейшем тексте трактата этому разительно противоречит то обстоятельство, что автор касается — с обширной и элегантной эрудицией — метафизики, физики, любви, этики, поэтики и всего, чего ему вздумается. Скромный комментарий к стихам о любви разрастается в то самое универсальное суждение, о котором восхищенно приговаривал старый
115
Бистиччи в Жизнеописаниях гуманистов («il giudizio universale» или «la notizia universale»). А мы, как и современники Лоренцо, отлично помним, что подобные сочинения отнюдь небыли его единственным занятием. Приходится признать противоречие между измерением себя и безмерностью, которую Лоренцо готов числить хотя бы за немногими, к коим он, нужно думать, вопреки сказанному все-таки причисляет и себя. Ведь отказ автора гигантского неоплатонического комментария от труднодостижимой универсальности выглядит достаточно лукавым.
Дело не столько в риторической скромности, сколько в том, что свое место и универсальность
— две постоянно имеемые ввиду и сталкивающиеся культурные установки Возрождения. Каждый должен занимать определенное, свое место. и каждый должен стремиться стать всесторонним человеком. Но как это примирить быть определенными одновременно — всяким?
Лоренцо ходит вокруг да около нового понимания «Я».
Поэтому и нельзя счесть эту смысловую двойственность, этот запроси эту оглядку, всего лишь литературной условностью. Весь Комментарий предъявлен читателям как свидетельство дарования и сил Лоренцо. Автор выступает как личность, и это даже, может быть, самая важная из его сознательных задач. Нов каком смысле сознательных Так задача не была и не могла быть сформулирована. Поэтому мы наблюдаем, скорее, задачу о задаче попытки рассуждать и соответствовать чему-то, о чем Лоренцо не имеет понятия. Вот коллизия Возрождения.
При сопоставлении с нашей идеей личности ясно, что личность, как она сложилась в новоевропейском обществе и культуре, те. уникальный, самоценный, довлеющий себе и не совпадающий с собой, неготовый, неисчерпаемый, одновременно структурированный и лишь возможный мир отдельного человека, мир со своим хаосом и своей твердью, определившийся, но продолжающий определяться с каждым новым выбором, поступком и т. п.,—личность не может быть ничем иным, как личностью. Иначе говоря, она не является ни сверх (универсальным человеком, ни «недо» (лишь индивидом, частью целого. Эмнирически, разумеется, можно видеть на каждом углу недовершенную, незрелую личность. В понятии же — или она есть, или ее нет. (Если это прямое понятие личности.)
116
...Ниже я постараюсь показать, что в косвенном своем понятии (разнообразия) она есть, хотя ее и нет.
И средневековый интеллектуал, и новоевропейский интеллигент — диаметрально противоположно, но каждый на собственный лад последовательно и органично — отстаивали свое сложившееся положение в мире, им известное. А ренессапсный человек озабочен тем, чтобы стать неведомо кем. Границы Я неизвестны. Логические, ценностные, социально-психологические основания индивидуальной личности только имеют быть обнаружены. Культура итальянского Возрождения еще незнакома с новоевропейским сяжообоснованием, самоценностью неповторимой индивидуальности. Личность становится возможной — концептуально, рефлективно — только в рамках категории разнообразия. Отсюда во многом оригинальность ренессансиой личности и ее так называемого индивидуализма. Мотив «разнообразия»

Отметив достоинства итальянского языка, Лоренцо переходит затем конкретно к достоинствам итальянского сонета и поясняет однако, показав его (volgare.— Л. Б) родовое совершенство, я считаю весьма уместным сосредоточиться на подробностях и переходить от общего к некой особенности (ristrignarsi al particulare e venire dalla generalita a qualche proprieta), словно бы двигаясь от окружности к центру (р. 138).
Лоренцо считает магистральным направлением всякого рассуждения переход именно от общего к особенному (никак не наоборот. Он не расходится в этом с привычками схоластического мышления, исходившего из универсалий. Нов мимоходом брошенных замечаниях существенна и показательна переакцентировка. Кстати, почему же от окружности к центру почему не из общего, как из центра — к окружности
Потому что Лоренцо — и это при его-то риторичности — дорожит познанием особенного, и к особенному поистине должно восходить как к центру пустое само по себе ренессансное всеобщее. Речь идет о том, что все люди появляются на свет с прирожденным желанием счастья, и всечеловеческие действия устремляются к этому, как к подлинной цели. Лоренцо продолжает так Но, однако, гораздо трудней выяснить, что такое счастье ив чем оно состоит, а если это и выяс-
117
ясно, не меньшая трудность — понять, как могут достичь его люди, ищут же его разными путями
(per diver-seviesi cerca); ведь люди, положив своей целью сча--сть© в общем и неясном значении, затем начинают пытаться найти его, кто одним, а кто другим способом итак, от этой родовой всеобщности сосредотачиваясь на некой частной и особой вещи (a qualche cosa propria e particulare), прилагают усилия по-разному (diversamen-te), каждый соответственно своим склонностями природе, отчего рождается разнообразие (varieta) человеческих занятий, украшенность и большее совершенство мира благодаря гармонии и созвучию, проистекающих из согласования разных голосов. И ради этой цели, может быть, Тот, кто никогда не ошибается, сделал путь к совершенству темными трудным. Итак познаются дела наши, и человеческое разумение, полагая начало в вещах более известных, переходит от них к неизвестному. Вне всякого сомнения, познание вещей легче вроде, чем в виде и частностях я говорю это в соответствии сходом рассуждений человеческого ума, который не может иметь истинного определения какой-либо вещи, если предварительно не исходит из универсального суждения о ней (р. Тут много любопытного. Во-первых, подтверждается, что частная и особая вещь, хотя ей традиционно и предшествует некая общность — будь то, например, счастье вообще не только трудней, но и дороже для понимания. Именно к ней движется исследование природных вещей. Общее понятие сосредоточивается, сжимается к особенной подробности. Общее и родовое отнюдь не дает истинного определения вещи, хотя и предшествует такому определению в качестве чего-то более простого и известного. Во-вторых, превращение видового в высший смысл родового тут же получает онтологическое, что ли, оправдание. Люди стремятся к счастью разными путями — и это самый последний и важный смысл счастья, которое легче определить вообще, чем взять в его разнообразии. Разные пути к счастью соответствуют разнообразию человеческих занятий. Каждый избирает путь себе по вкусу и природе. Эти индивидуальные, так сказать, пути к счастью — и есть способ совершенствования мира. Центр тяжести со средневекового спора о соотношении счастья небесного и земного смещается к естественными необходимым различиям в способах стать счастливым. Ожидаемое
118
нами поначалу риторическое сопоставление преимуществ и недостатков каждого из способов теряет смысли мы его таки не дождемся. Не лишена соли мысль, что путь к совершенству (к спасению к святости к богу, конечно) Господь умышленно сделал темным на пользу разнообразию дабы каждый искал счастье кто одним способом, кто другим. А иначе в мире убавилось бы красоты и гармонии.
В другом месте Лоренцо замечает, что, чем больше разных привлекательных вещей представало передним, тем нестерпимей была его любовная мука, ибо ничто не могло быть желанней и милей, чем моя донна, она и была тем благом, которое одно лишь меня радовало бы, а это значит, что все иное, кроме нее, заставляло меня раздражаться и страдать. Но число других вещей бесконечно, и соответственно — бесконечным было страдание. Ибо, даже когда человеку нравится многое, душа его не успокаивается ион отворачивается от всего другого, если может последовать за первейший своим желанием. Так, например, некто услаждается разными вещами, вроде собак, птиц, лошадей, жаден по своей природе именно до этого и более стремится накопить это, чем что-либо иное. Гораздо сильней было мое страдание, потому что я желал только моей донны (р. Получается, что только вот это счастье этого человека — единственное реальное счастье. Своего рода этический номинализм делает родовое понятие призрачным. Конечно, человеческое счастье вообще формально предшествует в рассуждении счастью индивида. Однако Лоренцо обозначает родовое счастье как смешанное, неясное — «confuso». Между прочим, именно этим словечком Альберти указывал на неподобающее обилие в живописной композиции, противопоставляя ему «copia поп confusa», те. упорядоченное и мерное разнообразие
10
. Родовым содержательным признаком, по сути, становится разве что «варьета», в которой общее отрицается. Само же по себе нерасчлененное, оттого неясное, родовое понятие хотя и сохраняет
статус исходного, но такая исходность решительно меняет смысл. Это tie исходность более широкого и истинного, но исходность более широкого и неясного. Родовое всегда известно, а индивидное — неизвестно. Поэтому-то, однако, родовое и неясно, пусто в своей известности, а индивидг нее, приватное то, что в конечном счете одно лишь
119
может стать ясным, не смешанным, отдельным, конкретным — словом, известным.
С какой четкостью идея разнообразия приобретает едва лине сквозной и решающий характер для мозаичного изложения Лоренцо — вот что бросается в глаза при внимательном чтении трактата. Возникая исподволь уже в первом абзацев первом, так сказать, такте интродукции, мотив «варьета» затем слышится на протяжении пространного трактата вновь и вновь, впечатляет уже количественной, что ли, значительностью. «Варьета» становится почти невольным, неустранимым, универсальным, часто неявным логическим стержнем для многих пестрых сюжетов, о которых автору вздумается завести речь. Мотив разнообразия дает о себе знать чрезвычайно разнообразно.
Отнюдь не ставя своей задачей полный учет соответствующих мест, просмотрим некоторые из наиболее характерных и выразительных. Если я мог бы описать одно за другим возлюбленные свойства (accident!) и повадки моей донны, то, конечно, эта наша любовная история обрела бы гораздо больше красоты, а хвала моей донне зазвучала бы гораздо громче. Потому что, поистине, каждая, даже наименьшая, подробность ее жизни заслуживает быть отмеченной мною, и если я большую часть обхожу молчанием, то лишь ввиду богатства и обилия вещей, требующих упоминания (abbondanza e copia delle cose): ибо со мной произошло то, что бывает, если некто посреди пленительного луга с многокрасочными цветами хочет отобрать самые прелестные и не знает, к какому раньше протянуть руку. Ведь достоинства красоты затрудняют выбор, желания же наши устремлены к тому, что больше нам нравится. Вот таки я не в силах собрать все цветы на великолепном лугу моей донны (р. 243— Стало быть, общее место о луговом разноцветье, встречающееся на каждом шагу в ренессансной литературе (ср. с «Аркадией» Саннадзаро), потребовалось, чтобы сказать о достоинствах любимой, как о разнообразии. Донна видится поэту как неисчерпаемость прекрасных свойств,
«акциденций» («ogni nuovo accidente» и т. др. 248); она — влекущая «варьета». «Варьета» — грозное оружие Амура («e diversamente, secondo la rault plice diversita in tante belezze naturali ed ornanienti suoi, trovavo in eli'etto Amore armato...» — p. 287).
120
2. Соответственно разнообразие царит ив чувствах влюбленного. Могущество красоты моей донны. вызывает во мне разные и необычные отклики, в том числе такие, казалось бы, несоединимые страсти, как сострадание, гнев, радость и печаль, которые я вижу, когда вглядываюсь в ее лицо. Вообще, мне кажется величайшей темой для размышлений та исключительная сила, которая действует между противоположными и разными вещами, приводя порой к результатам, находящимся словно бы вне прочего порядка (р. 249). Чтобы ни выражалось в лице любимой, пусть гнев, страх, скорбь красота этого лица приобретала силу казаться еще более прекрасной даже в тех акциденциях, которые обычно омрачают красоту, ибо, чем сильней были такие акциденции, красоте противоположные, тем легче росла красота в акциденциях, которые естественно ей способствуют, например в радости. и была исключительной красота, в которой соединялись вместе и столь прекрасная природа, и столь прекрасная акциденция и т. пр. А на другой странице Лоренцо объявляет, что разнообразие сердечных ощущений — это привилегия любящих. Но удивится никто, чье сердце охвачено любовным огнем, обнаружив в этих стихах разные страсти и аффекты, очень противоречащие друг другу. Жизнь любящих не бывает спокойной и однообразной. И если в наших или чьих-либо любовных стихах часто обретаются разнообразие и противоречие (questa varie-ta e contradizione di cose), то это — привилегия любящих, которые не связаны обычными человеческими свойствами (р. 151). Разнообразие и смятение мыслей («la varieta e confusione di pensieri») — очевидный признак влюбленности (р. 281).
3. Разнообразие — естественное условие благородства. Ибо столько вещей могут быть благородными, сколько есть целей, к которым вещи стремятся как это видно из опыта в жизни человека, потому что в нежном детском возрасте мы назовем его благородный мальчик, затем благородный подросток, благородный юноша, благородный мужчина" и т. д. соответственно раз-шым целям, которые являют в нем возрасти природа (р. 187).
4. Не только в любви счастье и несчастье соединены и перепутаны вместе. Это происходит не только в любовных делах, но ив природных и вообще во всех случаях, относящихся к людям. все, что живет в мире, состоит из противоположностей. и если бы разные соки организма не смягчали друг друга, не могло бы существовать ничего живого в этом низшем мире. потому что каждый сок естественно стремится одолеть противоположные ему. и жизнь сохраняется, пока длится равновесие сил и война между ними. И потому скажем, что наша жизнь состоит из противоположности, враждебности и соединения несходных зола смерть проистекает н мирного состояния (р. 224). Это что касается тела. Но и наш интеллект всегда в противоречии и борьбе с телесными ощущениями и страстями. А сверх этого еще часто, почти всегда, одна страсть противоречит другой и одно желание — другому. А еще мы видим, что в общественных, личных и семейных делах трудно склониться к чему-то определенному, ибо в каждой позиции есть и нечто неподходящее, и нельзя найти одного верного решения из тысячи, против которого нечего было бы возразить. Итак, выясняется, что нет человеческого поступка, который был бы абсолютно благим или приятным, без примеси горя. И время называют мудрейшим" ибо истинная мудрость состоит в том, чтобы выждать случай и воспользоваться им (р. Нетрудно расслышать во всех подобных рассуждениях отголоски античных топосов, восходящих к Гераклиту и Пифагору, к Галену и пр. Конечно (также и на фоне гуманистической традиции Кватроченто, Лоренцо в этих, как ив других, парафразах не слишком-то оригинален. Тем занятней наблюдать, как от медицинско-космологических утверждений автор быстро спускается к житейским прописями вдруг высказывает мысль об умении оседлать благоприятный случай — мысль вроде бы тоже не ахти какую новую, но, несомненно, не вычитанную Медичи из книги своей интонацией перекликающуюся со многим, от новелл Боккаччо до Макьявелли. Не упустим также из виду, что такие рассуждения, частые у Лоренцо, в плане поэтики формулируют мировоззренческую подоплеку петраркизма сего игрой-столкновением горьких и сладостных сторон любви.
Кроме того и это очень существенно — общие места приобретают свой настоящий смысл лишь в целостном контексте трактата. Автор, разумеется, отбирает из обширных запасов своей классической начитанности именно то, что ему нужно, что непринужденно усваивается к ложится на его собственные жизненный опыт и склопно-
122
ети. И вот, когда мы уже знаем о
• ренеяеанеяом разнообразии, оно начинает прямо-таки бросаться в глаза и там, где можно было бы не придать топике Лоренцо никакого особого значения. Пусть тот или иной пассаж в отдельности ничем не задевает исследовательского воображения, но упрямое, чуть лине навязчивое повторение автором на разные лады и по самым неожиданным поводам одного итого же — в сущности, простого — соображения делает это соображение непростым, гораздо более важными емким, чем в изолированном эпизоде изложения, делает его идеей. Только почему-то — заметим на будущее — Лоренцо не столько говорит о разнообразии, сколько проговаривается, изящно пробалтывает, походя касается время от времени чего-то бесконечно значительного для его миропонимания. Мы как бы погружаемся, читая Комментарий, в довольно слабый логический раствор «варьета», однако именно присутствие «варьета» придает этому раствору оригинальный привкус и окраску.
Итак, трудно «pigliare qualche partito» стать на сторону какой-либо истины, страсти, практического решения и т. п, ибо всечеловеческое неоднозначно, любые суждение и оценка поэтому относительны, и Лоренцо верит, кажется, более всего в самооправдательную силу конкретного казуса («1'occasione»).
5. Я думаю, что разнообразие мнений (la diversi-ta delle opinion!) проистекает скорее из природы тех, кто надеется или жаждет чего-то, чем из разума, при условии, что то или иное мнение имеет равные основания, которые сами по себе не дают преимущества пи одной стороне, ни другой. И поэтому я уверен, что те люди, которые являются прирожденными меланхоликами, меньше способны к надежде, чем другие и это тем верней, чем чаще в их жизни фортуна была враждебна к ним, так что немногое свершалось в соответствии сих желаниями. Вначале уже отмечалось, что всякая сильная любовь порождается сильным воображением, а такие любящие — по природе меланхолики. Признаюсь, что и я из числа таких людей, я любил с величайшей одержимостью,
хотя в качестве любящего должен был, судя разумно, скорее сомневаться, чем надеяться добавлю к этому, что вовсю мою жизнь я большей частью получал неподобавшие мне почести и положение и лишь изредка знавал радости тех немногих других вещей, которые были мне желанны я говорю о том, в чем наша
123
душа ищет подчас отрады среди общественных и приватных трудов и опасностей, даже если и живет она в довольстве о том, что так скрашивает мою судьбу»
(р. Отрывок вообще очень характерен для стиля Лорен-цо, присваивающего топику посредством всех этих я думаю и я уверен, превращающего ее в свое личное мнение и легко стирающего границы между отвлеченными сентенциями и доверительными интимными признаниями. Пусть он провозглашает расхожие истины — но о себе и от себя. Это интонирование — немаловажный момент самой мысли. И если Лоренцо рассуждает о логическом статусе мнения, то речь идет, будьте уверены, о его собственных мнениях, о мнениях его друзей, короче, о реальности человеческого индивида, как ее толкует этот ренессансный флорентиец.
«Знание понимает вещи несомненные и ясные невежество ничего не понимает мнение же относится к тем вещам, которые иногда есть, а иногда их нет, которые могут и быть и не быть. И поэтому мнение всегда проникнуто тревогой и беспокойством, потому что душа паша пе удовлетворяется ничем, кроме истинного, атак как мнение не может обладать какой-либо несомненностью, то она не успокаивается и судит о вещах скорее сравнительно и относительно, чем согласно истине. К примеру, я скажу Такой- то — высокий человек, поскольку его рост несколько больше трех локтей, которыми обычно ограничивается рост человека. Но если рослые люди были бы высотой в четыре локтя, то человек с ростом в три с половиной локтя считался бы маленьким. Среди эфиопов, от природы черных, назвали бы белым того, кто менее череп, чем другие, а среди западных людей — черен тот, кто у эфиопов считался бы белоснежным. Добр человек, который воспринимается таким относительно злодейства других а тот, кого нынче считают величайшим богачом во Флоренции, Венеции и других местах, при тех же богатствах был бы нищим во времена Римской империи в сравнении с многими другими большими богатствами и пр. (р. Этот ренессансный релятивизм преисполнен положительного пафоса Соседство иного и противоположного не обесценивает этого отдельного качества, мнения, страсти, действия и т. д. (как могли бы, пожалуй, заключить мы. Лоренцо воспринимает положение, когда людям приходится иметь дело с вещами, которые могут
124
и быть и не быть, как самое обычное и природное. Опо соответствует, конечно, всей необъятной сфере акциден-тального, необязательных свойств. Или, если угодно, мнение — это необходимая форма суждения в мире разнообразия. Вот почему релятивизм Лоренцо столь оптимистичен.
«И если, например, кому-то жемчужина кажется тем красивей, чем она ясней и белейте. чем больше ценится истинная и совершенная белизна эту жемчужину хотели бы видеть на черном или ином темном фоне, чтобы такое сопоставление с противоположным ей еще более приблизило бы жемчужину к истинной белизне. Пусть наделе она пе более белая на черном, чем была бы на белом. Важно то, что отсюда рождается красота, которая происходит из разнообразия и различий между нощами (clie procodo dalla varieta o distinxione dolle cose), ибо одна вещь обретает силу посредством иной, и кажется, что больше приближается к совершенству. Потому что если мнение подразумевало бы истину, то мы избирали бы только самое прекрасное, перестав восхищаться другими, менее прекрасными пещами, в то время как в человеческой жизни мы обычно ищем, в качестве высшей красоты, разнообразия (е dove nella vita шпана per somma bellezza comunemeote cer-chiarno la varieta), а если бы мы разумели в совершенстве, то его (разнообразия Л. Б) избегали бы больше, чем любой другой вещи (р. 284) "Иными словами, для Лоренцо разнообразие — условие красоты и человечности. Замените мнения
— несомненными истинами, замените сравнительное и относительное — абсолютными мы лишимся способности восхищаться чем-либо, кроме единственно-совершенного, единственно- прекрасного, и эта жизнь, подчиненная одинаковой и обязательной для всех ценности, перестанет быть обычной человеческой жизнью. Лоренцо хорошо знает, что разнообразный мир с необходимостью обрекает пас на беспокойство и несовершенство. Зато этот мир — жизненен. Другого нам не дано. Это наш мир. Ион чудесен. Посмотрим, что Лоренцо понимает под чудесным иди дивным («mirabile», Он отказывается одобрить мнение тех, кто не верит ни во что, если это хоть отчасти выходит за пределы или общего обыкновения, или природного порядка. Потому что часто видно, как возникают величайшие педо-
125
разумения, когда некую вещь предполагают ложной, считают как бы невозможной, и тем не менее
все-таки она истинна. А кроме того, если чрезмерная доверчивость — свойство людей поверхностных, то и абсолютная недоверчивость обнаруживает в человеке большой предрассудок. Ибо тот, кто говорит Этого не может быть, предполагает, будто он знает все, что может быть и насколько велика мощь природы. А ведь можно наблюдать множество природных эффектов, разнообразных и словно невероятных, если бы они только небыли хорошо известны чуть лине каждому. Ну кто поверил бы, что маленькое виноградное зернышко, в котором нет ни цвета, ни запаха, ни определенного вкуса, породило бы живые растения со столькими достойными качествами Это же происходит с другими семенами, которые разнообразно сберегают собственные виды, и это не кажется чудесным, потому что такие вещи видны ежечасно. Мне же сдается, что более велики те чудеса, которые ежечасно видны в природных эффектах, чем некоторые другие вещи, которые кажутся чудесными, ибо очень редки и далеки от нашей осведомленности. Вот так есть виды животных, о которых из-за того, что они нам неведомы, мы полагаем, что их почти и не может быть а может быть, в тех странах, где они рождаются, они также обыденны, как у нас собаки, лошади и тому подобные животные (р. 229-230) Поводом для этих рассуждений послужил сонет, в котором рассказано о вещи, возможно кажущейся невероятной и, однако, верной о том, как желание смерти является непосредственной причиной жизни, те. как отчаяние лишь усиливает жажду быть рядом с прекрасной донной (р. 233). Ибо тема поэта — чудеса любви. Он ссылается на канцону
Петрарки, который сравнивал свою любовь — столь же исключительную и тем не менее истинную
— с самыми разными и новыми вещами, какие только встречались в каком-либо необычном краю с фениксом, катоблепом (животным, которое убивает взглядом) или источниками островов Удачи, из коих один испившего из него умерщвляет безудержным смехом, а другой воскрешает обо всех stvik чудесах, добавляет Лоренцо, можно прочесть у достойных доверия античных авторов (р. Перед нами чисто ренессансная готовность к встрече с необычным, основанная на ощущении неиссякаемых творческих сил природы. Необычно и самое обычное.
126
Этим вскоре будут проникнуты заметки Леонардо да Винчи, Но чудное и почти невероятное, конечно, неотделимо от разнообразного. Чудное — это, так сказать, функция «варьета». Фраза этого не может быть неуместна только в мире непохожих, особенных вещей и событий. Зато уместно воображение. Как и мнение, оно достояние индивида, а не абсолюта, оно часто обманывается, но все равно в нем есть правда и реальность моего, особого состояния. Водном и том же — в шуме ручья или в формах, облаков — каждый увидит, разное, свое.
«Великая сила в чувствах воображения. Ведь часто случается, что когда кто-либо вслушивается в длящийся и слитный звук, то наше воображение прилаживает этот звук к тому, чем оно более всего захвачено. И воображает этот звук расчлененным, придавая ему смысл, тот смысли заставляя его выговаривать то, чего хочет само. Обычно, звонят ли колокола, падает ли непрерывно вода, кажется, что в звуках высказано желанное для того, кто воображает. А еще, например, в воздушных облаках видятся подчас разные и странные формы животных и людей или, если разглядывать известного рода камни, которые полны прожилок, там, внутри них, тоже возникают бесчисленные формы. угодные фантазии. Вот это самое произошло и со мной, когда я очутился в очаровательном месте, где был изобильный и чистый родники т. др)

Само собой, влюбленный поэт услышал в журчании ручья имя дорогой донны. Даже всматривался вводу, но проступят ли сквозь нее черты любимого лица. И поскольку это было порождено только моим воображением и желанием, никто, кроме меня, этого не слышал. Амур не позволил, чтобы столь нежная гармония достигла других ушей, а не одного лишь моего влюбленного слуха. Три вещи, по-моему, подобают совершенному живописному произведению, а именно хороший материал, будь то стена, дерево, холст или что иное, на чем размещают изображение совершенный мастер в отношении и рисунка и цвета и, сверх того, чтобы изображенные вещи были по природе своей благодатны и приятны для глаз. Ибо, даже если живопись совершенна, может случиться, что характер самого предмета изображения не соответствует природе зрителя. Ведь некоторых услаждают предметы веселые, вроде животных, растений, танцев и всяких празднеств другие хотели бы увидеть сражения на земле или на море и тому подобные воинственные и свирепые вещи а иные любят пейзажи, дома, а также ракурсы и перспективные соотношения иные же — разное другое. Поэтому, если хотят, чтобы живопись удовлетворяла вполне, нужно предусмотреть, чтобы изображенная вещь нравилась и сама по себе р. 198).
Не хочет ли Лоренцо сказать, что в каждой картине, если желают создать ее совершенной, должно быть изображено. все, что ни есть в мире По-видимому, так. Эта мысль не покажется нам такой уж писчем несообразной, если мы вспомним, что еще до нашего автора Аль-берти требовал от живописной композиции именно обилия и разнообразия, тоже перечисляя людей, животных, пейзажи, дома и при что вскоре после Лоренцо в записных книжках Леонардо появится Ты, живописец, дабы быть универсальными угождать разным суждениям...»
Или: Необходимо творить в разных манерах, чтобы целое соответствовало отчасти любой манере
14 У Альберти и Леонардо эти максимы репессансного вкуса включены в чрезвычайно сложную мыслительную ситуацию, здесь нет возможности разбирать ее, ограничимся лишь констатацией того, что и Лоренцо, в отличие от тех двоих вовсе невеликий теоретик искусства и не живописец, заговаривая об этом случайно и мимоходом, выдвигает на первый план именно требование предметного разнообразия. Этим подтверждается (как, впрочем, и множеством самих ренессансных живописных произведений, сих задними планами, что гениями такое требование лишь доводилось до парадоксальной глубины. А вообще-то в итальянской культурной среде Возрождения оно стало с середины XV в. расхожим. Трудность индивидуации

Показательно, как
Лоренцо берется за сопоставление разных предметов, будь то итальянский язык сравнительно с классическими, форма сонета сравнительно с терциной и канцоной или наши флорентийские поэты — Данте, Петрарка и Боккаччо.
«Мне кажется, сообщает он, что есть четыре критерия, которые придают достоинство любому наречию или языку. Из этих критериев лишь один, самое большее
128
два, относятся к языку как таковому. Остальные же скорее зависят от привычек и мнений людей или от фортуны. Наиболее, как мы сказали бы, объективный критерий, по Лоренцо — это насколько язык обилен, и богат, и способен хорошо выразить ощущение и мысль (il concetto della mente)». С этой точки зрения, греческий выше латинского, а латинский — еврейского (р. Что до второго критерия — сладости и гармонии, то, хотя гармония — это природное свойство, сообразующееся с гармонией нашей души и тела, тем не менее мне кажется, что ввиду разнообразия человеческих дарований
(per la varieta degl' ingegni umani) все высказывания о ней не вполне адекватны и совершенны ведь то, о чем обычно судят по принципу нравится" или не нравится, основано, по-видимому, более на мнении, чем на разумном и бесспорном основании, особенно если удовольствие и неудовольствие обосновывают лишь ссылкой на инстинкт. Но, несмотря на эти соображения, я не хочу, однако, утверждать, будто это не может быть подлинным достоинством языка. Ибо есть люди, более чуткие к гармонии, чем другие, и мнению их следует доверять, пусть таких людей и мало ведь мнения и суждения людей надлежит оценивать по весомости, а не по числу (там же).
Третье основание тонкость, серьезность, важность написанного на соответствующем языке. Правда, этот критерий свидетельствует не столько о самом языке, сколько о содержании сочинений. С характерной и, кажется, незамечаемой им самим привычной дерзостью Лоренцо, помянув здесь прежде всего, конечно, еврейский — язык Ветхого Завета — рядом ставит греческий как язык метафизических, натуральных и моральных наук (р. 134). Вряд ли нужно придавать большое значение тому, что латинский в данном случае не упоминается вовсе. Следовательно, если по первому признаку была указана известная иерархия языков, то теперь их порядок переворачивается. А это значит, что в конечном счете каждый язык, уступая другим водном, преобладает вином. Что до иерархии самих критериев, то иона заколебалась, как только Лоренцо, провозгласив эстетическую, так сказать, мерку субъективной и относительной, тут же поспешили ее оценить как истинную и существенную.
И наконец, репутация языка производив от степени его распространенности. А это, в свою очередь, зависит Л. М. Баткин
129
от фортуны, от обстоятельств. Тут уж на первое место приходится поставить латинский язык.
Далее Лоренцо доказывает, что простонародный, итальянский язык блестяще удовлетворяет первым трем критериям, да и с четвертым, учитывая растущую мощь Флоренции, дело обстоит йе так уж плохо. Этот язык очень юн и с каждым часом становится все элегантней и благородней, он способен достичь в будущем еще большего расцвета.
Лоренцо не сравнивает его конкретно с классическими языками, а просто расхваливает. И никто не может упрекнуть меня в том, что я написал на языке, которым рожден и вскормлен, тем
более что и еврейский, и греческий, и латинский в свое время были тоже материнскими и прирожденными языками (р. 138). Собственно, мы таки не дождались сопоставления. Задуманное по риторическому образцу рассуждение отклонилось от полагавшегося бы перебора pro и contra. Автор лишь воздал должное, исходя из некоторых общих критериев, итальянскому языку самому по себе, ведя читателя к выводу, что наш язык не ниже (но и, конечно, не лучше.—Л. Б) любого из иных. Вообще, если у одного из языков есть какое-то преимущество перед другим, то они легко меняются местами, стоит только подойти к делу иначе. К тому же сами критерии большей частью относительные, хотя все — реальные, оправданные. Возникает впечатление о равенстве и законности употребления разных языков.
Примерно также Лоренцо разбирает достоинства сонета сравнительно с другими формами стихосложения (р. 138—140). Сонет не ниже (поп essere inferiore)» терцины и канцоны. Ничего другого автор доказать в конечном счете не старается, хотя и подчеркивает, что сонет гораздо трудней и трудность эта почетна. Но четко выявляется, что у каждой формы — свои достоинства, и если сонет привлекает сжатостью, то нельзя не признать, что в терцине лучше удается высокий и величавый стиль, как бы подобный героическому, канцоны же сходны с латинскими элегиями, хотя и не достигали до сих пор той же раскованности. Но сонеты писать трудней. Мне кажется, добавляет Лоренцо, что вообще в латинских стихах больше свободы, чем в итальянских, больше легкости и ясности, ибо поэт, сочиняющий по-итальянски, дополнительно связан рифмой. Итальянский стих много трудней, а в нем самое трудное — стиль сонета. Это единственное место Комментария, где два
130
языка сравниваются впрямую, по общему признаку, правда, в пределах особенностей версификации. И что же — только то, что они разные и равные. Вывод в связи с трудностью итальянского стихосложения в целом не может не быть таким же, как и вывод по поводу трудности сонета, заслуживающего поэтому оценки не худшей, чем любой из других стилей итальянской поэзии».
Наиболее любопытно и столь же характерно краткое размышление над достоинствами Данте,
Петрарки и Бок-каччо (р. Мы узнаем, что все три наших флорентийских поэта с очевидностью показали в серьезно- важных и сладчайших стихах и прозе, с какой легкостью можно выразить по-итальянски любой смысл. Читатель дантовой Комедии найдет в ней 1) непринужденное изложение многих теологических и натурфилософских вопросов, 2) превосходное сочетание низкого, среднего и высокого стилей. Так что Данте один в совершенстве являет то, что порознь обретается у разных греческих и латинских авторов. У Петрарки — стиль «серьезно-важный, остроумный и нежный, он писало любви с такой серьезной важностью (или значительностью, «gravita») и изяществом, что, несомненно, превзошел в этом Овидия, Тибулла, Катулла и Проперция. Канцоны и сонеты Данте отмечены той же «gravita», тонкостью и красотой. Кто читал Боккаччо, человека ученейшего и плодовитого, легко сочтет исключительными и единственными в мире
(singulare e sola al mondo) не только его изобретательность, но также обилие и красноречие. А в его произведении „Декамерон" такое разнообразие тем (la diver-sita della materia), то высоких, то средних, то низких, и содержится все, что только приключается с людьми из-за любви и ненависти, страха и надежды, столько новых хитростей и выдумок, и выражены всечеловеческие характеры (nature) и страсти, какие встречаются на свете Наконец, о Гвидо Кавальканти и сказать нельзя, насколько удачно он сумел сочетать «la gravita e la dol-cezza», те. опять-таки серьезную важность и сладость (или нежность. Были и другие «серьезно-важные и элегантные писатели, имена которых он, Лоренцо пока опускает.
Бросается в глаза, что автор, во-первых, высоко ставит всех, оком отзывается, не противопоставляя и не выделяя прямо никого. Во-вторых, Лоренцо пытается каждого охарактеризовать как-то особо, найти для него наиболее подходящие определения. Перечень достоинств флорентийских поэтов, несомненно, продиктован ощущением их несходства. Ценность обилия и разнообразия весьма отчетливо заявлена в восторгах по поводу
«Декамерона». Тем не менее действительно индивидуальные творческие особенности каждого из великих предшественников даются Лоренцо плохо. Даже то, что сказано о
«Декамероне», подошло бык любому новеллисту, допустим к Саккетти. Он хвалит Данте за ученость — но и Боккаччо тоже. Он находит соединение стилей у Данте — но, пусть в других выражениях, по существу, и у Петрарки. Все они, да и Гвидо Кавальканти, обладали
неизбежными, в глазах гуманистического автора, признаками литературного таланта, исполненного достоинством и благозвучным изяществом, этими труднопереводимыми «gravita» и «dolcezza», предметными речевым разнообразием и богатством. Хотя Лоренцо все же выделяет для Комедии — ее насыщенность теологией и метафизикой, всеобъемлемость ее стиля для Петрарки — очарование любовной лирики для «Декамерона» — исчерпывающую панораму многоразличного человеческого существования. Почитаемые им писатели автору видятся непременно как разные. Однако они разные непросто сами по себе, а внутри общего перечня, скрепленного набором стереотипных достоинств. Лоренцо в значительной степени тасует и варьирует применительно к каждому определения из этой колоды. С другой стороны, каждый писатель — разнообразный внутри себя, даже в любовном стиле
Петрарки или Кавальканти отмечены контрастные черты. То есть все так или иначе сочетают разное и все, вместе взятые, суть сочетание разного. Так что перед нами «варьета», так сказать, в квадрате внутри всякого индивидуального стиля и между ними.
Но именно поэтому понятия индивидуальный стиль още нет. Оно разве что брезжит. Оно растворено в понятии разнообразия, замещено им. На пути к понятию личности
Уже у Петрарки, сего острыми талантливым эгоцентризмом, заметна некая неловкость и трудность. Чтобы сознавать себя личностью, дорожить своей личностью, уж казалось бы, кто, как не Петрарка, и сознает и дорожит — надо иметь основания. Но их нет, о них ничего неизвестно в XIV в. Даже Петрарке. Я — Человек, сего вселенским достоинством. Я — Поэт. Я — Мудрый, Ученый, Добродетельный и т. д ясно, почему все это возвышает мое Я. Но если этим же отмечено и славно другое я, тов чем именно моя ценность и что такое, собственно, я Или скажем иначе ценно ли я как таковое, не его досторшства, не его атрибуты, но оно само важно ли просто быть Этими отчего важно?
Люди ренессансной культуры, разумеется, не формулировали вопросы так. Тем не менее (и как раз поэтому) они в них непрерывно упирались.
Для Лоренцо Медичи — спустя более чем сто лет после Петрарки — пробиться к себе почти также трудно пробиться через готовые жанровые правила, через риторику, через классицистскую образованность. Положим, он пробивается — уже тем, как экспериментирует и с жанрами и с риторикой, как придает задушевность общим местам, как озабочен собой, своим правом писать о собственных сонетах, о себе, как вызывающе это право отстаивает. И все же мы подозреваем, мы даже знаем, что Лоренцо был могучей и уникальной личностью, но разве мы об этом знаем из его Комментария По первому впечатлению — нет. А ведь литературной одаренности ему вполне доставало, он пишет легко и раскованно, но личность, скорее, угадывается за текстом — намеком, контуром. Она почти бессодержательна, почти декларативна в сочинениях и Лоренцо, и
Полициано, и их предшественников-гуманистов. Она держится, если угодно, преимущественно формой высказывания.
Этот формализм репессансного Я исторически более чем понятен. К нему принуждала как раз культурная и логическая неготовость, неоформленность. Личность больше переживалась, интонировалась, чем сознавалась. И неизвестность понятия, проблематичность в наибольшей степени делали ее специфической, законченно ре-пессапспой личностью.
Первое впечатление обманчиво. Мы видим автора Комментария не за текстом, а в тексте. Но его личность выдают не бытовые и психологические приметы, а культурная ироничность та смысловая коллизия, которую он создает.
Впрочем, на свой лад, так или иначе, с этой коллизией имел дело всякий деятель Возрождения. Нас интересует здесь не эмпирическая личность Лоренцо, а ее логико-культурная возможность ее типологические посылки. То,
133
без чего нельзя разобраться нив Лоренцо, нив других ренессансных людях, нив их эпохальном сходстве, нив их несходстве, которого требовало и предполагало как раз ренессансное сходство, те. верность парадоксальной идее «разнообразия».
Парадоксальной? Да, и вот почему. «Варьета» понималась в двух значениях.
Во-первых: каждый человек обладает — от природы, или неба, или фортуны — своими склонностями, силами, дарованиями, он должен измерить себя и занять свое место. Это
«варьета» как различия между ин

дивидами.
Во-вторых: каждый должен стремиться развить в себе и приобрести всесторонние знания, навыки, интересы, способность судить обо всем на свете — словом, стать универсальным человеком.
Это мировая «варьета» как различия внутри индивида втянутая им в себя, умноженная разумом и фантазией микрокосма.
В культуре итальянского Возрождения постоянно присутствуют оба значения. Оба разными путями ведут к понятию личности, необходимы для него ив известном плане дополняют друг друга (личность=отличия ее от других + полнота, многогранность и т. п. Дополняют Допустим. Но ведь они и резко противоречат друг другу, более того они несовместимы.
Ведь обращенное к индивиду требование универсальности по мере осуществления приравнивает его ко всякому другому, тоже универсальному индивиду. Ренессансный универсум один и един, никто и никогда не думали не оговаривал, что речь идет о построении каких-то разных
универсальностей.
«Универсальный человек Возрождения — это не личность в новоевропейском понимании сточки зрения такого понимания это, как не рази писалось, индивид разросшийся до безграничности, те. до отрицания инди-видности.
А человек, отнесенный к тому или иному природному разряду темперамента, характера, склонностей и пр, к своему месту или ступени это еще никак не особенный, неповторимый человека только единичный, только приватный, только индивид, но еще не
«личность».
Таким образом, как мы теперь склонны считать, хотя Возрождение полно выдающихся личностей, но актуально—в отношении к себе самой — эта культура была знакома нес личностью, а со сверхличностью и недо--
134
личностью одновременно, посредством совмещения их водном субъекте. Личность Возрождения историологиче-ски осуществляла себя в вилке этих смысловых попаданий.
Достаточно драматически, внутренне напряженно вызревало новое, неслыханное понятие.
Ибо на самом деле все еще гораздо более странно, чем необдуманное совмещение перебора и недобора. Между своим местом и универсальностью не было логической и культурной симметрии. На первый взгляд именно идея различий между людьми более всего приближала к идее личности, идея же универсальности заводила несколько в сторону (если не назад, в лучшем случае давала дополнительную оценку и мерило высокоразвитой личности Я должен прежде всего отличаться от других, Я — это Я, а не кто-либо другой, всея разные ну а универсальность есть уже желательное (ноне обязательное) определение моего «Я».
Так — только на первый взгляд. То, что один индивид непохож на другого индивида, то, что все люди — разные это, конечно, необходимая но тривиальная посылка понятия личности. Используется общее место. Индивидуальность индивида в нем обоснована лишь извне и рассматривается как отнесенность к виду, а не роду, как момент, часть, ячейка вселенского перечня, как выявление почти бесконечной совокупности, природного разнообразия. Следовательно, как результат «варьета», а не ее порождение. Поэтому подлинной индивидуальности тут еще нет, единичное не дотянуто до особенного. Разные индивиды отличаются ведь точно также, как и разные цветы, деревья, животные и пр. Отличие от других, свое место — условие особенного, дано не бесконечно особенного. Особенность без внутреннего обоснования, без субъектности, природная особенность, кажется, не содержит еще решительно никакой возможности головокружительного логического прыжка к понятию личности.
Лоренцо высказывает в Комментарии идею своего места, столь противоположную универсальности, об универсальности жене поминает ни словом. Но именно ренессансную универсальность он демонстрировал всем ходом Комментария, всем своим творчеством и жизнью. О ней толковали, если неон, так другие, от ранних гуманистов до Леонардо. Она была воздухом этой культуры. Она была высокой, более новой и богатой
135
культурными потенциями, более специфичной формой ренессансной «варьета». Не универсальность дополняла идею различий между людьми, лучше уж наоборот эта идея дополняла разнообразие как универсальность, споря с ней. Их спор — это и есть ренессансное понятие личности, существующей в сопряжении двух своих определений ив отсутствии себя самой. Личность выступает как свое
предпонятие: проступает сквозь «varieta». (Я по-прежнему толкую непросто о наличном положении вещей, не о феноменологии Возрождения, но пытаюсь реконструировать его логику в исторической перспективе.)
Разумеется, представление об «uomo universale» отчасти уводит от понятия личности, словно бы перемахивает через него. Однако у итальянского Возрождения не было в распоряжении способа менее
странного, чем чело-векобожие, чем удаление от мысли о личности чтобы эту мысль выстроить впрочем, па собственный лад. Ибо в человекобожии, в универсальности просвечивало главное самообоснование. Ценность такого Яне в природе, не в фортуне и т. давнем как таковом. Ведь Я — универсален, сопоставим, соизмерим с почти бесконечной «варьета» макрокосма. То есть Я
— пусть в устремлении, в пределе — Весь Человек.
Тут-то действительно может произойти (может, но но происходит в рамках ренессансной культуры) скачок к совсем другой, более поздней мысли человечество не только состоит из я, но фокусируется в Я, и каждый в принципе уникален. Каждый — это особый и целостный мир, ибо каждый — сразу все человечество, в качестве этого человечества. Ане всего лишь его малая
«частица».
Повторяю: само Возрождение не могло достроить героическое и натуралистическое понимание индивида до понятия личности. Это вообще не было его задачей. Разве что задачей типа пойди туда, не знаю куда, и принеси тоне знаю что. Слегка перефразируя Тынянова, можно сказать, что такова уж культура как творчество она открывает Америку, плывя в Индию.
Человек Возрождения говорит «варьета», а думает о личности. Но он думает не о личности, потому что не обладает ее понятием, только ищет его — короче, потому что он говорит «варьета». Значит, он знает и не знает Если (несколько метафорически) воспользоваться учением Выготского о внутренней речи, то позволительно было бы заметить, что идея личности, не прорываясь во внешнюю речь Возрождения, остается всецело моментом внутренней его речи, в которой слиплись (одномоментны) античный, средневековый и новоевропейский культурные смыслы. А именно благородство индивида, его универсальность, его отличие от всех других индивидов, его «природность», его божественность, его бренность, вечность, земная слава, доблесть, фортуна и пр.
Это мышление как бы одними предикатами. Логический субъект подразумевается стем большей интенсивностью, что он не называется, не определяется. Предикатами буйно обрастает пустое место. Но место непустое, оно — нечто, что порождает предикаты — оно их возможность.
Неполнота, неготовость, неявность ренессансной личности, строящей себя (культурологически) с краев и по частям не какая-то ее неполноценность, незрелость в сравнении с личностью Нового времени. Напротив, именно в этом — исторически-особая зрелость и мощь, то, что делает ее титанической, безграничной, словом, ренессансной.
И еще. В позднейшее определение (понятие) новоевропейской личности с необходимостью входит ее ренессансное предопределение (предпонятие): ее неизвестность для себя и для мира. Поскольку мы действительно глубоко знаем конкретную личность — мы ее еще не знаем, она впереди себя. Поэтому, возвращаясь к Возрождению, к истории рождения современной личности, мы приходим к проблеме личности, к личности как проблеме, способствуем напряженности собственного самопонимания, возвращаемся к себе.
1   ...   6   7   8   9   10   11   12   13   ...   21


написать администратору сайта